355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Лукницкая » Ego - эхо » Текст книги (страница 1)
Ego - эхо
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:41

Текст книги "Ego - эхо"


Автор книги: Вера Лукницкая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)

Лукницкая Вера
Ego – эхо

Вера Лукницкая

Ego – эхо

прелюдии

Фантастическое составляет

сущность действительности

Федор Достоевский

Там, где все сверканье, все движенье,

Пенье все, – мы там с тобой живем.

Николай Гумилев

ПРЕДИСЛОВИЕ

"Марина Цветаева

ПРОКРАСТЬСЯ...

А

может, лучшая победа

Над временем и тяготеньем

Пройти, чтоб не оставить следа,

Пройти, чтоб не оставить тени

На стенах...

Может быть – отказом

Взять? Вычеркнуться из зеркал?

Так: Лермонтовым по Кавказу

Прокрасться, не встревожив скал.

А может – лучшая потеха

Перстом Себастиана Баха

Органного не тронуть эха?

Распасться, не оставив праха

На урну...

Может быть – обманом

Взять? Выписаться из широт?

Так: Временем как океаном

Прокрасться, не встревожив вод...

14 мая 1923"

МИМО МИРАЖЕЙ

прелюдия первая

Я

медленно шла по привокзальной улице южного города. Дома чуть проглядывали сквозь ажурные листья и бурые стручки разросшихся акаций. Подошла к первому глиняному, остановилась, заглянула в крохотные оконца, задернутые тюлевыми с воланами занавесками, ничего не увидела, повернулась к калитке. Около нее в тени дерева стояла женщина и смотрела на меня. Я смутилась: в чужие окна... Почему? Может быть, потому, что все, что происходило со мной и о чем я сейчас думала, заглядывая в чужие окна, эта женщина могла знать? Мне казалось, что люди знают про меня то, что я про себя не знаю, только когда-нибудь узнаю. Или так всю жизнь и буду искать ЭТО – чего пока не знаю, потому что люди живут законно, а я, вроде бы, – нет. И законно живущие, даже если ничего не говорят, а просто смотрят на меня пристальными взглядами – как будто укоряют. И живу я в отличие от них, временной жизнью, как будто оправдываюсь, как будто виновата.

Сначала я жила виноватой, когда мне было пять, нет, даже три года, потом – когда пять лет, потом – семь, потом... Где мой библейский ангел? Опять покинул меня? Ангел мой, отзовись: А-у-у?

И вот ведь как бывает: когда в 1943-м мобилизовывали в железнодорожную школу ФЗО, я не заметила пристального взгляда агитатора. Он быстро пропускал голодную очередь, записывал в тетрадь фамилии, а приемная комиссия позже утверждала. И не по виду, не по наклонностям, не по паспортам.

После оккупации многие железнодорожники из брони шли на фронт. Другие пострадали от фашистов, либо после оккупации от НКВД – война ведь. Работников на транспорте не хватало. Ребята, в силу советских законов, из близлежащих деревень тоже были беспаспортниками.

Железнодорожная ветка Минводы-Кисловодск остро нуждалась в обслуживании. ФЗУ – фабрично-заводское училище – срочно преобразовали в ФЗО с обучением для работ специально на транспорте и тем самым снизили возрастную планку приема, хотя это было такое же училище, только скоростным методом – за год вместо трех.

Меня, худющую, малорослую с длинными косами, туго завернутыми за ушами в кольца, записали даже без метрик и справок. Я просто на словах прибавила себе лишний год для агитатора и почувствовала себя вполне законно живущей. А то, что худой я была от голода, и нога от него заболела, – это была сущая правда. Но это никого не волновало.

А сейчас краснею, как дурочка, хотя, что тут особенного – домик игрушечный, окошки прямо на улице, низко над землей, – любой заглянет. Тем не менее, неловкость не проходила, и я дернулась, быстро прошла всего на шаг мимо калитки, мимо женщины, но как-то уловила боковым что ли взглядом, что женщина смотрит на меня, и вовсе не пристально, не укоряюще, а спокойно, даже ласково. Или мне хотелось так видеть! Потому что некуда было идти? Я шла именно к этой женщине. Ноги оказались умнее – остановились. Забыв поздороваться:

Вы угол сдаете? – И без паузы: – Меня Галина Алексеевна прислала, быстро добавила.

