355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Лукницкая » Ego - эхо » Текст книги (страница 11)
Ego - эхо
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:41

Текст книги "Ego - эхо"


Автор книги: Вера Лукницкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

Хорошо, что свидание завтра, если б сразу после стрижки, мама бы испугалась, что я тифозная. А сейчас отросли и так же вьются, и голова уже поправилась.

Вот если б еще нога стала чуть потоньше. Но я рада и такому, думала, что без ноги останусь. Я уже и не обращаю особого внимания на болячку. Всовываю ступню, сколько влезет в чувяк, а пятку оставляю свободной, подвязываю веревкой, и так бегаю, пока веревка не сотрется. Сейчас тепло, а к осени все заживет. Это сегодня я всю ночь возилась, готовилась, чтобы скрасить, чтобы мамочка не расстраивалась. Тоня Петко, моя лучшая монтажница, уехала в деревню к маме; я, к сожалению, не успела попросить ее туфли на свидание – однажды они оказались счастливыми.

Если бы я не возилась, все равно не могла бы уснуть. Мамочка, наверное, тоже не спит, все думает, как увидит меня, какая я взрослая. Тоже, наверное, замаскировывает, как может, свои "уродства", которыми нас наградили, как это бывает в сказках. И, значит, как в сказках, все эти уродства временные. Иначе, зачем меня оживили?

И я, мамочка, смотрю вперед, и вижу: Природа помогает нам с тобой. И сила ее непомерна; она не терпит лжи, потому что сама правдива. И если нас не поймут, если не верят нам сейчас, значит, нам еще жить да жить, значит, не завершено. Иначе зачем ты выжила? Зачем увидела папу и пошла за него замуж? Зачем приехала на Кавказ перед оккупацией? Зачем меня не убило бомбой? Считай, вторая смерть над головой пролетела... и много еще совпадений "зачем"? Зачем это надо было Богу – Природе? Подождем ответ, пока все, что безбожники перевернули вверх дном, не станет на свое место.

Бегу на трамвай, к тебе. Доехала. Последняя остановка. Дальше пустырь. Трамвай разворачивается, визжит и гремит всеми своими потрохами по кольцу. Вот его уже не видно, лишь дальний звон...

Я на пустыре, его надо пересечь. Иду вдоль глухой и длинной стены. Справа впереди – вышка и человек с автоматом. В конце каменной стены врезаны ворота и отдельно дверь. У ворот – тоже с ружьем. Часовой молча пропускает меня сразу – попусту здесь не гуляют. Я в тесной каморке. В каменной глубине окошко наглухо застворено. Собралась с духом, стучу.

–Товарищ начальник! У вас должно быть распоряжение. Мне на сегодня назначили, разрешили свидание. С мамой!

Тишина, боюсь повторить вслух. Про себя повторяю все время, как молитву. Жду. Створки раздвигаются, и в отверстии далеко вижу боком ко мне, плечи в погонах. На плечах голова в фуражке в мою сторону не поворачивается. Как будто то, что я сейчас говорю, касается меня одной, как будто я разговариваю сама с собой, как будто я и голова в фуражке существуем отдельно. А мы связаны, и я не должна, не могу его ненавидеть... Но нет места между ненавистью и унижением. Одно из двух. И у меня нет выбора, выхода.

Стою. Молчу. Наконец повернулся. Я не вижу его, потому что боюсь смотреть:

–Я пришла. Мне разрешили свиданье. Вы, наверное, знаете. Я...

–Ждите. – Оборвал. Створки захлопнулись, как ударили.

Жду. Жду долго. Удар, как долгий звон не кончается.

–Фамилия? – голос из отверстия, из головы а фуражке, которая боком.

Вздрогнула. Отвечаю. Снова удар створок. Опять звон, опять жду...

Вдруг – щелк! И я уже отделена от этого мира. Есть солнце, я могу прямо сейчас его увидеть, если выйду отсюда, потом из проходной, направо, мимо часового с винтовкой. И кочки есть там, и пустырь, и вдали – зелень и холмы, и белые домики – далеко... Если выйду.... Но меня тянет туда, в черный тоннель, в тьму, где мама. Что там? Сообщили ей вчера? Или сегодня? Или ведут под стражей и приведут сейчас сюда, и оставят нас на немножко? И она бросится меня обнимать, и я ни за что не буду плакать? А может, нам погулять дадут? Я ей расскажу, как я работаю, как меня ценят. И никто про нее не напоминает мне, чтоб не огорчить. Или у самих кто-нибудь сидит в семье, или у знакомых... Привыкли уже к такому.

