Текст книги "Юванко из Большого стойбища"
Автор книги: Виктор Савин
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
В шестнадцатом году вернулся отец. Явился с фронта с пустым рукавом. За руку-то ему серебряный Георгиевский крест дали. В лазарете сама царица на грудь приколола. Только отец почему-то называл ее Сашкой, да и о всей царской фамилии нехорошо говорил. Злой пришел. Зубами скрипел. Пальцы на оставшейся руке в кулак сплетал и грохал по столу.
– Скоро, – говорит, – конец всей ихней музыке!
Про какую музыку разговор вел, я не понимал. С первых дней отец, как вернулся, дома нисколько не сидел. Прииск к этому времени разросся. И шахта уже работала, и бегунная фабрика, где добытую в шахте породу размалывают. Народу много понаехало. Золото до войны с прииска увозили два да три раза в году, теперь, всем на удивление, каждый месяц. Люди говорят: где-то, мол, льется людская кровь, а тут акционеры набивают себе мошну. Рассядется в пролетке кассир, под ногами у него железный сундук, а в сундуке наложены узенькие длинные мешочки, такие же, в каких продают дробь. В пролетку запряжена тройка. И айда – пошел. Впереди гонят верховые ингуши, позади тоже, а по бокам – специальные охранники, бородачи. Тут уж на дороге никто им не попадайся. Марш в сторону, если нагайки не хочешь, а то и пули в лоб.
Отец-то все пропадал в казармах. Видели его и на шахте, и на фабрике, и на бутаре. А на драге он был своим человеком. До войны-то работал тут. С драгером Алексеем Прохоровичем какие-то разговоры вел. Касаутский, кочегаривший на отцовском месте, стал в нашем доме своим человеком. Иногда отец совсем с прииска пропадал и по два-три дня дома не показывался.
Однажды вечером, уже стемнело, я увидел отца: идет домой через огород, а с ним еще какой-то здоровенный мужик. Возле сарая остановились, о чем-то поговорили и разошлись. Отец – к себе, а мужик направился в дом к Штиным. Мне показалось, будто это Володькин отец. Спросил об этом отца, а он мне пригрозил:
– Помалкивай! Никакого Штина нет. Штин на фронте.
Гм! «Штин на фронте».
А вскоре после этого просыпаюсь как-то среди ночи и слышу под сараем в амбарушке тихий, приглушенный разговор в три голоса. Прислушался. Отцовский голос я сразу определил, а второй… Ну конечно, голос отца Володьки Штина, грубый, басовитый. Помню, как-то отец в шутку сказал: «Тебе, Илья, надо быть не машинистом на бутаре, а дьяконом в церкви. Как начнешь службу справлять – хоры под потолком задрожат, а у верующих волосы поднимутся дыбом и мурашки пойдут по коже». Третий голос тоже шибко знакомый, но чей он, чей? Вроде бы постоянно его где-то слышу. Да, так ведь это с отцом и Ильей Штиным разговаривает Алексей Прохорыч Ведерников, драгер.
О чем они говорят в такое неурочное время? Сон с меня как рукой сняло. Дыхание затаил.
Слышу отца:
– …Есть директива губернского комитета. Не пристало большевикам отсиживаться в кустах. От нас требуют пополнять партийную кассу. В воздухе пахнет близкой грозой. Фронт, Россия переживают бурные дни. Наши вожаки, чтобы целиком посвятить себя службе народу, революции, должны чем-то жить. Понятно?.. У тебя, Илья Сафроныч, боевая дружина вся в сборе?
– Костяк на месте, Павел Селиверстович. В отлучке Кукушка. Он сейчас на прииске Веселом ведет работу среди пленных.
– А у тебя, Алексей Прохорыч, Касаутский что делает?
– Август молодец. Среди своих в бараках сколотил кружок. Из губернии получили прокламации, брошюры на немецком языке. Читают. Обсуждают. Только не дают покоя военнопленным ингуши. Обращаются с ними не лучше, чем с нашими, русскими рабочими. Разгоняют, где увидят собравшихся в кучки, размахивают нагайками, отбирают губные гармошки. Ни черта не понимают ни по-русски, ни по-немецки. Одним словом, наемники. Знают только своих племенных начальников, князьков. Для них никто ни сват ни брат, с такими контакта не установишь.