Нет, девочка, не могу. Устала. Только что рассталась с двумя. Хлопотно. Хочу побыть одна...

Я покраснела еще сильней. Знала же, что услышу невозможный отказ, зачем ляпнула про Галину? Опять унижена, и сегодня негде спать. Так боялась этого, надо заглушить, отвести отказ объяснениями, но не справилась с комом в горле, только уронила еще раз, еще глупее:

Меня Галина Алексеевна прислала. И совсем глухо: Извините, до свидания.

И пошла, отступая, не смея повернуться спиною к женщине, держась рукой беленой еще по весне и от летних южных ливней уже посеревшей и облупившейся стены домика, не в силах оторвать взгляда от этого невозможно мягкого спокойного отказа. А глаза все заливала и заливала соленая влага, я не смела их закрыть, и тогда больно явилась многоцветная радуга, защипала, женщина расплылась в яркое пятно. Я не могла двигаться. Остановилась.

Долго я так стояла или нет, не знаю. Может, мгновенье, а, может быть, до сих пор стою... "Ангелица-покровительница, где ты? Мой хранитель, Вера моя святая, хозяйка моего имени, я здесь! Оглянись! Сделай что-нибудь!"

Найду я когда-нибудь человеческое жилье? А сейчас, хоть бы старую завалинку из самана, теплую, да еще бы с дыркой, где дом в глубине двора и собака на цепи. Я сама видела, как свиньи прорывают дырки под заборами, довольно глубокие, нежатся там после дождей. Я худющая, легко могу пролезть. Сейчас дождей нет, саман за день прогревается, под таким забором в бурьяне вполне можно переспать, даже изнутри с хозяйской стороны. А еще лучше, если хозяева оставили сушить какие-нибудь тряпки, из сундуков, например. Они часто сушат, протянут веревку между деревьями, да и на заборе – всякие вещи, даже зимние. Можно потихоньку наснимать, всего-то на ночь, а перед утром, пораньше, обратно повешу. Безумные мечты! Раз так было, правда, в начале лета, а сейчас – конец.

Ночь тогда была необыкновенной. Под овчинным полушубком. Хотя и драный был, и вонючий, но для меня он благоухал. Может, потому что перемешался с дурманящим запахом ночной фиалки с хозяйской клумбы, да и согревал отменно. Лежу, вдыхаю – все запахи хороши! А сверху еще одно диво – звезды: много-много, и близкие, и подальше, и совсем еле заметные. Кружатся, подмигивают, втягивают меня в свой хоровод все быстрее и быстрее, если долго смотреть – я уже в звездном танце, и вижу, что это вовсе не звезды, это девочки, такие же, как я, только они с мамами.

Почему так, почему я всегда одна? И когда просыпаюсь, и вот сейчас. Девочки поют, а мне горло сжимает такая музыка ночная, хочу петь, а страшно.

Почему мама оставила меня? Оставляла всегда? Следователь с птичьей фамилией объяснил мне, что такой закон у них: если подозревают одного из ста, изолируют всех сто, и добавил так, между прочим, что вообще-то моя мама и не виновата ни в чем. Тогда что я – сто первая в этой сотне? И как изолируют? Бездоказательно? Ни вся моя жизнь, ни моя мама, ни моя родина, ни следователь с птичьей фамилией не дают ответа. Нет ответа. Лишь звезды кружатся. А одна из них, как нарочно, падает рядом, осторожно касается меня хвостом, затягивает в узел и уносит. И мне уже не страшно. И ответа не надо. Раз следователь сказал, что мама не виновата, значит так надо? Надо ему верить? Значит надо радоваться, что моей жизнью и маминой защищается родина от врагов таким странным способом?

Лично для меня враги – там, на войне. А кто мне объяснит следовательский способ?

Сам следователь? Следователь – здесь, не на войне. С ним можно поспорить. Но пока только во сне, в мыслях и в будущем...