Расскажу, как быть стеклодувом. Что научилась даже чертиков выдувать, которые писают, если сверху нажать на резинку, как у пипетки; и мензурки для аптеки делать научилась. А лампочек могу много, но мой начальник не дает, глаза мои бережет. Глаза – из-за огня, а живот – из-за стекла, – иногда я грызу стеклянные трубки зубами – так быстрее, чем отрезать ножом.

Расскажу ей, как иногда рабочие приносят в мастерскую картошку, я накалываю ее на место, где в рабочее время прогреваются готовые лампы, и, через пять минут у меня с розовой корочкой завтрак. И что каждый день две лампы мне начальник разрешает сделать для себя. Я отношу их двум старушкам, и они одну берут себе, а за другую дают мне деньги. И в каждый обеденный перерыв мы – три моих помощницы – Валя Васина, Людочка Кикайон и Тоня Петко – бежим на замечательную "обжорку" – это новый ряд на рынке. Там женщины торгуют вкусными штуками: картофельными зелено-синими котлетами, жареными пирожками с крапивой, печеными расстегаями с пересоленной рыбой и кукурузными оладьями.

В минуту мы проедаем лампочку, а иногда даже покупаем лиловое мороженое; в нем вмерзшие льдинки, и оно красит губы; не так как губная помада, не жирно, но все же заметно, тогда начальник ворчит, особенно из-за меня, потому что у Тони в деревне есть мама, она постоянно присылает ей еду, и у Вали есть мама, она продает присланные с фронта трофейные вещи на барахолке и кормит Валю и ее парализованного брата.

А моя бабушка только-только начала работать в госпитале, и теперь у меня тоже скоро пройдут болячки. Один раз бабушка дала мне старую простыню в рубчик, – оказалась лишней при учете белья. Карповна разрешила. Я выкрасила ее синькой и сшила себе красивое голубое, как глаза у моего начальника, платье – полный клеш. И сняла, наконец, фэзэошную форменную юбку. Она так надоела, да и гимнастерка тоже. Правда, платье быстро вылиняло.

И про тот хлеб расскажу, который я принесла мамочке в передаче после 8 марта. Как раз подходило время – разрешили передачу. Расскажу, как знакомые по ФЗО ребята стали ревизорами поездов и однажды поймали хлебного спекулянта: у того было два мешка хлеба, и ребята сдали типа в милицию. А в милиции им за это дали по буханке, так они одну принесли мне. Я сначала так обрадовалась, что испугалась и заплакала, а потом поела этого хлеба, первый раз как следует за весь год. Свою пайку я не могу трогать – она для Игорька. Он маленький еще. Не сознательный.

И ни за что не расскажу, только бы не проговориться, что мы живем теперь не в дедушкином доме, потому что пришли какие-то люди, еще зимою, сказали, что из сельсовета, и заявили, что этот дом отходит в их ведение. Они прочли постановление об участке, говорили грубо, что бабушка иждивенка мамы, а мама в тюрьме; что бабушка может подавать в суд, или куда она хочет; что дом конфискуется, как у матери врага народа. И что она должна оставить дом и переехать в другое место, которое ей дадут.

Бабушка не плакала, что-то возражала, но они не слушали, сказали, что если сама не переедет, то ее выселят насильно. И что мы оказались круглыми дураками – испугались; что все равно не отстанут и что защитить нас некому, и писать тоже уже некуда – ничего не помогло и не поможет. Теперь, через полгода, мы видим, что нас обманули – взяли испугом, мы и бумажки-то никакой не подписывали. И даже не читали. Нам прочли, да и все.

Я иногда подглядываю, что делается "в нашем доме", в саду. Там мирно живет чужая семья, и девочка там есть. Ходит по саду и в мяч играет, и женщина возится во дворе, и куры ходят по огороду, и собачка с ушами-лопухами хвостом виляет. А главного дядьку из их семьи увидеть не удается. Так и не знаю, что за туз теперь пользуется дедушкиным домом? И как ему крякается? И как это выдержать.И дом совсем чужим кажется, даже слово страшно сказать той девочке через забор. Как будто она из другого мира, а я другого сорта. И земля во дворе кажется чернее, и деревья зеленее, и дом выше, и кран водопроводный изогнулся круче, даже собака не такая у них во дворе бегает – гладкая, блестящая. Но мою Крошку я не променяла бы даже на сто таких ухоженных.

