Текст книги "Юванко из Большого стойбища"
Автор книги: Виктор Савин
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
Каждую неделю я приносил домой от дяди по три рубля серебром. Это в день по полтиннику приходилось. А мать, сказывает, когда помоложе была, на поденщине всего по тридцать да сорок копеек зарабатывала. А я хоть маленький, но мужик. Меня уже принимают вроде за настоящего рабочего. Каким я был тогда с виду, не знаю. Зеркала у нас не было. Иногда гляделся в воду, так больно страшным казался: лохматый, уши торчат в стороны, как рога. Мальчишки дразнили меня: «Рыжик, рыжик боровой, съел котенка с головой». А мать говорила, что я не рыжий, а чересчур веснушчатый.
Приношу получку и выкладываю перед отцом на стол: рубли, полтинники. Теперь уже я зря хлеб не ем. Младшие братишки – Петька, Мишка – мне завидовали. Колька еще мало соображал. Сидит за печкой и раскачивается: «Оток, оток, оток, оток…» Это он поет: «Петушок, петушок, золотой гребешок». Да и как братишкам не завидовать мне? Мать-то на меня смотрела как на большого. Иной раз крадче[3]3
Крадче – то есть чтобы другие не видели.
[Закрыть] от малышей положит мне на работу большой кусок сахару, а то яйцо или еще чего-нибудь послаще.
Однажды отец, раздобрившись, спрашивает меня, глядя на мою получку:
– Что тебе, Ванюшка, купить? Ты теперь работник. Своим трудом добываешь деньги.
Этого вопроса я давно ждал. Другим ребятам-гонщикам родители покупают новые рубахи, штаны, сапоги. А я все еще хожу во всем старом и в лаптях. Лапти, правда, маленькие, аккуратные, Никита Дрозд по особому заказу плел, но ведь все равно лыко, а не кожа… Осмелел и говорю:
– Тятя, купи мне сапоги с галошами!
– Сапоги да еще с галошами? Ого! – удивился отец. – А ты знаешь, сын, в сапогах-то с галошами у нас на прииске ходит только механик… Ингуши вот тоже галоши носят. Но это не наш брат. Им акционеры большие деньги платят. Потом у ингушей не сапоги, а вроде чулок – ичиги. Ичиги без галош не носят. Не жирно ли тебе будет в сапогах-то с галошами?
– Ничего не жирно, – говорю, – многие гонщики уже ходят в сапогах. И все мечтают о галошах. В сапогах-то с галошами вон как баско[4]4
Баско – хорошо, красиво.
[Закрыть]. Зря-то их носить не стану, только по праздникам.
– А вот я думаю, – говорит отец, – купить тебе ружье.
– Какое ружье? Зачем?
– Ну, станешь на охоту ходить. Где рябчика подшибешь, где зайца. Все же мясо. И отдохнешь в лесу. А то, смотрю, вы играете, грязными лаптями друг друга лупите. Измажетесь как черти. Какой интерес!
Насчет лаптей отец был прав. Среди нас, мальчишек, самой первой игрой была лапта. Соберем старые лапти со всего прииска, сложим в кучу, в «котел», а посредине вобьем кол. От кола – веревка. Галильщик в одной руке за мочальные шнурки держит лапоть, в другой – веревку от кола, ходит вокруг лаптей на поводке и наговаривает: «Кипит и преет, к обеду спеет. Подходи, разбирай!» Мальчишки начинают разворовывать кучу. А если кто оплошает, не успеет отскочить, получит лаптем по затылку. И сам галить начнет. Ну, а как разворуют всю кучу – галильщик беги. Все лапти полетят тебе вдогонку.
Подумал я, подумал. И в самом деле, плохо ли иметь ружье? Пойдешь с ребятами в лес, сколько там белок, зайцев! Один раз лиса набежала. Еще подумал тогда: вот бы ружье – бабахнул бы. Лисья шкура дорогая.
– Ладно, – говорю отцу, – покупай ружье. А где ты его возьмешь?
– На примете есть у меня, – отвечает. – Как раз по тебе. И недорого просят.
И вот принес отец ружье, шомполку, с одним стволом. Курок огромный, крючком. При ружье в придачу коровий рог с порохом, кожаный мешок с дробью, коробка красных продолговатых пистонов, холщовая сумка с паклей.