От этих рассуждений, от вопросов, стоящих в длинной очереди, я очнулась. И все та же женщина у ворот, и снова – удар, что не успеваю сегодня за город до ночи. И снова мысли бегут, ищут выход. Устала. И так мне стало меня жалко – сдерживалась-сдерживалась и тихо заплакала. Вообще-то я не распускаюсь, борюсь, но сейчас не сдержалась – один мягкий взгляд у калитки...

Где искать ночлег? Невесть. Солнце совсем низко. Вон улыбается, сползает золотыми желтками в масляных окнах. Попробовать на перроне вокзала? Опять как будто опоздала на электричку? Меня уже заприметили там. На вокзале совсем неплохо: скамейки со спинками, и свет там есть. Совсем почти не страшно, если б не мильтоны, – эти не дают лечь, сгоняют, позорят. А как просидеть всю ночь? Целый день маешься на табурете с лампочками перед горелкой, голова чешется от вшей, гнойная сукровица проползает из-под косынки по щекам, за шиворот. Глаза лезут на лоб от напряжения и жара. Стеклянные рабочие трубки откусываю зубами – некогда тянуться за специальным ножом. Полежать бы немножко!

А может, все-таки на уличной лавочке, под акациями, или лучше под тутовыми деревьями? Они более раскидистые, и ягоды еще есть на деревьях, подсохшие черные – кисловатые и белые – приторные. Там улицы – парки целые, много лавочек, еще до войны наставлены для отдыхающих курортников. А теперь, когда санатории превратились в госпитали, на скамейках стали отдыхать раненые в застиранных кальсонах и грязно-серых байковых халатах. Ночью скамейки пустые, ветки низкие, много листьев на деревьях.

И все же ночные прохожие, даже если они и не совсем хулиганы, обращают свое пристальное внимание. Так уже было. Начинают выяснять, почему, да кто, да откуда. Я уже не маленькая, хоть и выгляжу девчонкой. Уже работаю. Но разве ночью под акациями это докажешь чужим людям? А что в милиции можно доказать ночью? Что я, хоть и мала ростом, но, оказывается, служу на железнодорожном транспорте, а это в войну все равно что в армии? Меня уважают и даже иногда – в шутку – по имени-отчеству величают. Когда очень лампочки нужны.

Стеклодув-ручник – профессия редкая. Еще бы! Хоть и не от одной, но и от меня зависит бесперебойная служба подстанций, которые тянут электрические поезда. Да, ветка тупиковая, что ж с того? Тупиковая не в кавычках: госпиталей полно, раненых возят в спецпоездах днями и ночами, обмундирование возят, продовольствие, лекарства, инструменты хирургические, всякую аппаратуру. Да что говорить – идет напряженная военная жизнь и приближает к победе, и я в этом участвую. Когда набирали нашу группу, говорили, что мы добровольцы и этим надо гордиться. Я и горжусь. А то, чего на работе не рассказываю, так этого я сама не хочу.

Нога уже ничего, я привыкла, ранку вычищаю, промываю марганцовкой, она зудит по краям, значит болезнь отступает, только еще отекает немного. А бинт – это просто для дезинфекции, чтобы пыль не попадала, да еще девать его некуда: мне дали марли в аптеке за колбы. Я из нее бинтов и нарезала. В аптеке мне и таблетки даже давали, витамины – заживает же! Хотя, конечно, лучше бы, если покушать было чего посытней. Я много колб нарезала для аптеки из лампочек. Мне совсем не трудно.

Вот отвлеклась – и слезы кончились. И про Ангела забыла. Так часто вспоминаю.. Мне бабушка рассказывала, что мой Ангел – Вера и Она тоже имеет свой День – 30 сентября, а совсем давно День был 17 сентября. Сначала я не поняла почему мой День в январе, а моего Ангела в сентябре. Только потом мне мамочка и папа рассказали историю моего имени.

Словом, на работе ко мне хорошо относятся, даже отлично. Начальники все мужчины: какие хорошие, какие, правда, не очень. Для меня хорошие те, кто не лезет, ну а из плохих выбирать не приходится: кто я такая? Дочь врага народа? На мне клеймо – мама с 58-й – пожаловаться некому. Уважаемые мужички ох, как блюдут осторожность, начальник сидит на начальнике, начальником погоняет, но на передовую, на настоящую войну, добровольно никто не хочет. А бронь у них – законная,– транспорт, связь, как армия, так что, если пожаловаться, не защитит никто. И кому жаловаться: от Замотаева до Пятковского все они на одно лицо, или на что-то другое. А краснеть придется мне.