Я все думаю, когда подглядываю: "Как мы не ценим каждый миг?" "Что имеем, – не храним, – потерявши плачем"... Интересно: дом только снаружи чужой, или внутри тоже? Но, успокаиваю себя, – жизнь – не дом с нашим садом, где растут плоды и цветы. Как можно прожить без лишений и несчастий? И было ли такое хоть раз на Земле? Должны же мы платить за жизнь. Что-то в этом заложено? И как это понимать... Как мириться...

Да. Не придется рассказать мамочке, что лачугу, в которую нас переселили, мы привели в порядок, превратили в две комнатки, сделали перегородку, в главной комнате настелили досок, закрасили, в первой вымазали земляной пол глиной. Кое-что из вещей и мебели перевезли на тачке и перенесли на себе из настоящего нашего дома – это не очень далеко. Стол, две кровати, этажерку, книги и еще шкаф. А бабушкин знаменитый кованый сундук оставили и мраморные зеленые тумбы с бронзой для цветов– ничего не жалко, да и это, все кажется, что временно, что скоро что-то произойдет. Да, наверно, оно так и случится. Мне следователь сказал, что узнает, почему выселили бабушку из ее дома. Вот и свидание разрешили мамой. Через полтора года! Разве это не чудо? Значит, скоро выпустят совсем.

Почитаю ей стихи. Она давно не слышит красивых слов.

Звезды ясные, звезды прекрасные

Нашептали цветам сказки чудные;

Лепестки улыбнулись атласные,

Задрожали листы изумрудные.

И цветы, опьяненные росами,

Рассказали ветрам сказки нежные

И распели их ветры мятежные

Над землей, над волной, над утесами.

И земля, под весенними ласками

Наряжаяся тканью зеленою,

Переполнила звездными сказками

Мою душу безумно влюбленную.

И теперь, в эти дни многотрудные,

В эти темные ночи ненастные,

Отдаю я вам, звезды прекрасные,

Ваши сказки задумчиво-чудные.

А еще я выучила бабушкину любимую песню из всех, которые она пела – на стихи Некрасова "Огородник". Оно большое, длинное:

Не гулял с кистенем я в дремучем лесу.

Не лежал я во рву в непроглядную ночь.

Я свой век загубил за девицу-красу,

За девицу красу, за дворянскую дочь.

Там, в этой песне, влюбленный юноша идет на каторгу, потому что он, крепостной, посмел влюбиться в красавицу высшего света... А бабушка, когда ее поет, наверно вспоминает единственную свою любовь, загубленную душу Василия... Потому у нее так красиво получается, и глаза блестят...

Если дадут время, я и песни мамочке спою. Некрасовскую "Тройку", или какие она захочет.

Господи, скорее бы!.. И шепчу Некрасова, как призываю:

Великое чувство! У каждых дверей

В какой стороне не заедем,

Мы слышим, как дети зовут матерей

Далеких, но рвущихся к детям.

Великое чувство! Его до конца

Мы живо в душе сохраняем,

Мы любим сестру, и жену, и отца,

Но в муках мы мать вспоминаем.

–Гражданка! Эй, гражданка, пройдите.

Это меня... В двери, которая внутрь – еще один часовой с еще одной винтовкой. Пропускает меня вперед, идет за мной. Направо узкая дверь. Он толкает ее, и я на мгновенье теряю рассудок, потому что переношусь в иной если мой за дверью считать реальным земным – мир с другим, иным светом, с иным запахом, с нереальными звуками, как будто где-то в голове маятник начал постукивать. Но это секунда. Я оглянулась: откуда-то из-под потолка, как в скворечнике, только с решеткой дырка. В дырке не небо – лампочка. Маятник стучит в голове...