– Ого, целое богатство!
Было это в воскресенье. Тут же давай ружье заряжать. Сначала проверили ствол, продули. В ствол дуешь, а в дырочке на бойке, капсюль-то на который насаживается, воздух шипит. Сперва в ружье всыпали мерку пороха. Запыжили паклей. Потом – мерку дроби и опять шомполом забили пыж. Поставили капсюль и отправились в лес.
А лес, он тут, рядом. Весь-то прииск в лесу, между гор. Место веселое. На старых галечных отвалах шиповник цветет, будто мак. Перебрели речку Мартян, а там, в горе, – пихтовник. Стоит на солнышке, лоснится, блестит, как бока у сытых смотрительских лошадей. Зашли в лес и направились вверх по просеке. Кругом тихо, тепло. Комаришки и те не пищат, в тени попрятались. Воздух густой, пряный. И пихтой пахнет, и ландышами. Тропинка петляет между пней. Пни-то еще не старые, недавно тут изыскательская партия проходила. Она и просеку прорубила. На пнях-то еще смолка не высохла, блестит, будто слезинки. Поднялись на увал. С него далеко видно. Везде зеленые горы, лес.
И только долина Мартяна, вся взрытая золотоискателями, лежит внизу бурая, рыжая, словно кем-то вывернутая наизнанку. Отец сел на камень, весь пропитанный слюдяными искорками, шомполку положил на колени, погладил ее ладонью.
– Вот, Ванюшка, купил я тебе ружье. Хочу, чтобы ты стал заправским охотником. Это самое милое дело. Люди гонятся за золотом. Лезут в шурфы, в ямы, хищничают. Всем охота сразу разбогатеть. Только пустое это. Я сам приехал сюда искать золото. Думал, легко его брать. Все тут ложки́ облазил. Надеялся, что счастье улыбнется мне. Мечтал найти богатую жилу, да так и не нашел, сколько ни бился. Стал мало-мало сытым, только когда пристроился на драге. Тут работа тяжелая, заработок небольшой, но зато верный. А старателем быть – радости немного. Ты копаешься в земле, в грязи, а над тобой стоят, караулят, что́ ты добудешь, десятник с банкой, ингуш с нагайкой, а за ними щегерь, смотритель, управитель приисков, акционеры, живущие в Петербурге да за границей, И выходит, один с сошкой, а семеро с ложкой. Ты живешь впроголодь, а они брюхо себе наедают…
Отец достал из кармана кисет, бумагу, свернутую в трубочку, и скрутил цигарку. Махорка черная, злая, вахромеевская. Был такой заводчик Вахромеев, выпускал махорку, про которую говорили: «Махорка – вырви глаз, закуривай, рабочий класс». Закурил. А дым вкусах, в бороде клочьями. И всегда так: как задумается отец, весь табачным дымом окутается. Только глаза изглубока, как из колодцев, светятся.
– Есть, Ванюшка, тут и другое золото, – опять начал отец. – Это золото верховое. С ногами, с крыльями. По земле бегает, по воздуху летает. И нет над этим золотом ни баночника, ни ингуша, ни акционера… Соображаешь? Этак-то, если у тебя есть ружье, скорее добудешь кусок хлеба. Полегше будет этот хлеб, не такой соленый.
– А ты, тятя, что же не стал охотником? – спрашиваю.
– Вовремя не догадался, – отвечает, – а теперь поздно.
– Почему поздно? У тебя и теперь лежит ружье в сундуке. Не чета этому. Два ствола, витые, дамасковой стали. На всем прииске ни у кого такого нет.
– А ружье, сын, без человека все равно что палка… Ружье-то у меня хорошее, а вот глаза, видишь, они у меня слезятся. В кочегарке выжгло. Откроешь топку, огонь-то по глазам, как бритвой, режет. Не глаза, так я бы давно бросил драгу. Пошел бы на охотничий промысел, бил белку, лису, куницу. А теперь отходился. Чуть стемнеет, я уж будто курица, ничего не вижу… У тебя глаза еще не испорчены. Вот ты и займись. Если я не стал охотником, так станешь ты.