Он, Пятковский, как инженер спецбригад, прилип сразу, первым из всех, когда я пришла работать в ламповую со щита управления. Бригад у него четыре. Четвертая – ламповая – моя. Может быть, потому что жена его беременная, а ему скучно? Не знаю, как с другими девчонками, а ко мне сразу льнуть стал. Или потому, что подкармливал иногда? От еды отказаться не могла. Остальное до случая спускала на тормозах. Не могу сказать, что он плохой. Симпатичный, голубые глаза... И нравился всем... То картофелину принесет, то початок кукурузный... Словом, деваться некуда, сомневаться некогда. Выгонят, куда я тогда? Опять на помойку, как в прошлом году? Да и про себя я знала, видела не слепая же, и все не слепые, – какая я получилась, хоть и одета тряпочно. Даже девчонки здоровые, мясистые, даже они завидовали. Конечно, обидно: других ждут после работы, у других родители, дом, тепло, еда какая-никакая...

А у него, начальника моего, – нет, несчастливый был вид, хоть он и улыбался темно-голубыми глазами, подавая мне застенчиво "знаки внимания"... Да и бригадами не очень жестко командовал – сказывалось чуть заметное заикание. Его и прозвали "голубые глаза". И я стала так его называть. Ему нравилось. Как назову – голубые глаза темнеют до синих, даже жутко становилось... Как два василька живых...

Иногда удавалось остаться в мастерской после работы и не высовываться до утра. Включала специальный шкаф для закаливания ламп, опускала его низко-низко, чтобы сторож не заметил со двора, раскладывала фэзэошный стеганый ватник на монтажном столе. Укрываться не было нужды – от шкафа шел мощный жар. И высыпалась замечательно, и могла работать на следующий день в полную силу. Если, конечно, очередной какой начальник, пронюхав, не заглядывал под предлогом дежурного ночного контроля с намерением подкатиться, или чего побольше, потискать, словом, ухватить кусок "своего". Война же. Война все спишет...

Но вообще пользоваться ламповой постоянно нельзя. Узнает полковник Замотаев – придется объяснять ему, почему я бездомная, и еще, и еще краснеть. За маму, за себя и за ночного дежурного начальника.

Бывало и так. Приходила на перрон к последней электричке, все меня знают на железнодорожной ветке, одна я в буквальном смысле – "свет в окошке", и все, кто работает на транспорте, не раз обращались ко мне. Новых лампочек не продавали, а люди – ох, как нуждались!.

Подхожу так, вразвалочку к кабине, машинист грубовато окликает:

Едешь, глазастая?

Да, – говорю, – мне в Минводы надо.

Давай в кабину, ныряй живей, научу водить!

В кабине тепло, и тянет съестным запашком из холщовой сумки, что на крючке висит в углу. И я догадываюсь уже, что будет. Машинист наваливается могучим торсом, неуклюже разворачивает меня лицом вперед, как маленький винтик огромной отверткой, кладет мои худые руки на рычаги, обхватывает их своими лапищами, гудит длинно-длинно, и несемся мы в ночь. Машинист сопит сзади, а я боюсь шевельнуться и всю дорогу терплю его сопение. А фары у электрички далеко светят! Вспоминаю оккупацию, отвлекаюсь: как прожекторы при немцах, только при немцах в небо, а сейчас вниз, вдаль. И еще тогда был вой сирен и стрельба, а сейчас шум мотора и перестук на стыках рельс. Дорога круто поворачивает, электричка – дугой – черно-зеленая с желтыми окнами-крапинками змея, – виден ее колышущийся хвост, вот она укорачивается, сжимается, словно для броска, исчезает, и в то же мгновение фары-прожекторы глубоко высвечивают боковой лес. Лесное войско деревцов, семеня тонкими ножками, гонится за вагонами, догоняет, но электричка выворачивается и устремляется в гору, по сверкающему пути в бесконечность.