Не могу ничего понять: выплывают две решетки и начинают двигаться навстречу друг другу, кажется, столкнутся, а они назад смещаются, и обратно движутся; и каждый прут отдельно вылезает и становится живым и выгибается; и на конце у каждого змеиная морда, и жала острые вылезают из множества морд; длинные железные – они движутся, почти касаются меня, и слышу мамин голос. Как?.. Значит, свидание уже наступило? Я еще не вижу маму, но уже знаю, что другого не будет... Только это и есть, и я должна все сообразить. Да, вижу. Это решетка. Это я за решеткой. Я в клетке! И не живая она, а железная, ржавая клетка. И не движется она, это я двигалась. А мама моя живая – белое лицо, с гладкими – я никогда таких не видела, – волосами, тоже белыми на висках, на лбу, и с огромными глубокими синими глазами. И тоже за решеткой. Только за другой. В каком-то чужом пиджаке. А дальше ничего не видно. Оказывается, мы не за одной решеткой, а за разными, далеко друг от друга. А решетки только до половины, ниже – каменные стены, и всей ее фигуры не видно. А между решетками узкая полоса, в которой двое с винтовками, движутся взад и вперед. Они движутся, и винтовки отдельно движутся, а мне показалось, что решетки движутся, а это всего – винтовки...

Мама быстро и громко кричит, а глаза тоже кричат отдельно, и совсем другое, обратное. Поэтому я сразу не могу разобрать ничего, все спуталось, получается, что двоих слушаю – ее и ее глаза, а сама совсем молчу, наверное... И тут я услышала еще один голос, он сказал: конец. Я не знаю, живая я, или это все мне кажется, как про решетки, все это вместе – что? Видение? Сон? Бред? А свидание, настоящее, с мамой сейчас начнется?

Я на пустыре, возле тюрьмы, не могу идти, ложусь на землю. Лицом. Земля наползает на мой живот, давит своей сырой тяжестью – не вздохнуть не выдохнуть. Пусть не видит солнце, как я горько рыдаю. Это и есть настоящее, наяву свидание с мамочкой. И его уже нет. И что делать, что делать теперь?! Земля перевернулась...

Земля разразилась вулканами, кипит, и мне вдруг становится так жарко, даже горячо. Я раскачиваюсь на горящих качелях в детском саду, лечу и все закручивается в ком. Земля смешивается с небом. И я не могу найти, вспомнить, зачем кукла поднялась с кровати. Я проходила мимо сто раз, чтобы взглянуть на это чудо в золотой балетной пачке, в атласных пуантах, кружевных панталончиках, в голубой шляпке с полями и корзиной цветов в изящной фарфоровой ручке. Балерина лежала с закрытыми глазами. И когда я уже прошла совсем, только еще разок оглянулась, чтобы увидеть мое сокровище и поверить, что это не сон, что Лаик есть – кукла сама села, подняла свои пауки-ресницы, вскочила на носки, покрутилась, подпрыгнула к самому краю кровати и бросилась в пропасть.

Я упала и закачалась на горящих качелях. А далеко за забором, в бушующем океане зеленой росистой травы я подглядываю сквозь щели на качели, на мячи, кубики и скакалки, а войти не могу. Маме некогда меня отвезти, а, ведь, одну меня никто не узнает, не приглашает, а только вчера меня записали в детсадовскую группу. Забыли уже? Я никому не нужна? Почему я одна? Не пойду, не хочу к тем, кто не замечает! "Лучшая победа, чтоб не осталось следа?" Жарко, так невыносимо душно, хочется смыть с себя горячий песок, он налип на тело, и жжет. Речка Луга, всего через травяной океан, но я на качелях, ноги ватные – не дойти. И – вот оно, спасение – меня обдувает ветерком, и я слышу издалека мамин запах. Какой же он волшебно-чудесный! Единственный! Мамочка дует в мое ухо и говорит:

–Бедненькая моя, Верусенька.

Жалко маму, и хочется плакать – нет, не от боли, от нежности к ней.

– Мамочка, а почему Лаик спрыгнула? – И чтоб она не видела моих страданий по кукле, продолжаю сразу. – Ты мне купишь еще куклу?

–Конечно, доченька, обязательно куплю.

Я целую мамочкину руку, потому что знаю: я умнее мамы. Мама думает, что она умнее, она хочет, чтоб я поправилась, потому хочет верить, что купит. А я-то знаю: мама никогда не купит такую царицу-Лаик, бело-белое фарфоровое личико, настоящие зубки, ресницы и косы. А главное – тайна, загадка. Мама не может купить еще раз Лаик. Лаик появилась один раз, как появляется загадка, как я появилась. Это авторская кукла, единственная в мире. Она была отдана на продажу тете Люси одною из собирательниц редкостей. А имя Лаик кукла получила от папы: он все знает про чистого Гондлу, потому так назвал куклу. Лаик больше нет. Мама может купить еще раз. Но та будет – другая кукла. А эта была вопросом без ответа... И я успокаиваю мамочку, целую ее руку, пока не раскачиваюсь на горящих качелях... И тороплюсь, тороплюсь раскачаться, потому что понимать – больно голове. И тороплюсь схватить мамину руку, отдернуть от решетки, а она цепляется – решетка, противная, железная и маме больно...

Очнулась – без куклы, без мамы, и – надо на работу. И так мне хочется заболеть, сильно-сильно, чтобы горячий песок прилип к телу, чтобы раскачиваться на горящих качелях и стреляло в ухо. Тогда будет мамин запах.

Плакала, плакала возле тюрьмы, потом села, стала себя успокаивать: надо на работу. За неявку – суд! За опоздание – тоже. На утро я отпросилась. А не придти совсем...

Надо только все-все припомнить и пободрее рассказать бабушке. Она так ждет!

Говорят: нет худа без добра. Хорошо, что мама не заметила, что кос моих нет, и главное, не видела больную ногу из-за каменных стен под клеткой.

И возвращаюсь в клетку к маме, уже в общую, никто не отнимет, вед,ь то, что в голове! И разглядываю ее пристально, и вижу ее прозрачную бледность, и уродливую худобу, и глаза в морщинках вижу: она состарилась, а ей только 34 года! И все она цепляется пальцами за ржавые прутья и кричит. Я сделала так, что я совсем рядом с нею, я рядом, а она все туда почему-то, в прутья кричит:

–Доченька, Верусенька, поверь мне, не волнуйся, все хорошо, мне хорошо, и кормят хорошо, даже отлично, и относятся... Совсем скоро уже будет суд, и я приду домой.

И я опять подумала, что между ненавистью и унижением нет места... Зачем она так?..

Я улыбаюсь, отрываю ее от решетки, не могу видеть, не хочу, чтобы чужие видели, хотя бы и эти живые ружья, как она целует и грызет прутья. Спрашиваю:

–Мамочка, а без суда, после следствия, не придешь? Уже двадцать месяцев...

Мама еще громче:

–Так полагается, доченька, такие порядки... Ты же знаешь, я всегда говорю правду. Ты мне всегда верила. Все будет хорошо. И вдруг поникла, повисла на прутьях сразу и как закричит:

–Не так мы жили, наверно! Только верь, доченька моя!

–Мамочка, я верю тебе, я знаю, что ты слышишь меня. Я знаю, что ты придешь домой. Ты мне нужна. Я устала мечтать о маме. Я уже выросла, а снова хочу быть маленькой, чтобы ты никогда никуда не отправляла меня от себя, чтоб тебя ничто не мучило, чтоб нас никто не обижал. Чтоб ты не сидела в тюрьме. Я хочу вернуть время, хочу вернуть время! Как это сделать, скажи мне, мамочка! Ты должна знать: ты же мама! Мамы все знают. Неужели ты не скажешь? Тогда зачем я? А сейчас, совсем завтра, когда меня опять вызовут, я должна знать ответ! Хоть я уже и выросла на целую тюрьму, но ты мне еще больше теперь нужна, мамочка! Дай ответ!

Как мне, мамочка, никогда не услышать твоих отчаянных слов: "Не так мы жили, наверно". Я хочу, чтоб мы жили ТАК. Без ужасов, которые смалывают-сламывают. Без разлук, которые кусочки смерти. Без войн, когда враги, бомбы, следователи, – и все это одно и то же, все одинаковое... Как жить, скажи мне, мамочка!

Я с тобой, а на решетке шипят, как на сковородке слова: "Тебе бороться самой". Это – мне. Я и дедушки сильнее, я и папы. Я наравне с бабушкой. А я хочу видеть тебя, мамочка, сильной, сильнее всех. Не поддавайся! Я буду завтра сама. Я тебя подменю, пока ты здесь, я буду сильной за тебя. Буду мамой.

Ты меня слышишь?

И жили мы так... Я все поняла, мамочка: я знаю, какая ты волевая. Человеческая воля может справиться даже с такой бешеной машиной, в шестеренках какой ты оказалась.

И твоя сможет.

Я же два твоих голоса слышала: голос слов и голос глаз.

ПО ТОМУ ЖЕ СИЛУЭТУ

прелюдия восемнадцатая

М

ое Машукско-Николаевское пристанище исчезло в одночасье, сразу, в миг. Плохонькое было жилище, но все же. Комнатка со старушками, земляными полами, и пусть на двоих, но – кровати.

Когда я приезжала в поселок, я шла туда, где находилась бабушка, – либо домой, либо к ней на работу в госпиталь. Берлога – так я называла комнату без сеней, без фундамента, сколоченная наспех: потолок, три стенки, окно, пробитая дверь прямо с улицы, да перегородка. Главную комнату за перегородкой с сенями и нормальной дверью, с деревянными полами заняла семья подселенцев – "уплотнителей", неизвестно кем присланных конкретно, по разнарядке "сверху", то есть по справке сельсовета. Сил протестовать у нас уже не было. Мы сохраняли силы для встречи с мамой. Последняя надежда, что придет мама и все пойдет на лад.

Жизнь в этом жилище теплилась бабушкой, она жила там со своей старшей сестрой Катериной. Зимою, если удавалось бабкам стащить под носом у лесников хворосту в ближнем лесу, – затапливалась кирпичная плита, в комнате становилось тепло, и даже вполне уютно. А если в придачу к теплу бабка Катерина разживалась у товарок банкой кукурузной муки, то вообще шел пир горой и безудержное обжорство мамалыгой.

Уже две ночи я с разрешения начальника официально спала в мастерской. Было много работы, и я не успевала на самом деле. И обе ночи мне снился один и тот же сон. Один к одному. Как будто ночь, во сне, я не сплю, а молюсь за маму в углу нашей комнаты, хотя реально ни одного свободного угла у нас нет – теснотища. А во сне – комната пуста. Я одна, и первый вопрос самой себе: "А где же бабушка, она должна быть – странно", но продолжаю молиться. Взглянула наверх и вижу – потолка нет. Стены без потолка, а вверху – ничего. Пустота, нет неба! Дыра. Я молюсь от страха громче, громче и вижу, как передняя стена, главная, вместе с входной дверью и окном вываливаются в никуда, в эту дыру, во вненебесье. Камни, штукатурка, каркас поглощаются бесшумно, как проглатываются. Я не тронута, стою на коленях, боюсь встать, а там, впереди и наверху – пустота. Я "нахожусь" и произношу, как заклинание: "Там же Верочка из папиного детства – половина меня! Неужели она не видит. Маму мою упустила. А ведь благодаря моей мамочке она-я возродилась! Я не могу существовать одной половиной! Верочка, выручай"!

Проснулась и подумала: вывалившаяся стена – это понятно, -мама. Ну стену можно поставить на место. А почему вся комната пустая, и потолка нет, и неба?

Под этим впечатлением прошел день. И ночью – тот же сон. И уже во сне рассудочно: "Стену поставлю, а где небо, где мой ангел обитает, наш – с "той Верой" – ангел? Вера, из которой я пришла в этот мир – она-то уже дома. Ей, наверно, можно и без ангела. Там все ангелы. А меня надо пока еще оберегать! Где мой ангел?

И слышу: "Не волнуйся, мамочка моя, я – рядом. Ты не одна".

Оборачиваюсь на голос – Сережа. Пытаюсь дотянуться, дотронуться, руки проходят сквозь, а явление обволакивает: "Еще не время, терпи".

Господи, как бы не растерять его! Время, явление, голос, терпение...

И следующим вечером, зная, что бабушка не на дежурстве, я, сбегав в перерыв на "обжорку" и обменяв электролампочку на вечно желанную банку кукурузной муки, поехала в Николаевку. Поселок жил в кромешной тьме, ориентиром были лишь светившиеся окна в корпусах госпиталя, за высоким каменным забором.