После этого разговора отец начал учить меня, как надо стрелять. На старом посохшем кедре сделали затес. Первым стрелял отец. Выстрел получился не сразу. Щелк, щелк. Курком-то капсюль разобьет, а вспышки, огня, нет.
– Отсырели пистоны, – сказал отец.
И давай их подсушивать на солнышке.
Наконец капсюль дал огонь, порох в казеннике шомполки зашипел, а потом как фыркнет, ухнет, будто из ракеты, с дымом, с пламенем. Слышно стало, как дробь ударилась о кедр.
– Попал, попал! – кричу отцу, который почему-то стоит и потирает плечо, и бегу к дереву.
В сухостойном дереве дробинки, чуть зарывшись, расплюснулись и торчат, как веснушки. Отец подошел и начал считать дробинки в очерченном кругу.
– Хорошо, кучно бьет, – сказал он. – Только дробь вся на виду. Это уже плохо. Убойность мала. Стрелишь в медведя, дробь-то и закатается в шерсти. Ну, ничего. Тебе не на медведя ходить. А зайца, рябчика вблизи возьмет.
Подошла очередь стрелять мне – первый раз в жизни. Лег, вытянулся на земле, ноги раскинул вилами. Ружье приспособил на валежину и начал целиться в новый затес на кедре.
– Левый глаз закрой, – говорит отец. – Мушка чтобы была посредине. Целься прямо в круг. А язык не высовывай, откусишь. Ложе ружья крепче прижимай к плечу, а то отдаст, плечо вышибет. Когда станешь спускать курок, не дыши. Спускай медленно, плавно. Понял?
– Понял.
Лежу я. А как дотронусь до спускового крючка, у меня сразу закрываются оба глаза.
– А ты спокойно, не волнуйся, – говорит отец. – И рожу не криви. А то будто клюкву раскусил.
Так я и выстрелил с закрытыми глазами, подальше отодвинув ружье от плеча. Лучше бы отец не говорил, что получится отдача. В плечо ударило так, будто кто камнем саданул. Круги пошли, искры посыпались из глаз. А сухой кедр, он даже не шелохнулся. Стоит смирнехонько. Дробь где-то прошуршала за ним, в седом ельнике.
И все же стрелять я научился. Не в этот раз, а потом, постепенно, когда бывал в лесу наедине.
Не с пустыми рукамиХодил я целую неделю в лес и хоть бы какую птичку подшиб! Приду домой, даже стыдно. Отец подбадривает. Дескать, не сразу это дело дается. А мать сокрушается:
– Не ходил бы уж, не мял ноги понапрасну. Вон сторож с плотинки по домам ходит, дичатину предлагает. А ты даже перышка домой не принесешь. Зачем зря время проводишь?
Говорит «зря». Совсем не зря. Лес-то мне милее родного дома стал… Дома темно, грязно. Тараканов полно. За печкой – так вся стена как в изюме. У других в доме хоть занавески есть, клеенка на столе. Кровать за пологом стоит. А у нас в избе голо. Скобленые лавки вокруг стен, скобленый неровный стол из осины, усыпанный мухами. Дыры в окнах тряпками заткнуты. Братишки и те нисколько дома не сидят, все на улице, копаются в пыли под окошками. Только самый младший, Колька, ходить не может, так сидит за печкой, ноги калачиком и раскачивается вперед – назад, вперед – назад… А в лесу-то я как в царском дворце. Идешь – под ногами словно половики. Тут пихта стоит, мягкая, ласковая. Тут рябинка голову склонила от тяжести серебряных сережек. А на Ореховую гору зайдешь – там сплошь кедровник, на каждой ветке растут, наливаются шишки. К осени-то будут с кулак. Тут тебе и белка языком прищелкивает, и бурундуки по валежинам бегают, и птицы на разные голоса поют. Только вот кедровка больно нехорошо кричит. Голос резкий, противный, какой-то скрипучий. По кедровкам и стрелять научился. Убить не пришлось, а из одной перо, как из подушки, полетело.