На остановке машинист наказывает сидеть смирно, не выглядывать, сам выходит на платформу размяться, сделать пару затяжек, поболтать. На лице самодовольство, как же, девчонку прячет в кабине. Зато во время перелетов от станции к станции угощает вареной, еще теплой картошкой с жареным луком и галушками, или еще чем-нибудь умопомрачительным из стеклянной банки, обернутой несколькими слоями газеты, чтоб не остывало. Ем, давлюсь, а на него не гляжу. Стыдно за него.

На конечной выскакиваю, не прощаясь, да ему самому, думаю неловко, как вертелся. Его же выручаю; делаю вид, что тороплюсь якобы по важному делу. Он не спрашивает, улыбается – что ему? адно. Не оглядываясь, сбегаю по ступенькам с платформы, смешиваюсь с толпой, растворяюсь среди ночных мешочников, томящихся в ожидании разных поездов. Минводы – большая узловая станция.

За первым же углом быстро поворачиваю назад и зорко слежу: если электричка отправилась в депо – мое дело худо: машинист может пойти ночевать в дежурку, а мне – тогда снова на вокзале всю ночь, на чужом. Если же электричка отправляется в обратный путь, то я преспокойно иду в деповскую дежурную – "мой" машинист уехал, значит на участке о моей бездомности еще какое-то время не узнают. Открываю дверь и с нагловатым выражением немигающих глазищ задаю вопрос о последней электричке. "Выясняется", что последняя только что отошла... Все улыбаются. И я – тоже. А как же? Эта, хоть и маленькая, но хитрость вполне победная, она помогает пережить еще одну ночь "достойно".

Нагретая буржуйкой тесная комнатка пахнет железом, кожей, потом и куревом. В ней два топчана, стол с телефонным и селекторным аппаратами; полка с походными фронтовыми котелками и разнообразными емкостями, полными домашней еды, в основном картошка; масса разных инструментов и сумок развешено по стенам на гвоздях; на полу – железнодорожные переносные фонари; у двери – вешалка со спецовками.

В дежурке всегда люди. Приходят, уходят, гудят, шепчутся, курят, и всегда при этом кто-то храпит на топчанах, иногда по двое, валетом, или один другому в затылок, порычивая время от времени и слаженно поворачиваясь на другой бок.

Прекрасно замечаю, что те рабочие, кто не спят, далеко не наивные, они лыбятся , иногда подморгнут, однако теперь я законным образом могу поспать, даже хоть и валетом. Место, конечно, уступают.

Только здесь, в эти короткие ночные часы, пропитанные махоркой и потом, я чувствую себя нормально, и как все грешники на земле забываю про моего Ангела-хранителя. Здесь на меня не смотрят пристально. Во всяком случае меня ни разу не поддели, не подковырнули, и за мое вранье мне ни чуточки здесь не стыдно. А утром можно сесть в электричку и еще целых полтора часа досыпать красивыми снами до самого Пятигорска, и, если повезет, даже лежа. Бывает, что ранними утрами вагоны идут полупустыми, если запоздали поезда с других направлений.

И всегда хоть и красивые, да печальные, грустные сны – о Коле. Он так самоотверженно ушел. Совсем недавно, навсегда. Ушел, чтоб ждать меня... Он на земле не уставал ждать, не устает и там. Я это чувствую, и грусть обнимается с истомой, истома тянет, тянет ее, обволакивает и одолевает. И я просыпаюсь стоном. И стыжусь редких пассажиров, надеясь, что мои стоны-судороги маскируются перестукивающимися колесами электрички...

Чувственная ранняя женщина и большой ребенок – вся в своих плотско-детских фантазиях-играх, в волнах подрастания не достигшая не доросшая до счастливого несчастного мальчика, кому не дано полно изведать лона любви, стать отцом-матерью, зато дано постижение высшей, Божьей любви вечного ожидания.

Это единственное место, кроме ночной моей мастерской, где я могу дать волю чувствам и снам, где Коля повторяет гения:

Я тысячами душ живу в сердцах

Всех любящих, и, значит, я не прах,

И смертное меня не тронет тленье...

Колина чувственная любовь осиянна так влекущей звездой, что простерлась за черту смерти, и смертью обрела новую форму – судьбу.