– Попробуем унять, товарищи! Надо их припугнуть.
– Это дело, давно пора.
Невдолге разговор в амбарушке будто совсем затих. Но нет, прислушавшись, я стал улавливать страстный, взволнованный шепот, кто-то что-то докладывал, ему поддакивали, говорили сами. О чем речь? Ничего мне не понятно. Слушал, слушал и незаметно уснул.
А следующей ночью загорелась казарма ингушей. Вспыхнула, как порох. На прииске стало светло будто днем. Народ выбежал на пожар. Среди наемников поднялся вой, гвалт. Казарма-то горела с двух сторон, от дверей. А «продажные души» – так называли тут ингушей – выпрыгивают из окон, выкидывают свои сундуки, подушки, бурки, седла.
А утром еще новость: ограблена драга. Всех дражных налетчики связали, промыли золото на шлюзах и унесли. Распространился слух, будто на прииск налетела шайка беглых каторжан.
Отец в этот день сидел дома, никуда не ходил. Достал из сундука свою военную гимнастерку, подсветлил Георгиевский крест и лежал в таком виде на кровати. Раньше курил редко, а теперь дымил беспрестанно.
На другой же день на Благодатный приехали жандармы, становой пристав, еще какие-то штатские со светлыми пуговками и даже кто-то, сказывают, из акционеров.
До этого мне не приходилось близко видеть жандармов, а тут увидел. Сами пожаловали к нам в избу, краснорожие, толстые, усищи, как у тараканов, длинные. На груди какие-то шнурки понавешены. Вошли, гремят шпорами, половицы даже застонали под ними! Двое подсели к отцу, а остальные начали перевертывать в доме все вверх дном. Чучело белки и то распороли, выкинули из него опилки да проволоку. А отец сидит – хоть бы что. Даже веселый. Жандарм зажег спичку, прикуривал, так он тоже попросил прикурить от этой спички. Золота, бумаг каких-то у нас в доме сроду не было, кроме церковных метрик да пожелтевших податных квитанций. Порылись усачи в тряпье, слазили под пол, походили по двору, а затем развели руками перед своими старшими: дескать, ничего нет.
– Напрасно, господа, старались! – заметил отец.
Ему бы надо молчать. А он взадир им. Они подхватили его за руку и за пустой рукав и повели из избы. Братишки мои заревели. Да и мать запричитала. Но отец спокойно сказал:
– Ну, чего вы? Я скоро вернусь.
И верно. Через час его освободили. Потом еще вызывали. Под конец, должно быть, плюнули, попустились.
А на драге народ перешерстили. Уволили всех. Оставили только военнопленных да драгера Ведерникова. Кто же будет без него глядеть за машинами? Заодно со всеми и я попал. Ну, как теперь жить? Где брать денег на хлеб?
– Проживем, – успокаивал отец, – немного осталось маяться. Скоро вверх тормашками перевернем все эти порядки. Кто был ничем, тот станет всем.
Плохо я понимал его. О каких он говорит новых порядках, когда жандармы да ингуши хозяйничают на Благодатном? Слова поперек сказать нельзя. Пойдут парни по улице с гармошкой – сразу налетят стражники, гармошку отберут, сломают и отхлещут кого попало нагайкой.
Когда на прииске все успокоилось, жандармы и прочие чиновники разъехались, отец сказал мне:
– Ну, Ванюшка, пойдем на охоту. Я знаю, где живет сохатый. Мясом надо разживиться. Бери ружье, патроны.
Перед Шайтан-горой, недалеко от тропы, отец разобрал кучу камней и достал револьвер, запрятал за штаны, под рубаху. Я молчу, будто ничего не заметил. Шутка ли, револьвер! Попадешься с ним, так сразу тюрьма.
Долго шагали с горы на гору. Тропинки разбегались в стороны. Отец только и говорит:
– Замечай, Иванко, дорогу. Туда ходить не надо. Эта повертка приведет в Крутой Яр, а вон та – к заброшенным старательским выработкам.
А вскорости пошли совсем без тропы, по колоднику, по бурелому, где медведям только жить. Поднялись на гору. На ней стоит одинокий шихан, камень, называется «Чертов палец». Отец залез на камень-то и меня позвал. А камень шибко крутой, верно что чертов палец, поднятый к небу. Карабкаешься на него, так поджилки трясутся. Ну, залез. Голова кружится. Боюсь, как бы ветром не сдунуло, как пушинку. И держаться не за что. Растет на шихане мох-лишайник да кустик жимолости.
– Что видишь отсюда? – спрашивает отец.
Уцепился я за кустик и смотрю по сторонам. А шею вытянуть боюсь, втянул голову в плечи. Так-то вроде безопаснее стоять на Чертовом пальце. Ну, смотрю. Кругом горы да лес, лес да горы. Которые горы поближе – их четко видно, а далекие – будто не горы каменные, а дым, кисея, бледная, голубоватая.
– Разглядел что-нибудь? – опять спрашивает отец.
– А чего разглядывать?
– Прииск-то наш, Благодатный, видишь?
Только тут я начал кое-что различать. Увидел между гор желтую полоску. Это не иначе, галечные отвалы. Потом и драгу рассмотрел, будто жук ползает. В конце концов разобрался: и бегунную фабрику разглядел, и белесые крыши казарм. Не увидел лишь из-за леса своей избушки.
– Здесь у нас наблюдательный пункт, – сказал отец.
– Лосей наблюдать?
– Лосей, лосей.
С Чертова пальца слезли и стали спускаться под гору, еще дальше от дома. Тут оказалась тропинка. Потом запахло дымком. Подумал, где-то поблизости старатели либо хищники работают.
И верно. Как спустились в ложок, смотрю – возле ручейка самодельный вашгерд налажен: железная решетка, под нею желоб, устланный дерновиной. Тут же куча песка, приготовленного для промывки. По галечному отвальчику возле золотопромывочного приспособления вижу, что работы здесь начались недавно. И сообразил: отец-то, видно, хищничать меня привел, украдкой от начальства добывать золото. Я это дело знаю. Мы совсем еще маленькие с Володькой Штиным и другими ребятами пробовали хищничать. Золотника три, наверно, намыли золота. А потом ингуши налетели, все у нас поломали. Ладно, что мы успели скрыться.
Перешли ложок-то, а за ольховником, смотрю, поляна. На ней растет высокий старый разлапистый кедр. Под кедром – рубленая избушка. В сторонке горит костер, над костром – черное, даже сизое, закопченное ведро. Отец свистнул. В низенькой двери показался человек. Когда он вылезал из двери, большой, бородатый, я про него подумал: «Ну чисто леший из лесного болота!» А разглядел поближе: «Да ведь это Володьки Штина отец!» Штин-то, Илья Сафроныч, раньше брился, теперь бородищу отрастил.
– Все спокойно на стане? – поздоровавшись, спросил отец.
– Спокойно, Павел Селиверстович.
– Новости какие?
– Налет на казарму ингушей на прииске Веселом удался. В суматохе достали пять винтовок и два ящика патронов.
– А с бегунной фабрикой как там?
– Не вышло дело. На Веселом в это время находился акционер, француз. Охрана на фабрике была усилена… Потом раскусили они нашу тактику: раз горит казарма ингушей, значит, жди нападения на золото. Иначе надо действовать.
– Я уже думал об этом, – сказал отец, присаживаясь на скамейку возле грубо сколоченного стола перед избушкой.
Затем он посмотрел на ведро над костром:
– Опять, поди, пиканов наварили?
– Нет, Павел Селиверстович, не пиканы. Сегодня у нас дичатина, рябчики. Только жалко портить винтовочные патроны на такую мелочь.
– А я вот охотника привел, – сказал отец, кивнув на меня. – Станет заниматься заготовкой мяса. И связным будет. Мне-то здесь долго задерживаться нельзя. За мной следят.
Илья Штин подошел ко мне, ласково потрепал по спине:
– Поставь ружье-то к избушке да садись за стол. Станем полдничать. Поешь солдатского варева.
После того как похлебали из общей чашки суп, Володькин отец положил передо мной прямо на стол добытого из ведра целого рябчика. Лапки у него скрюченные, а на голове чуть побледневшие красные брови. Меня даже передернуло. Вспомнил, как подшиб одного, первого рябчика на елке.
– Ешь, ешь, – сказал Штин. – Тарелок у нас нет. Попервости даже из берестяных чуманов суп хлебали. На-ко тебе вот еще головку. Голова птицы – охотнику, голова рыбы – рыбаку. Такой порядок.
И отец тоже положил передо мной головку от своего рябчика.
– Головы ешь – умнее, башковитее станешь.
Я принялся есть. И оправдание себе нашел:
«Не я убил. Ем же дома курятину, говядину. Они тоже не на огороде растут». А главное – голоден был, промялся, пока шел досюда.
Здесь, на стане, я уже догадался, какие тут «старатели» живут. До этого отец разговаривал дома со мной какими-то намеками. И даже по дороге сюда молчал. А вот когда я наелся «солдатского варева», он сделался серьезным и сказал:
– Иван, ты уже не маленький. Жизни хлебнул не по возрасту. Богачи приставляют к своим детям нянек. Дают им образование. Оберегают от труда, от забот. А я тебе с малых лет подал в руки лопату, которая больше тебя в два раза. Чьи-то дети живут, нежатся, а наши, будто проклятые, растут уродами, недоедают, недосыпают. Разве это порядок? Вот и соображай, зачем мы здесь. Против кого мы собираемся идти. Соображай, но язык держи за зубами. Что увидишь, что узнаешь, – помалкивай. Кому бы то ни было один ответ: «Ничего не видел, ничего не знаю». – «Куда ты ходишь?» – «На охоту». – «Где пропадаешь?» – «На охоте». Людей кого из здешних встретишь на прииске – виду не подавай, что знаешь их. Ясно тебе?
– Ясно.
К вечеру из леса стали приходить люди. Кто с винтовкой, кто с револьвером. Некоторые принесли рябчиков, глухарей. А один, гладко выбритый, в сером австрийском френче, в фуражке не нашей, с пуговками, кинул к избушке зайца. Собралось всех-то человек десять, наверно. В большинстве обросшие, бородатые… С нашего Благодатного прииска было тут человека два ли, три ли. Остальных я сроду и не видывал. Мне даже страшно стало среди них. Вот, думаю, к разбойникам попал!
В лесной избушкеОказывается, на стану-то люди совсем и не страшные. Это вначале так кажется. Уж больно они заросли волосами. Один ходит как поп. Надень на него рясу да подай в руки кадило – сойдет за настоящего попа. Смотрю я на них, прислушиваюсь к разговорам и соображаю. Нет, это не разбойники. Живут между собой как родные, близкие, из одной семьи. Все стараются друг дружке угодить, помочь. Умывальника на стану нет, так наперебой один другому из кружки воду поливает на руки. Кто умоется, говорит услужившему: «Спасибо, браток!» Или вот насчет табаку у них плохо. Закурят одну цигарку и накурятся от нее все, кто хочет. За обедом тоже держатся, как друзья-товарищи. Едят из общей большой хлебальной чашки. И никто не торопится, не спешит, не вылавливает лучшие жирные куски. У кого аппетит хороший, так его только подбадривают, подкладывают больше хлеба или сухарей, смотря что окажется на столе. А ведь у нас дома, особенно без отца, как сядем за стол, младшие братишки вперегонки ложками заезжают в щи или суп. Плещут на столешницу, себе на рубаху. Матери даже приходится одергивать их: дескать, чего вы жадничаете?
О своих делах лесные люди при мне не разговаривают. И меня разбирает любопытство. Зачем же они тут живут? Ну, если кто с фронта сбежал или из лагеря военнопленных, так не обязательно всем в кучу сбиваться. Поодиночке-то, думаю, лучше прятаться. А потом, как пожил с ними в избушке, стал кое-что понимать. Сошлись они на лесной стан не только прятаться. У них тут вроде как бы школа. А за учителя в ней Штин. И учатся они не читать, не писать, а как-то по-особенному. У Володькина отца под нарами спрятана книжка, на ее корке написано «Манифест». Иногда вечером, как соберутся все, Штин-то достает эту книгу и начинает разъяснять, что в ней написано. Карла Маркса какого-то поминает. Рассказывает, мол, заводчики, акционеры, их приспешники – все они наживаются за счет рабочих. Все, кто гнет шею на буржуев, должны объединяться. Тут я впервые услышал слова: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Потом я спросил у Володькина отца: «Кто такие пролетарии?» Он сначала ответил в шутку: это, дескать, те, вроде тебя, у кого «шиш в кармане и блоха на аркане». А затем объяснил честь по чести. Дальше, в следующие разы, на уроках Штина для меня открылся целый новый мир, про который я никогда не слыхал. Выходит, можно жить совсем-совсем по-другому: без царя, без акционеров, без жандармов. Все богатства, какие есть в земле и на земле, станут принадлежать народу. Всем сердцем я почувствовал в словах Штина новую, еще многим не известную правду. И понял: вот за эту-то правду, за новую, хорошую жизнь, которую надо еще добывать, и пошли все эти люди на лесной стан.