Особенно полюбилось мне место на Шайтан-горе. Взберешься на скалы и сидишь. Тут перед тобой как на ладони весь прииск. Казармы бревенчатые выстроились в ряд, окошки узенькие, как в смотрительской конюшне. А вокруг казарм – избушки, балагушки, землянки. В русле речки Мартяна, вырыв себе желтое, грязное озеро, драга ходит. Большая, похожая на пароход. Скрипит, скрежещет железом. На стальных канатах-расчалках, точно паук, драга медленно продвигается по долине Мартяна вперед, оставляя за собой высокие галечные отвалы и озерки. При солнечном закате отвалы и озерки кажутся розовыми, а то багровыми, огненными. А кругом глушь, тайга.
Однажды вот так-то сижу на Шайтан-горе. В предзакатной тишине слышно лишь, как в железном барабане драги грохочут, перемываются гальки да скрежещут, вгрызаясь в землю, насветленные черпаки. Шомполка лежит возле меня. А внизу, под ногами, каменная россыпь, малинник, а еще ниже – пихтовник. И все это, освещенное зарей, будто облито брусничным соком. Вдруг слышу: в пихтарнике грянул выстрел. Это, наверное, охотится сторож с плотинки, Евмен. Кто же еще? Больше некому. Из здешней голытьбы мало кому под силу заиметь ружье.
Гляжу я туда, где выстрел раздался. По вершинам деревьев словно ветерок прошел. Потом слышу, совсем неподалеку от меня стронутый кем-то камешек покатился, загромыхал. Смотрю во все глаза. А меж камней – заяц. Совсем серый, кончики ушей черненькие. Жмется к скале, ну словно хочет втиснуться в нее. Мне бы схватить шомполку да стрелять, а я и позабыл про ружье-то. Мне интересно, как он хитрит, прячется, спасенья ищет. Затем он тут же, в камнях, залег, уши на спину закинул. Лежит, и будто нет его, будто это булыжина, сверху подернутая кукушкиным льном.
Жду, что дальше будет. Не спускаю с него глаз. А шомполка лежит себе. Я возьми камешек да кинь в зайца-то. Что такое? Лежит. Еще кинул. И опять лежит. Да что ты какой крепкий! Будто прирос к месту. Ну, постой. Сорвался с горы-то и побежал к зайцу, прыгая с камня на камень. А под ногами мягко, на камнях-то мох-лишайник растет, серый, будто оленьи шкуры разостланы. Подбежал, сразу кинулся к зайцу. А он лежит. Схватил за уши. Что за оказия? Уши холодные. Поднял. А он уже мертвый, коченеть начал.
Я пустился бежать с зайцем на прииск. Держу его перед собой, а сам рад-радешенек.
«Вот она, моя добыча, вот!» – скажу дома. Мол, сам убил, а то стыдно пустым ходить из лесу.
Только выбежал к прииску – и спохватился. Шомполку-то я оставил на горе. Пришлось вернуться.
Пока ходил на гору, был точно в лихорадке. Мыслей в голове – как муравьев в большой куче. Откуда что и взялось. Никогда не думал, что у человека может появиться столько мыслей.
Так-то, если прямо идти от леса, до дома было шагов триста, но я прямо не пошел. По опушке пихтовника сделал большой крюк и вышел на прииск совсем с другой стороны. На левом плече у меня висит ружье, ложа – до самой земли. А на другом плече – заяц. Я держу его за задние лапы. Иду по самой главной длинной улице мимо казарм, избушек. В груди у меня что-то растет, пыжится. За мной уже идет толпа ребятишек. Из окон выглядывают мужики, бабы. Встречные останавливаются и смотрят на меня. Всем любопытно.
А я расту. Так словно и тянет кто меня вверх за волосы.
Миновать дядин барак никак не мог. Как же, ведь надо показать добычу. Ребятишки отстали от меня у широких и высоких дверей казармы. Дядя с семьей уже укладывался спать.
– Вот, дядя Миша, гляди, какой заяц, – говорю я.
– О, косой! – сказал дядя, беря у меня из рук зайца, и начал его мять, ощупывать. – Где ты его взял?
– Убил. Вот ружье.
– Молодчина! Хороший заяц. Жирный. Мягкий.
– Знамо, жирный. Еда в лесу теперь хорошая.
– Изжарите, так зовите меня. Приду есть.
– Ладно, позовем.
Мальчишки-гонщики играли в лапту за казармой. Вокруг кола, оберегая кучу дырявой обуви, ходил курносый Епишка. Никто и не заметил в азарте игры, как я подошел. А меня это немножко задело. Как это они не замечают меня! Тогда я кинул зайца на кучу, на «котел». Тут уж, понятно, все отрезвились. Окружили меня и давай расспрашивать, где я убил зайца и как. А Епишка, который по первости разыгрывал меня на работе, раскрыл даже рот. Вижу, завидует мне. И веревку бросил от кола, и лапоть, который держал в руке. Хоть всю кучу у него теперь из «котла» растащи. Глядит на зайца, щупает.
– Может, дохлого подобрал где? – съязвил.
– Ага, дохлого! – отвечаю. – Иди-ка подбирай, сколько в лесу дохлых валяется. Сходи без ружья, принеси мне хоть одного, так я тебе три рубля дам.
Ему, Епишке, и крыть нечем. Прикусил язык. Потом только и сказал:
– Я сам деньги на ружье коплю. Куплю, так не такое, как у тебя. Берданку куплю, как у плотинского сторожа Евмена, У него она патронами заряжается. Затвор блестит, как серебряный, на ремешок к ложе подвязан, – уж не потеряешь. А твоя шомполка – тьфу!
Он наклонился к куче лаптей, взялся за веревку, подобрал лапоть, которым отгонял ребят, и начал ходить по кругу:
– Ну, айдате играть! Чего рты разинули? Кипит и преет, к обеду спеет….
Возле соседского дома никого не было. Три окошка на улицу, и все закрыты. Володьки Штина не видно у окна. Показать бы ему зайца, пусть посмотрел бы. Небось не стал бы хвастаться своими молотками из жести на фуражке. А то у механика молотки, и у Володьки молотки. Только у механика Ричарда Антоныча молотки золотые, а у Штина – из консервной банки.
На стук в окошко выглянула Володькина мать. Волосы распущены. Спать, видно, уже легла.
– Володька дома?
– Спит он… А что?
– Уже спит? У-у, засоня! А я вот с охоты иду, зайца убил.
– Спит он, давно спит…
Ну и сонливый этот Володька! На улицу по вечерам не ходит, с ребятами не играет. Еще засветло завалится в кровать и спит. Так-то все на свете проспит.
Получится ли из меня охотник?Теперь, после того как я добыл зайца, да еще и не в меру расхвастался, и вовсе неудобно стало приходить домой пустым. Все поверили, что это я убил зайца. Да и самому мне стало казаться, будто я подшиб косого: выбежал он на меня, а я его бабахнул… А какой он был вкусный зажаренный в сметане, в вольном жару, в печи! Перед тем как поставить его в печь, мать начинила его чесноком: ткнет ножиком, где мясо потолще, а в разрез засунет дольку чеснока. Ели потом все и хвалили. Наелись досыта, как в большой праздник. Съели всего, вместе с головой. И даже лапки начисто обглодали.
До этого мать не больно охотно отпускала меня в лес. Старалась отговорить, чтобы не ходил. А теперь, только прихожу с работы, она тут же меня накормит и собирает на охоту. Ружье подаст, сумку, где сложены рог с порохом, мешочек с дробью, капсюли в коробке из-под спичек и пучок кудели. Братишки мои отираются возле, смотрят на меня, как на большого.
– Ты, Ваня, опять зайца принесешь?
Я молчу. Чего с мелюзгой разговаривать! Да и как станешь хвастаться: зайцы все-таки не везде подбитые лежат. И ружье у меня тоже незавидное. Увидишь зайца или птицу, нацелишься – чак, чак! – а заяц, скажем, или рябчик дурак, что ли? Так тебе и станет сидеть, ждать, пока твоя шомполка фышкнет огнем.
Ну, положение у меня создалось прямо-таки не ахти какое. Дома ждут с дичатиной, а я прихожу ни с чем. День ни с чем, два ни с чем. Хорошо разве? Весь авторитет насмарку. Заходишь в избу иной раз поздно, в сумерках. Братишки не спят, ждут меня с добычей. Сразу лезут в сумку, а там пусто. Ни пера, ни шерсти, одна куделя. И отправляются спать недовольные, надутые. А мне-то каково видеть все это? Мать, так она будто и не замечает, какой я неудачник.