Электроламповая и другие спецбригады расположены в трехстах метрах от вокзала. С электрички можно сразу пойти в мастерскую, или зайти в главное здание напротив. Там – администрация, начальство и щит управления поездами. Там же находится душ для дежурных рабочих. Можно помыться, если это женский день. А если там кто-то уже моется после ночного дежурства, – объяснить, что специально, мол, пораньше иногда приезжаю, чтобы еще раз помыться – перед началом жаркой работы.

Пока все обходилось. Но пользоваться таким способом тоже не дело. И так уже несколько раз "отставала" от последней электрички в Минводах. Насторожатся еще. Зачем это так поздно езжу в Минводы, если живу в Машуке, а работаю в Пятигорске. Ну, про Минводы можно сказать, что у меня там подружки на подстанции дежурят, все-таки школа ФЗО располагалась именно в Минводах. А вот в другую сторону, в Кисловодск, пока ничего не придумала. Люди-то все свои. Одни и те же на участке. Все знают друг друга. Могут сплетничать о моих ночевках в дежурках. А у нас сплетни любят.

Когда вызывали в НКВД по повестке якобы на допрос "ни о чем", в сущности я уже не боялась ни этих повесток, ни допросов. Даже наоборот, обнадеживалась – ночь была обеспечена крышей над головой, хотя и противно было, потому что и я, и вызывавший понимали бессмысленность ситуации, хотя он и унижал, и шантажировал. Допросы проходили почти одинаково, то есть никак. Сидит передо мной за большим столом, долго-долго смотрит в упор налившимися зенками, при этом меня не замечает.

Расположился так раз, направил на меня лампу, подвигал ящиками туда-сюда, вытащил папку, открыл. Приоткрыл дверку стола, что-то покопал, стол не закрыл и вышел. Сидеть на стуле без движений тяжело. Устала в неподвижной позе. А показать усталость страшно.

Выпивавших маминых следователей с птичьими фамилиями у меня было три: Гусев, Лебедев, и еще – забыла, но точно – птичья. У всех трех – разные роли. И еще четвертый – претендент – не с птичьей. Его я видела один-единственный раз.

Сижу напряженная, жду. Не возвращается долго. Под потолком горит лампа в молочном круглом колпаке, и очень яркая – под крашеным железным абажуром на столе. Эта легко поворачивается и направляется, когда надо, на допрашиваемого. Значит сегодня "на меня надо".

Сейчас войдет. Замираю от того, что его так долго нет, что стол нараспашку... И так устала от напряжения и ожидания, что всю заломило. И невдомек было, что эти прохиндеи уходили спать. Просто спать.

Прошло уже часа два, наверное, а то и больше. Заснуть бы, завтра на работу "дуть" свои лампочки – целых тридцать штук.

Начинаю думать о работе, чтоб не сморил сон. Я бы и больше могла делать, и делаю иногда, но начальник говорит – больше тридцати не надо, это хорошая норма для профессионального стеклодува, а то выдохнусь – и так заморена. Жалел... "Синие глаза – васильковые".

Совсем недавно этому удивительному ремеслу меня обучили. После окончания школы ФЗО распределили на подстанцию работать по специальности дежурным техником у щита управления. Но щиты еще не были до конца доведены для эксплуатации. Пока пять таких подстанций и три дистанции контактных сетей реставрировались по всей ветке от Минвод до Кисловодска, я работала и монтажницей, и слесарем-инструментальщиком, и сварщицей и дежурным техником у щита. Тем временем появилась нужда в электролампах – на каждый щит управления требовалось больше сотни и даже еще больше. Лампы были дефицитом. Ленинградский электроламповый завод эвакуирован в глубь страны. Местное управление дороги стало оборудовать мастерскую по реставрации. Выписали с завода спиральки, пригласили мастера из Ростова, определили ему в ученики меня, и через месяц я стала мастером. Почему выбор пал на меня? Узнала позже, что выбирал сам мастер. А почему? Ответа не было пока.

Работа оказалась напряженной. Все операции с расплавленным стеклом приходилось производить самой.

Только бы не уснуть...