Книжку свою доставал Володькин отец не каждый день. Были вечера, когда никто ничего не делал. Лежат люди в избушке на нарах и подшучивают друг над другом или истории разные припоминают. Мы, мальчишки, соберемся где вместе, так рассказываем сказки, а они про жизнь свою, кто как горе мыкал, что перетерпел от царских порядков, про войну тоже, про окопы вшивые, кто где был, что видел, в какие трудные переплеты попадал.
Про отца своего тоже тут услышал. Ехал он в обозе на двуколке. Много подвод. Наверно, на версту, а то и больше растянулись подводы по дороге. В самом конце ехал на повозках лазарет. Обоз-то заметили германцы, у них трубы подзорные. Ну, и давай палить из пушек. Устроили кромешный ад. Обозники кто куда, давай нахлестывать лошадей. Отца-то как стукнет осколком снаряда по руке, он и отвоевался сразу.
Утром под командой Ильи Штина люди выходят на гимнастику, упражняются с винтовками, маршируют, ползают по траве вроде ящерок, а после завтрака расходятся из избушки по своим каким-то секретным делам. Они товарищами называют друг друга, а то братьями.
Я тоже беру свою двустволку и отправляюсь на промысел, добывать мясо. Мне теперь волей-неволей надо стрелять дичь. Это ведь моя работа.
Ну, хожу по лесу. А в лесу тут хорошо. Год-то был не комариный. Стукнуло комаров заморозком. Брожу по ельникам, по просекам, по горам. Буреломы, густые леса обхожу стороной. Делать там нечего. Любуюсь, где какой цветок растет, где камешки необыкновенные наружу объявятся. А попадется рябчик, я его раз – да в сумку. Уж не разглядываю. Рябчиков этих тут много. Никто никогда на них и не охотился. Вот их и развелось, как воробьев. Раненько выйдешь из избушки, заберешься в рябинники, так что тут делается! Будто в столовую собрались рябчики. Сидят на ветках и объедают листочки, ягоды поспеют, так ягоды. И совсем почти не боятся человека. Таких-то и трогать жалко. Но что поделаешь, человека морить голодом тоже не резон.
А однажды я набрел на глухаря. В первый раз встретил. Смотрю, ходит по поляне. Большой, черный, чуть срыжа́, брови красные, шея сизая, в крыльях пестрят белые перышки, хвост сложен лопаткой, узкий и длинный. Разгуливает так-то и что-то выклевывает из травы. Ну, может, букашек или другую какую еду. Я и рот раскрыл.
Вот так птица, вот так красавец!
Стою за сосеночкой, замер, любуюсь. И про ружье забыл. Он походил по полянке-то, потом направился за густой мелкий соснячок, толщиной всего с палец, а ростом с человека. Не лесок будто, а тычки в землю наставлены, накрытые сверху бобровой шапкой. Мне любопытно, что он, глухарь-то, за соснячком делает. Потихоньку пошел за ним. А посередке соснячка опять же полянка. На ней – обгорелый пень, муравьиная куча возле него, а вокруг кучи растет иван-чай.
Глухарь-то возле пня муравьиными яйцами лакомился. Вкусные, должно быть, они. У нас на прииске этими яйцами цыплят, только что вылупившихся, кормят… Иду я за глухарем, тень от меня впереди ложится. Тенью-то я почти задел глухаря. Вот до чего он увлекся муравейником! А как опомнился, увидел, что перед ним человек стоит, – страшно перепугался. И силы, видно, от страха потерял. Ему бы сразу взлететь от пня-то, а он побежал. И бежит не на открытое место, а в соснячок. Куда ни сунется, а пролезть через частые сосновые прутки не может. А сам весь не свой, растерялся. Гляжу на него и думаю: «Ну и дурак ты! Считаешься царем здешних птиц, красавец, а случилась беда, так и соображение потерял. Вон, смотри, заяц через соснячок тропинку проложил. Вот и удирай по ней. Заяц проходит, так и ты пройдешь…» Так нет, не догадается. Так бы словно схватил его да сунул на заячью тропку! Беги, улепетывай!
Потом-то он все же пришел в себя. Взлетел. Через сосняк-то лететь – надо круто подниматься, нет разбега, так он побежал на меня, а потом и поднялся, чуть фуражку на мне не сбил. А как улетел, в дураках-то остался я сам.
Еще один случай после того был.
Сижу я под сосной. Отстранилась она от своих товарок на поляну и стоит. Широкая разрослась в одиночку-то. Солнце, воздух, ночные росы – все себе да себе.
Сижу я под нею на хвое, как на перине. Проголодался, так достал из сумки кусок вареной зайчатины и ем. Мысли в голове разные. Наслушался в избушке от лесных братьев всяких рассказов, теперь самому голова покоя не дает. До этого думал, что какие порядки есть на земле, они так вечно и будут. А тут, оказывается, есть какой-то Ленин, наш, русский, а живет за границей. Дома-то ему жить нельзя. И он, вот так же как эти лесные люди, скрывается до поры до времени, чтобы потом сделать переворот всей жизни. Недаром отец все поговаривает: «Кто был ничем, тот станет всем». К власти встанет рабочий человек. Народ сам будет править Россией через своих выборных. И тогда, сказывают, всех детей, мальчишек и даже девчонок, начнут учить грамоте. Школы везде построят. На что наш прииск Благодатный самый разничтожный, стоит у черта на куличках, и то, говорят, будет при школе. Я, понятно, не поверил. Может ли это быть? Да ни за что! Вот так тебе на каждом прииске и школа! Больно жирно будет. Впоследствии оно так и получилось. Вон какая сейчас школа на нашем прииске. Загляденье! Каменная, в три этажа, к крыльцу ведут широкие бетонные ступеньки, по бокам – кусты шиповника да вересовника, а рядом с ними кедры посажены.
Но вперед забегать не стану.
Значит, сижу под сосной-то, завтракаю. Вдруг вижу, плывет по воздуху глухарь, вроде чурбак обугленный, и прямо на сосну. Я уже натасканный охотник-то, сразу схватился за ружье, курок взвел, приготовился. «Садись, пожалуйста, – думаю, – сейчас я тебя картечью угощу!» В левом стволе у меня всегда картечь, на всякий случай. По лесу ходишь, не по прииску. Может и медведь подвернуться или рысь, росомаха. Дробью-то что с ними сделаешь?
Глухарь-то на ветку бултых. Она закачалась. Другие ветки качнула сверху донизу. Гляжу, петух-то матерый, седой. А сел он неудобно. Ветка под ним слабенькая оказалась, гнется. Как только он удержался на ней, не знаю. Вижу такое дело и думаю, с глухарем будто разговариваю:
«Ну не мог ты сесть на крепкий сук? А то сидишь, прилепился кое-как. И вижу тебя плохо. Переберись-ка на другое место. И мне лучше будет стрелять тебя. А так-то, через ветки, могу тебя только ранить».
Решил стрелять ему в хвост. Хвост я хорошо вижу. Стал приноравливать ружье, ногу переставил. А под ногой окажись сучок, он хрустнул. Глухарь снялся и полетел, на меня соринки с дерева посыпались. Ну, думаю, лети, шут с тобой!
Только подумал это, слышу совсем рядом выстрел. Сухой, короткий, будто винтовочный. Потом слышу, что-то тяжело упало на землю. Выбегаю из-под сосны. О, да тут свой! Идет по поляне солдат, фамилия ему Кудеяров, несет винтовку в руке. Подходит к убитому глухарю, берет его, показывает мне.
– Почему ты его не стрелял? – спрашивает. – Он ведь над тобой сидел. Можно было за хвост рукой поймать.
Стыдно мне стало перед человеком. Он из винтовки убил птицу влёт, а я, охотник, с дробовкой, стоял под деревом и ворон ловил. Нехорошо!