Черное обледенелое наше окошко не предвещало радости встречи. Дернула дверь. Наткнулась на амбарный замок и подвешенную на веревке бумажку. Ничего не поняла. Припала к окну подселенцев. Тоже ничего. Ни звука, ни света. Снаружи – тьма вьюжная, а там, внутри, за вмурованным стеклом беспросветный, будто мертвый мир. Постучала. "Уплотнители" услышали. Колыхнулась непроницаемая шторка, и струйка света метнулась, разлилась по заиндевелому дереву у окна. Стрельчатые колкие ветки блеснули и тут же исчезли. Выключили освещение. То ли чтобы из темноты лучше разглядеть, кто у дома, или наоборот, чтоб я не увидела то, что внутри. С трудом открылась набухшая форточка. За хлынувшей струйкой пара сиплый голос, непонятно, женский или детский, процедил:

–Бабку твою забрали в фургон вместе с узлом барахла. Катерина и Леля залезли вместе с нею.

Леля – двоюродная сестрица – жила в общежитии учительского техникума в Иноземцево, где и обучалась. В тот вечер она тоже приехала к бабушкам. И испугалась остаться одной, полезла за бабками в фургон.

–Зачем?

–Куда-то высылать. Вашего больше здесь ничего нет. Имей это в виду. На замке бумажка без сургуча, но она сельсоветская, не смей трогать.

Форточка туго вставилась в проем. Я пошла прочь от этого в конечном счете чужого пристанища. Мне не было его жаль. Не стала срывать замок, просто поехала искать бабушку. Но прежде зашла в госпиталь.

Там уже знали, что случилось, и жалели бабушку. Ее успели полюбить. Меня накормили. Мария Карповна – бабушкина сменщица и старшая кастелянша поправилась и пришла работать опять, она без слов дала мне пятьсот рублей, чтобы я отвезла бабушке в Минводы, в поезд, – она была уверена, что я разыщу бабушку и сказала, чтобы я не стеснялась и приезжала кушать. Я положила деньги в карман стеганого ватника, оставила ей муку и поехала. Куда – не знала. Какая сила вела меня? Где искать? У кого спрашивать? Что делать? Темно, холодно, и я одна. Вот тебе и помощь следователей с птичьими фамилиями! А свидание? – Нет слов. Обещали разобраться, почему отобрали бабушкин дом. А ее же, еще хуже, совсем выгнали. На тот, какой-то, свет.

Куда повезут, зачем, взяла ли она вещи, или в комнате заперто все?

А как же я?

Ищу на всяких запасных путях состав с высланными, ничего не могу найти, никакого такого состава нет, я в отчаянии, куда дели мою бабушку. Был кусочек неба, а теперь – дыра. Как в том сне.

В Минводах дежурный по вокзалу милиционер сказал, что какой-то состав товарный с людьми под охраной отправили в обратную сторону. Странно, в обратной стороне – Кисловодск – тупик, дальше железной дороги нет. Но поехала, обязательно надо найти бабушку.

Вышла на станции Бештау, там тоже много путей, но поезда не нашла. Потом вышла в Пятигорске, только потому, что по дороге решила и там поискать на всякий случай, а вдруг?..

Стояла, пока ехала, в тамбуре. Стояла потому, что слезы лились не переставая, а в вагоне люди – стыдно, вот и стояла в темноте в тамбуре. Стояла и плакала и видела, что подошел паренек, приблизился ко мне, засунул руку в карман моего ватника, вытащил деньги – бабушкины пятьсот рублей – и вышел на остановке. Я видела и слышала все это, и не сопротивлялась, и не боялась. Все было как в тумане... и замедленно. Очнулась в следующее мгновенье – когда он спрыгнул на платформу и спокойно пошел, – я полезла в карман, – там пусто, и поезд трогается.

Что ж. Так надо.

Когда большое горе, то острая сиюминутная неприятность, как болезненный укол, переключает внимание, и на мгновенье, на какой-то миг наступает короткое отдохновение от большого, безысходного горя. Только что, казалось, нет выхода, нет сил бороться, казалось конец, все... а вот не все... Я помню, как я даже уже и плакать не могла, когда увидела, что деньги украдены. Что я дам теперь бабушке, если ее найду. И мне еще больше захотелось ее найти – ведь у меня, кроме меня самой, для нее теперь ничего и нет.

Надо найти.

Далеко, на запасных путях стоит поезд-товарняк с окошечками-решетками. Как я придумала? Что меня осенило поехать в Пятигорск? Не иначе – моя половина – та Вера, вера в то, что найду бабушку.

Иду долго вдоль длинного коричневого состава и зову и повторяю: "ба-а-буш-ка! ба-а-буш-ка!", а вокруг темно, никого нет, состав еле освещен, охраны тоже не видно. Кому нужен поезд со старухами да детьми? Да и куда они сбегут?

Жутко так было идти ночью одной, по шпалам и повторять: "ба-а-буш-ка! ба-а-буш-ка!".

И вдруг из одного окошечка:

–Верусенька, мы здесь, как же ты, детка, мы вместе, а ты одна? Попросись к нам!

И выглядывает в решетчатое окошечко бабушкино светлое лицо. Темно, а видно. Кусочек моей бабушки, моей жизни, которая закончилась. Сейчас и навсегда. Бабушка не плачет, не мечется, как будто так и надо. Все суета, а она человек.

Погода смилостивилась, ночь выдалась тихая, вьюжность остановилась, сверху не сыпалось, лужицы подернуты ледяной пленкой.

–Не надо, бабушка, я буду здесь хлопотать за тебя, за маму и зарабатывать, чтобы помогать. Молчу, что еще надо отработать и отдать пятьсот рублей, которые я везла ей, и они только что исчезли.

–Верусенька, у кого хлопотать? Все оглохли. Где же ты теперь жить будешь? Хотя ты и так редко приезжала – комнату-то опечатали, но они не имеют права, раз ты остаешься.

–А тебя они имеют права опечатывать? – найду где жить. Не волнуйся. Туда, в Машук, больше ни ногой. Машук наш кончился, бабушка.

–Верусик, лови простыню, ведь у тебя и ложки даже нет теперь, возьми и ложку!

И летит ко мне звонкая алюминиевая ложка, как клюв птичий, а за ней сквозь железную решетку сначала жгутом, а потом распластывается в белую птицу, опускается на меня крылатая простыня.

Серебряная моя бабушка стоит за решеткой, неизвестно, куда повезут и зачем, а думает обо мне. Такая она всегда. Отправляет меня, гонит:

–Замерзла, деточка, иди уж. Перед смертью не надышишься.

А я стою, и говорить – что? И идти – куда? Стою так до рассвета, и предо мною лицо – не лицо – лик, и он исчезает вместе с поездом-товарняком, как Машук, как эта ночь, как детство.

P.S.

прелюдия девятнадцатая

МАМОЧКИНЫ ЗАПИСИ

No 1.

Числа примерно 22 декабря 1944 г. нас погрузили на пароход "Дальстрой", погрузили 5500 женщин. Несколько огромных трюмов, сплошные стеллажи в пять, или шесть этажей. Сидеть можно только согнувшись... Многих стало рвать, слезть сверху невозможно. Блевали, обрызгивая сидящих ниже.

...Нам повезло тем, что мы плыли через моря – только женщины. Предыдущий этап, состоявший из мужчин и женщин, был ужасен: мужчины проигрывали женщин в карты, насиловали, выкалывали глаза, сбрасывали за борт. Конвой справиться с этим разгулом не мог, и уже после нашего приезда был большой судебный процесс. Начальника конвоя расстреляли и бандитов, предавшихся этому разгулу. 29 декабря, мы, голодные, почти без воды, съедаемые вшами (весь пол был залит блевотиной и дерьмом) прибыли в бухту Нагаево. 29 декабря – день моего рождения. Мне исполнилось 35 лет. Я очнулась в санитарном бараке...

No 2.

...Мы случайно узнали, что нас везут в Находку. Не знали, что в Находке – пересыльная тюрьма на пятнадцать тысяч заключенных, где существует произвол. Страшный свой закон.

Когда прибыли в Находку, подушку, что принесла мне Верочка перед этапом, я променяла на килограмм хлеба.

Нас разместили по баракам. Оцепенение перед открывшейся картиной: большой барак, по обе стороны нары, на некоторых сидят вплотную "привилегированные блатные". Люди второго сорта – "контрики" – под нарами, страшно счастливы. В проходе между нар такое огромное море людей, что человеку представить невозможно. Лежать негде, только сидеть. Все укутанные во что попало – грязная вшивая масса людей на голом полу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю