Текст книги "Здравствуй, молодость!"
Автор книги: Вера Кетлинская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
И вот они опять здесь. Стоят, сцепив пальцы, будто прощаются и никак не могут расстаться. На Инженерной аллее, которую она ему подарила, чтобы он вспоминал о ней, даже когда ее не будет. На этот раз заметно, что он моложе ее. Я хорошо вижу ее лицо, уже тронутое морщинками, стараюсь взглянуть на нее глазами ее спутника, и мне удается увидеть, что в ее немолодом и как будто обыкновенном лице есть странная притягательность, очарование внутреннего света, о котором так поэтично писал Толстой, – света ясной души, ума, нежности… Нет, определения не давались, то, что происходило с этими двумя, было вне моего опыта, только смутно ощущалась трагедия любви, недоступная моему пониманию…
Я уже прошла мимо, когда женщина оторвалась от своего любимого, обогнала меня и вот – почти бегом – уходила, уходила от него… и от самой себя?.. Я не удержалась и оглянулась – он стоял на том же месте и смотрел ей вслед. Хотела бы я, чтобы Палька когда-нибудь вот так смотрел мне вслед!..
Долго простояла я в тот день у перил набережной. Ни пересказать, ни вспомнить всего, о чем я там раздумывала, не могу – да и нужно ли? Человеком, осознавшим свое призвание, я вступала в загадочный мир человеческих отношений и чувств, в котором понимала гораздо меньше, чем наивно думала еще вчера, но я верила, что познаю его, и будущее сияло мне, как этот день, удивительное.
Когда я собралась наконец домой, где давно ждет Лелька, я вдруг вспомнила о своей покупке. Ее не было.
Я кинулась назад, всматриваясь, не лежит ли на выщербленных плитках тротуара узкий пакетик. Ведь столько месяцев копила! Так мечтала! Как же это?..
– Чего потеряла? Деньги? – спросила нянька, гулявшая с ребенком.
– Да нет, пустяки, – сказала я и пошла обратно вдоль аллеи и не горевала, а улыбалась солнышку, перистым облачкам в небе, искрящейся воде канала и собственным мыслям. Соломка и в самом деле пустяки, а будущая жизнь огромна и нельзя растерять это сегодняшнее настроение, этот свет и предчувствие, – и на что мне нужна какая-то дурацкая прозрачная шляпа?!
Подходя к дому, я увидела Пальку Соколова – он соскочил с подножки трамвая и явно направлялся в общежитие. Он тоже заметил меня. Радость была короче вспышки магния. Палька мгновенно погасил ее, посуровел и отвел глаза. Но таков был этот день открытий, что я поверила только первому, естественному проявлению, и впервые поняла, почему Палька зачастил в общежитие и подолгу болтает с приятелями в коридоре, и вся эта игра показалась мне ничтожной перед силой любви.
Откинув недостойное притворство, я улыбнулась и пошла ему навстречу.
Узловая станция
Не получалось ни-че-го.
Как наяву виделась темная Инженерная аллея и тускло-черный чугун решетки, ограждающей набережную, и два желтых луча вразлет, предваряющих бегущий по той стороне канала автомобиль: лучи будто переломились, когда автомобиль повернул на Пантелеймоновский мост, полоснул светом по глухой черноте деревьев и на миг высветил два лица – два немолодых лица со странным выражением отрешенности. Я угадывала поздно пришедшую любовь и препятствия, вставшие на ее пути, искала для нее выход – счастливый выход! – и находила его. Нет, не сразу, тут ничего нельзя облегчать, но разве любовь не может все преодолеть?!
Дождавшись вечера, когда Лелька с Мишей ушли, я с наслаждением вставила в ручку новое мягкое перышко, раскрыла на первой странице тетрадь, вывела название: «Инженерная аллея». Начало мне было ясно – темная аллея, два луча, переломившиеся при въезде на мост, лица влюбленных… Попробовала это написать – и сразу все потускнело, слова лезли неточные, лучи не переламывались, лица были обыкновенны, даже банальны, их описание можно было отнести к любым другим. Может быть, начать с разговора влюбленных? Я видела – говорят, слышала взволнованные голоса, но не улавливала ничего, кроме все тех же подслушанных слов… Прозрение, посетившее меня в недавний день на аллее, не заменяло истинного знания. Вечер за вечером я писала, то и дело выдергивая страницы или с яростью вымарывая бездушные красоты, но тогда ложились под перо слова заемные, из книг. Что я знала о любви и страданиях взрослых людей, кроме вычитанного из романов!..
С досадой сунув тетрадку под тюфяк, я убегала из общежития – тихонько, чтоб никто не привязался, – и бродила одна по улицам, по набережной Фонтанки, подолгу стояла на Инженерной аллее, надеясь, что здесь додумаю, довоображу, пойму, что же у них происходило, у моих героев, и как они говорят, и что думают, и чем должно кончиться… Нет, мысль и фантазия создавали нечто расплывчатое, детали ускользали, их не было. И не хватало ума понять, что задуманное – вне моего опыта. Но однажды вспомнила, как пыталась рассказать Пальке об этих немолодых влюбленных, а он махнул рукой: «Все-то ты выдумываешь!» – вспомнила и рассмеялась про себя, потому что до той встречи на Инженерной аллее сама, так же как Палька, не поверила бы: им же лет под сорок, какая тут может быть любовь!..
Бросив в печку начало недающегося рассказа, я задумалась – с чего же начать? Давно, еще в Карелии, меня томила тема, возникшая в поезде на пути в Олонец: артель плотников во главе с патриархальным старшим, сивобородым дядечкой, нанималась на сезонные работы по селам, по станциям, по работы попадалось мало, и вот решили по письму земляка податься на Волховстрой, на громаднейшее строительство, где набирают рабочих – сколько бы ни приехало, всех берут, и заработки хорошие, да еще дают жилье и пайки… Всем своим комсомольским существом я понимала – не удержится в артели патриархальный уклад, будет в жизни парней крутая ломка… Но что я знаю о Волховстрое? Что я знаю об этих парнях? Тема интереснейшая, но ради нее надо побывать на большом строительстве, а значит, выскочить из своего проклятого возраста, и доучиться, и определиться…
Взялась за тему простую, доступную – история Мироши, увиденной в садике у Александринки. Чем больше я раздумывала об этой нескладной, затюканной женщине, тем трогательней и человечней виделся рассказ о ее тоске по материнству, нашедшей выход в безрассудной любви к чужим капризным детям, и о горечи одиночества, наступившего, когда дети перестали нуждаться в ней… Писала увлеченно, каждый свободный час, даже с Палькой откладывала встречи. Но, перечитав написанные страницы, ужаснулась – это не рассказ, не история одного сердца, а бледная информация о переживаниях, которые я не сумела передать!
Еще одна тетрадь полетела в печку.
Конечно, я вскоре забыла свою несчастливую Мирошу. Но восемнадцать лет спустя в осажденном Ленинграде, когда сутки за сутками, днем и ночью одинаково страшными, сама жизнь диктовала мне судьбу моей героини Марии Смолиной, рядом с нею проступил облик невзрачной, суетливой, самоотреченно-доброй женщины, всем сердцем потянувшейся к маленькому Андрюшке, а вместе с этим обликом выплыло имя – Мироша. Никакое иное имя к ней не прирастало – Мироша и Мироша! Только много поздней я вспомнила, откуда оно взялось. А «Инженерную аллею» я написала еще позже, когда смогла до конца понять драму, угаданную в юности, обогатив давнее впечатление опытом собственной жизни, знанием всей цепкости взрослых обязательств, пониманием неповторимых особенностей каждой большой любви, неотвратимости течения лет и неотвратимости разлук…
Неудачи первых юношеских попыток меня не расхолодили, как-никак впереди была вся жизнь, казавшаяся необозримо длинной. Только лихорадило от нетерпения: нет опыта и знаний, не умею писать и вообще ничего не умею – тем более нельзя терять годы зря, нужно немедленно определить, что делать, чему и как учиться. А кто подскажет? Советоваться было не с кем, да и глупо прозвучит в устах семнадцатилетней студентки: «Хочу быть писателем». Любой человек скажет: «Сперва доучись». А чему меня научит наш Внешкольный? Тому ли, что понадобится в литературном труде? И много ли жизненного опыта я наберу в институте и в общежитии? Тот ли опыт, которого мне не хватает?
Студенческая жизнь злила меня пассивностью – слушай лекции, учи, сдавай зачеты и опять слушай. Хотелось активности, действий, институт воспринимался как перевал на пути – но тот ли, нужный ли мне перевал?
Совсем недавно я ссорилась с Палькой из-за того, что он бросил рабфак. Теперь я ему завидовала – Палька руководил комсомольской организацией на заводе «Электрик», он прибегал веселый, оживленный, переполненный интересными планами, он действовал. А я чего-то ждала и неведомо зачем изучала педагогические системы Платона и Аристотеля – на кой мне черт почтенные старцы?!
Мой насмешливый друг Борис Акентьев, с которым мы славно дружили до конца его дней, однажды сказал, посмеиваясь:
– Знаешь, ты как узловая станция – поезда со всех сторон приходят и по всем направлениям отправляются. С минутными интервалами.
Это было сказано года три спустя, но именно в те дни – и надолго – началось состояние «узловой станции». Мои глаза разбегались, я хваталась то за одно, то за другое упоенно впитывала все впечатления и мысли, решала и перерешала, что делать с собой.
Осенью, когда я начала учиться на первом курсе института, Палька предложил мне познакомиться с заводом.
Все производство «Электрика» помещалось тогда в одном красно-кирпичном здании, оно и ныне стоит среди вновь построенных корпусов, но теперь выглядит небольшим, а в то время казалось внушительным. Я оробела, переступив его порог и восприняв то, что прежде всего воспринимает новичок, – ритмичный гул машин и приводов, ритмичное дрожание воздуха, и стен, и пола под ногами. Это был первый в моей жизни завод. Правда, в Петрозаводске я не раз бывала на Онежском заводе, но ни разу толком не прошла по цехам – видимо, тогда не было заинтересованности, меня гораздо больше занимали злокозненные мастера и начальники, уклоняющиеся от приема на работу подростков.
На «Электрике» я впервые вглядывалась в настоящий производственный труд, в процесс делания. Завод произвел на меня впечатление таинственного и могучего организма, где люди и машины действуют слитно. Управляя своими жужжащими, ухающими, скрежещущими или звенящими станками, сотни людей занимались чудесным превращением грубых тусклых кусков металла в гладкие сверкающие детали, чье назначение было мне неизвестно, а им понятно и привычно. От того, что каждый рабочий трудился как будто сам по себе, иногда останавливал станок и отходил от него перемолвиться с кем-либо словом, а то и вообще куда-то уходил, ощущение слитности и взаимосвязанности всех со всеми в общем процессе не уменьшалось, а даже усиливалось – каждый знает, что и когда можно, а что и когда нельзя, чтобы не нарушить общего ритма. А ритм ухватывался и глазом, и особенно слухом. Теперь уже не встретишь цехов с трансмиссиями и приводами, а тогда каждый станок приводился в движение приводным ремнем, ремни вращались с монотонным шипением, пощелкивая заплатами. И в каждом цехе был шорник, который менял износившиеся ремни или латал те, которые еще могли послужить.
Из ребяческого самолюбия я стеснялась расспрашивать, что и для чего, а Палька, рисуясь перед рабочими, говорил со мною снисходительно и вел себя петухом. Кроме того, половина его объяснений пропадала из-за шума. Рабочие поглядывали на меня с улыбочками, они, видимо, не сомневались, что комсомольский секретарь привел на завод «свою девчонку», и пошучивали на мой счет.
К счастью, нам встретился один из комсомольских активистов, длиннющий электромонтер в синей робе, очень ладно облегавшей его крупную широкоплечую фигуру. У него было не то чтобы красивое, но очень интересное, запоминающееся лицо, умные светлые глаза, четкая речь. И говорить в шуме цеха он умел так что каждое слово до тебя доходит. Палька называл его Жоржем и даже Жорой, но сам он представился строже:
– Георгий.
Мне это понравилось и сам Георгий понравился.
Кончилось тем, что Георгий повел меня дальше, а Пальку я отправила обратно в комитет. Георгий и производство знал лучше, и вел себя по-товарищески, не петушась.
Мне было интересно, но ушла я из цехов с тревожащим ощущением, что я тут экскурсант, посторонняя; вот ведь комсомолка, борец за дело рабочего класса, «пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а рабочих не знаю и побаиваюсь, и они меня не приняли всерьез – так, девчушка пришла по приглашению хахаля подивиться на их труд…
Палька ждал нас в комитете. Были там и еще ребята. Палька меня со всеми познакомил, сказал мне и Георгию: «Садитесь» – и тут же заявил:
– Так вот, есть предложение дать тебе один политкружок. Согласна?
Я не успела и рта раскрыть, как Палька обратился ко всем присутствующим:
– Я оставил для нее кружок самый молодой по составу. В списке двадцать восемь ребят.
– Но послушай… – начал Георгий возмущенным тоном.
– Вера справится, – перебил Палька, – так вот, Вера, в четверг первое занятие. Сейчас дам тебе программу…
Коварство его замысла (Палька снова – в который уж раз! – испытывал меня «на прочность») я поняла ближайший четверг, стоило мне войти в отведенный для занятий класс. Орава мальчишек прыгала через скамьи, толкалась, кричала, свистела. Меня они встретили издевательским «тю-ю-ю!» и смехом, мой вид явно не внушал почтенья. Решив не сдаваться, я заняла свое место и постучала по столу, требуя тишины, но это их только раззадорило.
Дверь распахнулась толчком. На пороге остановился Палька Соколов.
– Ну вот что, – медленно произнес Палька, – вы уже второй год отлыниваете от учебы. Больше этого не будет. Если хотите работать на заводе. Дурачки заводу не нужны. Хулиганы тоже. Мы дали вам лучшего руководителя политкружка. Студентку. Старого комсомольского работника.
Кто-то громко прыснул, кто-то хихикнул – на старого работника я не походила. Но Палька двинул рукой – смех прекратился. Он аттестовал меня как отчаянно храбрую комсомолку, которая и кулаков не боялась, «а уж с вами справится»…
Когда он вышел, в относительной тишине я сделала перекличку – из двадцати восьми озорников, которых Палька «под метелку» собрал из всех цехов, пришло около двадцати. Про отсутствующих, про всех до единого, хором сообщали, что такой-то сидит у больной тети, у больного дяди, у больной бабушки и даже «у больного ребенка, своего!». Особенно озорно, паясничая и стараясь вывести меня из себя, отвечал рослый круглолицый паренек лет пятнадцати, его коротко подстриженные рыжие волосы стояли торчком, а сам он все время ерзал на месте, дергался, крутил руками, видимо, сидеть тихо не умел. Фамилия была соответствующая – Шипуля. Именно Шипуля, жалостно вздыхая, сообщил мне про какого-то Ваню шестнадцати лет, что он не отходит от своего больного ребенка.
Проклиная в душе коварство Пальки, я готова была разразиться гневной речью, но в последний миг меня осенило – надо принять игру!
– Очевидно, на заводе началась эпидемия, – сказала я, – придется всем вам сделать прививки, я об этом сообщу в медпункт. А пока давайте выберем старосту.
Несколько минут шумно выясняли, для чего старосту и каковы его обязанности. Затем стали выкрикивать фамилии друг друга – наверно, выкрикнули фамилии всех, кто присутствовал. Но я все же была «старым комсомольским работником» и вспомнила одну из комсомольских хитростей: если в клуб ходит ватага хулиганов, их предводителя надо назначить ответственным дежурным. Здесь случай похожий.
– А я предлагаю выбрать старостой товарища Шипулю.
Как ни странно, Шипуля покраснел, растерялся, начал отказываться, но я добила его вопросом:
– Или у тебя нет авторитета? Боишься, что ребята не будут слушаться?
– То есть как – не будут?!
И Шипуля стал старостой.
Занятие я провела с грехом пополам, из всего подготовленного (а готовилась я целый вечер) выбрала только самое яркое, впечатляющее. Казалось, ребятам понравилось. Но на следующее занятие пришло всего девять человек.
Так началось мое единоборство с озорной мальчишеской вольницей, шло оно с переменным успехом и оказалось захватывающе увлекательным – кто кого? Платон с Аристотелем тут помочь не могли, надо было думать и пробовать самой то так, то этак. И обязательно справиться, не запросить у Пальки пощады. Пришлось перебрать уйму книг, выискивая увлекательные подробности про перевозку нелегальной литературы, тайные маевки, борьбу с провокаторами и сыщиками, побеги из тюрем… Слушали с явным вниманием – а потом не приходили на очередное занятие. Почему? За неделю забывали, что было интересно? Отвлекались иными интересами? Цеплялись за привычное «не хочу учиться – и не буду»?..
Справиться с мальчишками помог Шипуля.
– Что ж это получается? – сказала я своему старосте. – Может, у тебя действительно нет авторитета, что ребята не слушаются?
– Послушаются, – покраснев так, что его рыжая голова загорелась закатным солнышком, грозно пообещал Шипуля.
На следующем занятии было двадцать три человека – рекорд!
– А эти где? – спросила я, ставя прочерки у фамилий отсутствующих. – Заболели? Прививки им не сделали?
– Сделаю, – сказал Шипуля.
Постепенно я познакомилась со всеми своими подопечными. Только один парень упорно не появлялся, так что я даже не знала, как он выглядит, Иннокентий Петров, про которого ребята говорили: «Кешка? Ну, этот не придет».
– Не считается он с тобой, что ли? – вскользь бросила я.
– Ничего, посчитается, – сказал Шипуля.
На следующее занятие пришел новый слушатель, но в каком виде! Под глазом багровел синяк, на скуле расплывался второй, сел он как-то боком, морщась от боли. Кешка!
– Что с тобой, Петров?
В настороженной тишине, покосившись на Шипулю, Кешка буркнул:
– Упал. На лестнице.
Вскоре наш кружок вышел на первое место по дисциплине и посещаемости. Палька говорил:
– Я же знал, что справишься!
На заседании комитета хвалили Шипулю – образцовый староста! Шипуля сидел у всех на виду розовым ангелом. Георгий поглядывал на меня смеющимися глазами: Шипуля ходил у него в учениках и Георгий кое о чем догадывался. А я помалкивала. Конечно, у Шипули методы не очень педагогичные… Хотя кто знает? У мальчишек свои законы.
Меня тоже хвалили, и это было приятно, но похвала похвалой, а чувство удовлетворения было куда глубже. Единоборство с мальчишечьей вольницей, оказывается, доставляло мне не только волнения (на каждое занятие я шла со страхом – что-то будет?), но и наслаждение, когда удавалось создать на занятии заинтересованную тишину, когда я видела в глазах мальчишек – пусть не всегда, но хоть изредка – внимание и доверие.
А Кешка оказался занятным пареньком. На его живом и умном лице с постепенно бледнеющими синяками отражалось все, что я рассказывала. Если я читала какой-нибудь отрывок из книги, он потом непременно подходил посмотреть, что за книга, иногда записывал название, а то и просил «почитать до следующего четверга». Первый раз дала с опасением – книга библиотечная, вдруг замотает? Но он возвращал книги аккуратно и всегда обернутыми газетой, чтоб не запачкать. «Наконец-то я делаю что-то стоящее, – думала я, – может, это и есть то, что нужно? Что поважней Платона и Аристотеля?!» Оно и вправду оказалось нужным не только из-за той маленькой пользы, которую я приносила ребятам, но и потому, что я их здорово узнала за два года, этих озорников, и знание отложилось в писательскую копилку – впоследствии в моих книгах появился и Шипуля (роман «Рост»), и Кешка («Дни нашей жизни»), да и всякий раз, когда мне нужно было написать мальчишку, так или иначе вставали в памяти те давние, с «Электрика»…
Приближались Октябрьские праздники, и заводской комитет комсомола включил меня в штаб по проведению молодежного вечера. Палька даже не спросил заранее могу ли и хочу ли я, он безапелляционно заявил на первом заседании штаба;
– Значит, так. Вера напишет инсценировку. Вере и Жоржу поручим ее поставить.
И перешел к другим пунктам плана.
До праздника оставалось две недели.
И все же я ее написала, инсценировку, и мы успели ее поставить! Что это было? Халтура? Нет. Дерзость от невежества? Ближе к истине, но все же нет. Их тогда много писали и много разыгрывали своими силами, не мучаясь сомнениями, и зрители принимали их, эти скороспелые инсценировки, с открытой душой. Вспоминая увлеченность, с какою их играли и смотрели, я думаю, что успех многочисленных самодеятельных постановок определялся созвучностью, слитностью настроения авторов, актеров и зрителей. Темы были неотделимы от того, что мы переживали, от того, что происходило в мире – да, во всем мире, масштабы у нас были планетарные, мы не умели иначе воспринимать жизнь и говорили о ней языком революции и борьбы, горячо, как мобилизующая листовка, и обобщенно, как плакат.
О чем была моя инсценировка к шестой годовщине Октябрьской революции? Память почти ничего не сохранила, по я знаю, о чем она была, потому что та осень была осенью гамбургского восстания и его разгрома, мы жили драматическими событиями в Германии – как же я могла не отразить их? Каких-нибудь полтора года назад я не умела объяснить видлицким лесосплавщикам новое слово фашизм, но вот уже год длилось кровавое господство чернорубашечников Муссолини в Италии, совсем недавно, летом, произошел фашистский переворот в Болгарии, в сентябре – в Испании… Ко всему, что происходило в мире, примешивалось ощущение нарастающей фашистской опасности. Еще ничего не зная о будущем тяжелейшем и длительнейшем бое с фашизмом, где многие погибнут, мы уже чувствовали ответственность за судьбы всего трудового человечества и хорошо понимали, что наша первая страна социализма – опора и надежда для рабочих всего мира. Об этом и говорила инсценировка, иною она просто не могла быть.
Играли заводские комсомольцы, а мы с Георгием были постановщиками, декораторами и костюмерами; Георгий готовил еще и осветительные эффекты, которые мы не успели отрепетировать, так как у «Электрика» своего клуба не было, вечер проходил в чужом клубном зале, куда Георгия с помощниками допустили только перед спектаклем. Как всегда, хуже всего обстояло дело с исполнительницами женских ролей – бойкие заводские девчата теряли бойкость при одной мысли о том, чтобы выйти на сцену, да еще в «чужом» клубе! Накануне спектакля одна из главных исполнительниц расплакалась и отказалась, так что пришлось играть мне, что я и сделала – решительно, но плохо. Сама слышала неестественность своего голоса и замечала, что все время размахиваю руками, но изменить ничего не могла. К тому же Георгий увлекся эффектами и заливал сцену то зеленым, то красным, то лиловым светом, меня особенно злил лиловый, так как я считала, что он мне «не к лицу», да и зрители отвлекались, следя за игрою света («Ну и Жорка! Во дает!»). Я злилась на Георгия, но изо всех силенок вытягивала свою роль – героическую роль, которую стыдно провалить. Удалась мне только концовка, да и то случайно: мне предстояло погибнуть на баррикаде, я падала, сраженная пулей, а мой товарищ должен был одной рукой подхватить меня, а другой – падающее из моих рук знамя. Оступившись на сложенном наспех, шатающемся сооружении, он успел схватить древко, а меня не успел, так что я весьма натурально грохнулась навзничь, больно ударившись о выступы столов, досок и железного лома. В зале аплодировали и моей невольной самоотверженности, и снова взвившемуся красному знамени.
Вечер продолжался, а я полулежала за кулисам в старом, трухлявом кресле, у меня остро болел затылок и ныла ушибленная спина, хотелось плакать и еще больше хотелось, чтобы пришел Палька, чтобы я ощутил его тревогу и нежность.
И вот он появился, Павел Соколов. Я слышала, как он ругает моего партнера, затем он зашел в закут, где меня пристроили, как-то небрежно спросил меня: «Ушиблась здорово?» – и, не дожидаясь ответа, сказал равнодушно и властно:
– Поезжай домой. Сейчас найду какого-нибудь провожатого, он тебя отвезет на извозчике.
И ушел, так и не обронив ни одного ласкового слова.
Пока он искал провожатого, прибежал за кулисы встревоженный Боря Котельников, один из моих новых заводских приятелей. С дружеской заботливостью предложил проводить меня, помог встать, взял под руку…
– До извозчика дойдешь? Или сбегать привести?
– Пойдем, пойдем.
Я заторопилась – пусть Палька поищет, куда я делась.
Вышли на затихшую к ночи улицу. Дождя вроде и не было, а воздух был насыщен влагой. Серая пелена скрыла звезды и луну, но слой облаков был тонок, сквозь него сочился размытый свет. После волнений и трудов длинного дня все было отрадно – и влажный воздух, и наш неторопливый шаг по пустынным улицам, и поддерживающая рука Бориса.
– Вон извозчик. Давай отвезу?
– Не надо. Пройдемся.
И в самом деле – пешком было куда лучше, боль в затылке отпускала, дышалось все легче. Приятно было слушать похвалы Бориса, высказываемые задумчиво, будто он взвешивал каждое слово.
Так же, как Георгий, он был рабочим высокой квалификации, его на заводе ценили. Милый, застенчивый, легко краснеющий и робеющий перед девушками (чего нельзя было сказать про Георгия, порядком ими избалованного), Борис был интеллигентен не столько по образованности, сколько по душевной сути, не всегда совпадающей с количеством знаний, но неизмеримо более важной в человеческом смысле. И Георгий, и Борис были новы для меня и привлекали больше, чем знакомые студенты, у обоих чувствовалась жизненная устойчивость, серьезность, определенность, чего так не хватало мне самой.
В тот вечер я была неплохого мнения о своих способностях – аплодисменты еще звучали в ушах! – и приняла без возражений похвалу моей инсценировке («Так быстро и хорошо сочинила!») и даже моей актерской работе («Когда ты появилась на баррикаде в красном луче – ну будто на самом деле!»). На миг экспресс мечты уже понес меня в Театральный институт – может, это мое?.. Но Борис продолжал, думая вслух:
– Наверно, это и есть то, что должно быть у студента Внешкольного института? Уменье организовать, написать, сыграть, увлечь других?
Такой поворот мысли был неожидан. И очень характерен для жизненной позиции Бориса: человек учится избранной профессии – значит, важно, есть ли у него необходимые данные. Вот он и взвесил – есть. Конечно, он и представить себе не мог, что идущая рядом девушка приехала в институт по путевке комсомола, толком не зная, кого тут готовят, и что маячащая впереди работа не привлекает.
На миг профессия осветилась новым, ярким светом и очередной экспресс понес меня в будущее – в клуб, а то и во Дворец культуры, где сотни людей спешат в драмстудии, в оркестры, в хоры, в танцевальные ансамбли… Стоп! Свет отключился.
– Понимаешь, Боря, меня тянет другое.
На пустой улице, в потемках, с этим милым малознакомым парнем оказалось совсем не стыдно говорить о том, что я до тех пор не решалась высказать никому. Борис не только понял меня, но и оценил мое стремление с конкретностью, какую я сама искала и не находила. Мои неудачи его не удивили:
– Ты пока мало знаешь людей изнутри, а ведь тут нужна вся душа человека, верно?
Он расспрашивал, есть ли такой институт, где можно подготовиться к писательству, и сам же решил, что научить этому нельзя, «это же не болты-гайки и посложней самой тонкой аппаратуры». Спросил, много ли я читаю и кого из писателей люблю. О Толстом он сказал:
– Ну, этот знает души до донышка.
Эмиля Золя он не читал совсем. Повторил вслух:
– Эмиль Золя, Эмиль Золя. Прочитаю. – А потом опять подумал вслух: – Даже очень большим писателям подражать все же нельзя. Но, наверно, многому можно научиться, если вникать, как они пишут?
Вникать.
Мы шагали в ногу и необременительно молчали, и десятки коротких поездов устремлялись к «Войне и миру», к «Очарованному страннику», к «Мартину Идену», к «Его превосходительству Эжену Ругону», к «Спартаку», к «Пармской обители», к «Оводу» – к книгам, которые меня по-разному впечатляли и в которые надо было вникнуть.
Посидели в сквере возле памятника «Стерегущему». Теперь я расспрашивала Бориса, чего он хочет в жизни. Борис отвечал застенчиво, но планы у него были определенные, он знал, чему именно хочет учиться и какую точно техническую специальность хочет получить.
– Только я пойду в вечерний. Матери помогать надо.
У моего дома еще постояли, хотя порядком закоченели. Борис взял мои руки и осторожно растирал пальцы, согревая. Если бы он захотел меня поцеловать, я бы не оттолкнула его, в эти минуты я верила, что нашла наконец-то самого лучшего, близкого, все понимающего друга, не то что…
– Как голова, болит?
– Нет, прошло.
– Я так испугался, когда ты полетела… А Соколов – тот даже вскрикнул и вскочил с места.
Вот как!
Я взбежала по лестнице, повторяя про себя: «Вскрикнул и вскочил!» А потом… притворщик!
С подоконника на верхней площадке поднялся Палька. Встрепанный, бледный до синевы. Похоже, он даже не мог пойти мне навстречу, стоял и ждал, вглядываясь в мое лицо бешеными глазами.
– Где ты была?! – почти шепотом выкрикнул он. – Всю квартиру переполошил, торчу здесь битый час! Мне уж бог знает что мерещилось! Хотел бежать по больницам!.. Где ты шаталась половину ночи?!
Каким оно разным бывает – счастье.
А потом начались неприятности.
Целыми днями пропадая на «Электрике», я совсем забыла об институте, да и некогда было: репетиции, декорации, костюмы, подготовка к занятиям с мальчишками, заседания штаба и просто болтовня с новыми друзьями – где уж тут ходить на лекции! В институте это заметили. Если б я жила по-прежнему в земляческом общежитии, все обошлось бы. Но осенью в Питер перебралась мама, мы сняли две комнаты у хозяек огромной квартиры на Кирочной, 19, мама взяла напрокат рояль и начала давать уроки музыки, одновременно стараясь найти работу в музыкальной школе. Маму я не боялась и не очень-то слушалась, но мамина эмоциональность мне нередко досаждала: придешь поздно – мама еле жива от волнения, не поела вовремя – расстраивается, Палька засиделся – мама ни за что не ляжет, пока он не уйдет, да еще внезапно открывает дверь из своей комнаты и заглядывает, приготовив липовый предлог. Чтоб избежать лишних разговоров, я не посвящала ее в свои дела, поэтому она была ошеломлена, когда две студентки зашли выяснить, не больна ли я и почему не бываю в институте. Припомнив, как недавно Палька среди ночи меня разыскивал, она вообразила черт те что и не только не попыталась меня выручить, но еще и поделилась своими страхами – с утра уходит, если не на лекции, то куда же?.. В общем, подвела меня кругом.
Вызов в деканат пришел суровый, с угрозой исключения.
Когда я прибежала в институт и осторожно приоткрыла дверь к декану, у него сидел кто-то посторонний, я отпрянула, но декан заметил меня и позвал. Был он нестарым и отнюдь не грозным, а вот незнакомец меня напугал: крупный, осанистый, с сильной проседью, с темными зоркими глазами, он так разглядывал меня, что, казалось, сразу приметит мое легкомыслие. Запинаясь, я кое-как выпалила приготовленные слова о том, что прошу меня не исключать, что зачеты я сдам вовремя.