Однако я совсем не отчаялся, руки не опустил. Дал отцу слово стать охотником – и стану. А вот когда? Про это загадывать не мог.
Вскоре мне опять повезло. Только на этот раз я не испытал никакой радости. И даже усомнился в себе: могу ли я быть охотником? Уж такое ли это заманчивое дело, как говорил отец? Не лучше ли рыться в земле, искать золото и не тревожить своими выстрелами тайгу с ее обитателями?
Отправился я как-то на охоту. Зашел в лес. Смотрю, впереди меня по тропинке бежит рябчик. Их у нас тут много, и не диво, что они попадаются чуть ли не на каждом шагу. Ну вот, бежит этот рябчик от меня. Колышет травинки. Потом вспорхнул: фр-р! И сел на елку. Другой бы свистунок сел, насторожился, шею вытянул, увидел бы опасность и перепорхнул дальше, а этот нет. Перебрался по ветке к самому стволу, прижался и затаился. Думает, ствол у елки серый, у него у самого одежонка тоже серая, под стать дереву. Охотник идет непутевый, чего бояться? Просижу. Пройдет мимо, не заметит… Только не на того нарвался рябчик. Я не Евмен с плотники. Глаз у меня ой вострый! Бусинку золота в песке увижу, а тут рябчика не увидеть.
Снимаю с плеча ружье, оно у меня всегда заряжено. Взвожу курок. Приглядываю место, откуда бы мне выстрелить с приклада. Как раз возле меня стоит рябинка. В вилку между стволом и веткой пристроил ружье и начал прицеливаться. Целюсь, ловлю птицу на мушку, а у самого дрожат руки-ноги. И во рту почему-то пересохло. Очень волнуюсь. И сам не знаю отчего. Должно быть, от азарта, от мысли, что передо, мной так близко добыча. Наконец, сдерживая волнение, спускаю курок. Выстрел раздался сразу, без осечки. Из шомполки фыркнул огонь, а затем над тайгой раскатился гром и будто зашумел ветер. Только не ветер зашумел, а шум-то получился у меня в ушах от сильной отдачи ружья в плечо. С елки вместе с отбитыми ветками на землю свалился рябчик. Свалился и побежал, волоча перешибленное крыло. Я кинулся за ним. Подбитая птица нырнула под сваленное грозой дерево и запуталась в густой траве, в сучьях. Я схватил ее, держу в руках. А она, такая покорная, смирная, вытянула шею и смотрит на меня кругленькими ясными коричневыми глазками, обрамленными полудужьями красных бровей, и словно спрашивает: «Ну зачем ты обидел меня? Что я тебе плохого сделала?» А у самой, чувствую под пальцами, сердце так и колотится, так и бьется, будто хочет выскочить.
Смотрю на нее, вся она в моих руках, рябенькая, простенькая, совсем беззащитная, с перебитым крылом. Помню, как-то воробей вывалился из гнезда, чуть не попался кошке в лапы. Я его поймал, хотел спасти, так он от злости уцепился клювом в мой палец и вот жмет, вот жмет, старается ущипнуть, сделать мне больно. А этот рябчик даже не обороняется, присмирел и только смотрит мне в глаза.
В груди у меня словно перевернулось что-то. «Ах ты, – думаю, – за что я тебя, беднягу, покалечил? Разве я враг твой, что ли? Места нам с тобой на земле не хватает?»
Думаю так-то, а у самого вот-вот потекут слезы. Что мне с ним делать? Отпустить? Так ведь куда он с одним-то крылом? Пусти, так лиса тут же слопает. Не лиса, так горностай.
Иду домой с добычей, несу живого рябчика. А на душе так неспокойно, сердце так и щемит, щемит.
Принес птицу в избу. Братишки торжествуют, радуются. А я отдал ее матери, отказался от ужина и пошел спать на сарай. Закрыл глаза. А рябчик как живой мерещится в глазах.
На другой день у нас был суп с дичатиной. Только я за стол не сел. Взял кусок хлеба, нарвал зеленого лука и здесь же, на огороде, заморил голод.