В перегоревшей лампе под рассеянным огнем так, чтоб она не лопнула, надо проткнуть отверстие накаленной добела вольфрамовой иглой, развальцевать эту дырку в круглое отверстие с наружной стенкой, и остудить. Дальше специальным длинным

пинцетом отогнуть электроды, выбросить перегоревшую нить, вставить новую спиральку, зажать электродами, продезинфицировать ее чистым спиртом, а затем направленной струей огня налепить на отверстие в лампе, которое заранее сделала, развальцованную в форму воронки стеклянную трубку, которую я тоже приготавливаю заранее, дальше – быстрыми поворотами по кругу сузить и оттянуть эту трубку на месте склейки, потом откачать воздух двумя насосами вакуумным и более тонким – ртутным, нагреть по пяти ламп сразу в двух специальных электрошкафах до 300 градусов Цельсия, и, наконец, переносной горелкой под большим давлением отпаять готовые лампочки в узком месте от трубок, проверить их на прочность, прибавив 20 – 30 вольт, и отдать заказчику. А заказчик – восемь щитов управления.

Лампочки красивые получаются, с пупочками, даже нарядно. Иногда я фокусничала: нагревала колбу в нескольких точках и выдувала светящиеся фигурные лампочки. Лучше елочных игрушек получались. И радовалась, как маленькая.

Ох, засыпаю. Уже лампа, направленная на меня превратилась в пятно, в такой же матовый молочный диск, как на потолке, только режущий, уже притупилось беспокойство. Уснуть бы. Встала и сразу села, оглянулась на дверь. Кто-то за ней стоит?..

Чтобы сделать лампу, надо иметь перегоревшую, а перегоревшие – часто бывают испорчены из-за поломки в цоколе, или колбы у них треснуты. Правильно, перегоревших не хватает. Их надо добывать. Где? Всматриваюсь в лампу под абажуром. Глаза ломит... Да на ней нет даже пупочки! И осеняет: надо добывать перегоревшие у населения и в разных гражданских организациях. Люди нуждаются в лампах. Завтра предложу начальнику принимать от частных лиц и контор по три колбы, а сдавать им по одной, реставрированной. Тогда люди будут с лампами, а из двух оставшихся, даже если одна колба окажется сломана, другую можно будет исправить. И перебоев в работе подстанций не будет.

Сижу. Как бы не уснуть? Как бы не уснуть? Кажется, если усну, случится... Хочется кричать от такой несправедливости. Глубокая ночь. Почему я здесь? Почему нахожусь в этом положении? Почему должна притворяться? Они видят, что я вижу, что они меня уничтожают, топчут и от того еще больше унижают. Если бы они были врагами советской власти, то есть моими врагами, я бы поступала с ними иначе. Но они представители нашей власти, советской! Не могу же я грубить им? Не могу вредить, как целых пять месяцев фашистам, все время изловчалась на это, мне часто бывало худо от риска и страха, но я точно знала: они – враги.

За что сидит в тюрьме моя мама? За папу? Но за него нельзя сидеть в тюрьме. Он умер от голода и вражеской раны. Он сам был когда-то офицером. Родину – не выбирал. Когда родина была с царем – он ей служил. Когда та же родина стала советской, папа – военный инженер, ох как много мог сделать полезного, и не сделал, только потому, что стал ненужным родине. Или не родине, а новой власти?.. Но в роковой для родины час, пусть в обход чиновников, папа все же поступил так, что родине пришлось принять его посильную помощь, – русский интеллигент пошел в ополчение добровольно...

ПЕРЕВЕРНУТЫЙ МИГ

прелюдия вторая

П

апа и его братья – петербуржцы служили отечеству, служили примерно, за это папин отец – мой высоко-военный дедушка – получил в дар от прежней власти имение в Пятигорске.

Через несколько лет после революции папины братья в Ленинграде были постепенно убраны один за другим, а наивный папа решил на время "спрятаться": он приехал из Ленинграда, поближе к старшему брату, думая, что на Кавказе его тоже не достанут – далеко. Но оказалось, что везде для всех "бывших" организованы принудительные явки, и кисловодский папин брат преследовался такими же ежемесячными отметками в таком же учреждении – в ОГПУ.

Кроме того, папа и дядя пытались спрятать портреты своих славных военных предков, спрятать на всякий случай – для истории. Они не верили в советскую власть, хотя и не боролись против нее. Они ждали. Дядя жил поблизости от бывшего их дома и сумел загодя перевезти из него раритеты к себе, в Кисловодск. Но в его квартире было негде, да и опасно держать коллекцию. Новые порядки пугали и вынуждали приспосабливаться.

В итоге всех перипетий портреты были, к несчастью, сожжены, а дядя Миша тоже, как и его братья, погиб в ссылке. А папа мой пострадал не больше ли? Он "наступил на грабли" второй раз. Только еще более острые. Уехал с Кавказа перед всеобщей паспортизацией. Ленинград город большой – думал, затеряется. Спрятаться опять не удалось. Единая паспортная система с обязательной пропиской грозила папе арестом, высылкой, как и всем прочим "антиобщественным элементам". Советская власть сама творила эти "элементы", а затем, выдавав им "волчьи билеты" с пропиской, сама же уничтожала их окончательно.

Папа предпочел тюрьме и ссылке жизнь на свободе, хотя нелегальную. Не подумал, он, ошарашенный движущейся по пятам лавиной несвободы о том, что свобода не может сама по себе родиться в нем из ничего, если вокруг нет атмосферы свободы. Не предполагал, что умереть заживо – страшнее. И наказал себя так, что хуже не бывает.

Бездомный, безработный, он мотался по чужим углам, не существовал как гражданин. Сделал меня сиротой и с мамой не смог официально расстаться. Теперь она, бедняжка, в тюрьме "бьется" за правду, которая, оказывается, не бывает равной для всех. Она – правда, – вытягивается судьбою, как в игре счастливый фант.

Это была длинная-длинная петербургская семья Черницких. Теток было тоже много. Я знала четырех и немножко пятую. Шестая парила над всеми ... с именем Вера.

Одна из них, тетя Мара, водила меня не только по церквям, но в зверинец, на американские горки и чаще всего в музеи. В Эрмитаж она привела меня, когда мне исполнилось семь лет. Первое, что сделала тетя Мара привела в Галерею героев Отечественной войны 1812-го (до революции говорили – Палата). Показав на один из портретов, очень тихо, хотя и торжественно произнесла: "Помни, Верочка, и гордись всегда: это твой предок, ты одна остаешься из нашего рода". Я не понимала, почему я одна "остаюсь" из нашего рода – какого?– и чем я должна гордиться, и кто тот военный дядя на картине в эполетах с орденами. Про эполеты мне рассказал потом мой дядя Вася – папин брат.Тетя Мара – Мария – разделила участь родных и своего мужа, известного ученого-математика, Владимира Сергеевича Игнатовского. Они были расстреляны вместе в первые дни войны... За то, что он не то учился, не то работал в Германии. Революция застала его в России, в деловой поездке. Он женился на тете Маре и остался навсегда. Мог бы и уехать, но предпочел делать научные открытия для новой России. Страна принимала его открытия до 22 июня 41-го...

Сейчас я хоть и не совсем еще взрослая, но все думаю: были бы "мои" следователи врагами советской власти, было бы так просто. Но они поставлены бороться с врагами. А раз они борются с мамой, со мной, расстреляли крупного советского ученого – моего дядю, изолировали и уничтожили папиных братьев и думают, что победили нас, значит мама, папа и я, значит мы – враги? Но мы же не враги! Как доказать? И почему надо доказывать? А я доказываю. Ночью. В пустоту. Но если бы не было пустоты, а за столом сидел бы пьяный человеко-зверь, который именуется советским следователем, то все равно получилось бы, в лучшем случае, – в пустоту. А в худшем?.. Я не знаю законов. Я еще глупая дикарка. Мне не хватает понятий, но рядом, даже во мне живут мои помощники: ощущение и интуиция. Следователи чтут закон страны и власти? Выполняют его добросовестно и честно? Тогда почему они грубы, непоследовательны? Почему запугивают, шантажируют, унижают меня? Такие пытки, как эта ночь, входят в содержание, в смысл законов? Не верю: у людей такого не может быть. Народная, советская страна. Тогда что ж, это они сами, по собственному убеждению такие мне попались? Но их – целая армия! Кто их воспитал? Учителя, профессора, командиры высокие, родители, наши вожди? Где ответ?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю