355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вера Кетлинская » Здравствуй, молодость! » Текст книги (страница 12)
Здравствуй, молодость!
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:17

Текст книги "Здравствуй, молодость!"


Автор книги: Вера Кетлинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

В такой весенний день я честно отправилась на семинар, по на улице услыхала, что пошел ладожский лед, и, забыв об институте, побежала на набережную. Чем ближе к Неве, тем ожесточенней дул навстречу ветер, прямо с ног сбивал. Но как пропустить такое зрелище?! А смотреть лучше всего с Литейного моста. Я домчалась до моста, на самой его середине протолкалась к перилам и, жмурясь от порывов ветра, огляделась. Слева вдоль реки, почти впритык – корпус к корпусу, – тянулись до еле видимой Охты прославленные заводы Выборгской стороны, мною почти не исхоженной, незнакомой. Один из самых революционных рабочих районов Ленинграда! Сколько видел глаз, сотни труб утыкались в низкое небо, сотни темных дымов сбивались в глухую пелену, которую сейчас трепало, прибивало к крышам и разрывало ветром. Справа вдоль самого парапета на добрый километр навалены штабеля дров (откуда мы ночами таскали поленья в общежитие), за ними – барские особняки и обшарпанные доходные дома, дальше за верхушками деревьев сияли маковки Смольнинского монастыря и угадывался Смольный; огибая Смольный, река круто поворачивала напрямую, где я стояла, и несла на своей упористой хребтине целые ледяные поля, отбрасывая на излучине ледяной лом – ропаки стояли у берега как стражи.

На одной из льдин что-то темнело! Лыжа! Одинокая сломанная лыжа плыла неведомо зачем и куда… Что случилось? Брошена ли она с досадой незадачливым лыжником, вздумавшим пробежаться по ладожскому простору? Или произошла трагедия?.. Спустя годы я не раз видела на ладожских льдинах обломки грузовиков и самолетов, видела и примерзшие ко льду бугорки, очертаниями напоминающие тела, и хорошо знала, каких трагедий это останки. А тогда одинокая лыжа тягостно поразила воображение. Написать бы рассказ о совсем молодом человеке, отличном спортсмене (как тот, в Учкуевке моего детства, что утонул на моих глазах), о веселом и счастливом человеке, споро бежавшем на лыжах по озерному приволью и не сразу понявшему, что его догоняет гул и треск взламываемого ветром льда. Поняв, он припустил вовсю, еще уверенный, что успеет. «И вдруг под ногами разверзлась трещина…» Нет, лыжа лежала на гладком ледяном поле. «И вдруг…» Но как узнать, что там произошло?

А льдины наплывали и наплывали – те, которые выбились на главное течение, гордо и свободно неслись на стремнине, другие, откинутые в стороны, крутились и тыркались одна о другую, обдирая бока. Мощь движения завораживала. Так и в жизни? – подумала я и тут же со злостью определила, что я-то ни на какой не на стремнине, а бултыхаюсь в сторонке и только тешу себя мечтами. Все мои неумелые попытки упираются в незнание, вот как с брошенной лыжей. И то, что я начала на днях писать, тоже. Сама себя обманываю. Начало еще может получиться, а дальше?..

Что я знаю о дальнейшей судьбе безработной девочки Натки, казалось бы навсегда оробевшей от раннего сиротства, тщетных поисков работы и ругани злой тетки, попрекавшей ее куском хлеба? Существовал при Петроградском райкоме комсомольский коллектив безработных, вскоре обособление безработных признали ошибочным, но при мне коллектив еще был и его члены с утра околачивались в райкоме, охотно выполняя любые поручения – сбегать куда-либо, написать объявление, передать телефонограммы… И Натка приходила – тихонькая, слова от нее не услышишь, не заметишь, тут она или нет. Когда ей наконец дали направление ученицей на фабрику, она расплакалась от радости, порозовела, улыбнулась сквозь слезы, и стало заметно, что она, оказывается, миловидна, глаза ярко-голубые и улыбка такая открытая, что будет из Натки человек веселый, отзывчивый на доброе, ей бы только распрямиться, почувствовать уверенность!.. Вот об этом я и задумала написать как придавленный нуждой и безработицей юный человек распрямляется, смелеет, становится полноправным членом большого рабочего коллектива. Начало шло легко, потом застопорило. Да и что может получиться, когда ни черта не знаю, не представляю себе…

Надо что-то решать. Решать!

Как ни странно, помогла мама, человек, на чьи советы я меньше всего рассчитывала, наоборот – она уже давно сама советовалась с нами, и слушала нас, и почти никогда не вмешивалась в наши дела.

Когда я прибежала домой, промерзнув насквозь, наглядевшись и надышавшись вволю, мамы не было, она пошла по урокам, но на столе лежала записка: «Приходил студент Леша, два дня тщетно искал тебя в институте». Без обращения и без обычной справки, когда ее ждать. Так. Значит, рассердилась.

Мама пришла поздно, и поужинали мы почти молча. Я вымыла посуду и вернулась в свою комнату, надеясь, что объяснение не состоится, но мама пришла ко мне и, не садясь, произнесла маленькую речь, что я непозволительно разболталась, что пьесы и стихи, завод и кружок, Палька и Георгий, и «еще разные юноши», инсценировки и постановки – все это хорошо, если не забывается главное, ну и так далее, все вперемешку, а суть была проста: надо посещать лекции и семинары, а не бегать бог знает куда вместо института.

– А мне совершенно не нужно то, что там читают!

– То есть как – не нужно? – сбиваясь с назидательного тона, удивилась мама.

– А на кой мне черт педагогические системы Платона и Аристотеля?! Два года талдычат – зачем? А культпросветработу читают – зеленая скука и никакого отношения к практике! А дальтонплан – ты сама попробуй учиться по дальтонплану бригадным методом! Лешка, который приходил, за всю бригаду сдал историю, а я за всех писала контрольные – культпросветработа в избе-читальне, в армии, в красном уголке, на лесозаготовках, на заводе и даже в больнице. Девятнадцать контрольных, написала, Лешке не успела, оттого и прибежал. Кому это нужно?

Мамино решительное, заранее подготовленное воздействие на взбалмошную дочку провалилось. Она никогда не училась по дальтонплану бригадным методом.

– Может, это действительно не нужно, – пробормотала она, – но ты хоть поняла, что тебе нужно и что тебя интересует?

– Поняла. Литература.

Бедная моя мама, она не без восторга относилась к моим стихам, и пьесам, и к прошлогоднему отзыву режиссера («Молодое дарование»), и к моим постановочно-актерским опытам (благо не видела их), но попутно, а не вместо образования. В моем ответе запальчивости было куда больше, чем серьезности, и она это почуяла – уж что-что, а своим музыкальным слухом она улавливала интонации безошибочно.

Я ждала расспросов или нового нравоучения, но мама так энергично свела к переносице свои черные брови, что лоб перечеркнула глубокая складка; поразглядывала меня, повернулась и ушла к себе.

Тихо стало.

Вот она прошлась по комнате. Остановилась. Скрипнул крутящийся табурет – села к роялю? Негромкий аккорд… и еще… и еще! Играет!

Вечерами после уроков и домашних хлопот мама часто играла для отдыха, и я по-прежнему любила слушать ее. Но в этот вечер она играла необычно и, вероятно, только свое, тут же возникающее: сильные, похожие на стоны созвучия сменялись еле шелестящей, еле проступающей мелодией, и снова почти крики, и вслед затем какая-то грустная примиренность… Мама думала музыкой.

– Веру-у! Поди-ка сюда.

Мама сидела у рояля, положив руку на клавиши, иногда чуть прижимала пальцем одну из черных клавиш и вызывала смутный звук, который долго висел в воздухе.

– Садись. Я хочу тебе кое-что рассказать.

Поперечной морщины уже не было, мамино лицо освещала застенчивая улыбка.

– У меня был музыкальный талант, – тихо сказала она, – сам Скрябин считал, что я могу стать композитором. «Первой русской женщиной-композитором!» – говорил он. А из меня не вышло ничего. Так, дилетант-любитель.

На мой протестующий жест она только махнула рукой – не сбивай!

– В консерваторию я готовилась у профессора Киппа, мечтала попасть в его класс. На экзамене, только я начала играть, кто-то вошел, и все заволновались, я поглядела – высокий лоб, волосы откинуты назад, усы, бородка, блуза с раскрытым воротом. Ну, кто бы ни был, продолжаю играть. И сама чувствую, играю блестяще. И вдруг этот человек спрашивает меня: «А что вы сами сочиняете? Сыграйте!» Я не поняла, откуда он узнал. Сыграла как под гипнозом. Он говорит: «А еще что?» Я еще сыграла. И тогда он сказал: «Это талант, я ее возьму к себе». Меня стали поздравлять, Скрябин в то время был уже знаменит, много разъезжал с концертами, учеников не брал. А я, глупая, разревелась, хочу к Киппу. Кипп даже прикрикнул на меня: «Вы не понимаете, какое счастье вам выпало – учиться у самого Скрябина!» И правда, это было такое счастье!..

Она замолкла, только пальцы вызывали из глубин рояля протяжные звуки с большими интервалами, отчего казалось, что каждый звук падает и новый может возникнуть не раньше чем этот упадет и отзвучит.

– Он занимался со мной вне курса, я должна была закончить консерваторию в два года. Как пианистка и композитор. Начала писать оперу «Разбойники» по Шиллеру. Скрябин говорил, что у меня мужская сила и очень жаль, что я родилась девицей, да к тому же… – Мама усмехнулась: – Да к тому же красивой. А я не понимала – почему жаль? Что мы понимаем в юности!.. Во время каникул я ездила домой. И в Севастополе познакомилась с папой. Мы полюбили друг друга. Очень полюбили. Он сделал предложение, мы обручились.

– И ты бросила консерваторию?!

– Не перебивай. Нет, не бросила. Папа знал, что для меня музыка. И уроки Скрябина. Нет, мы условились пожениться, когда я кончу консерваторию. Его мама – ваша закопанская бабушка – хотела познакомиться со мною, папа не мог отлучиться надолго с корабля, ему разрешили только отвезти меня в Закопане. Он отвез и через несколько дней уехал, а я осталась на месяц. Ты помнишь Закопане? Чистейший воздух… горы… вечные снега… горные ручьи с водопадами… И музыка, музыка без конца!..

Она смолкла, мечтательно глядя перед собою – в собственную юность. Я не решалась перебивать вопросами ее воспоминания. А мама вдруг глянула на меня виновато, даже испуганно и покраснела, как девочка.

– Меня познакомили там с композитором… – Она назвала довольно известное имя. – Он любил отдыхать и работать в Закопане. Мы встречались ежедневно, часами музицировали. Ходили в горы и слушали, как звучит водопад, а потом сочиняли каждый по-своему: музыка водопада. Условливались: сегодня пишем – ветер в ущелье… вечные снега… горная деревушка… Недели через две он пригласил меня на свой концерт в Краков, и вот на обратном пути… – Она снова покраснела, как девочка. – Ты не думай, я любила папу и никогда ему не изменила бы. Но тогда, на обратном пути, он предложил мне стать его женой, он говорил, что мы созданы друг для друга и для музыки, что «музыкантше с головы до пят» выходить замуж за офицера нелепо. Я ничего не ответила ему, не отказала и не обещала. Проплакала всю ночь. Понимаешь, я не им увлекалась, а вот этим миром музыки, музыки без края и конца… Утром я во всем призналась бабушке. Она поняла. И я уехала раньше, чем предполагала.

Она опять надолго замолчала, и я не торопила ее.

– В Москве все улеглось, даже странно было, почему я плакала в ту ночь. У меня была консерватория, Скрябин, опера, концерты… Папа писал ежедневно, иногда приезжал, иногда я ненадолго ездила в Севастополь. Это было такое чудесное время!.. А потом… К лету я должна была закончить консерваторию. И в течение года своих «Разбойников». И вдруг в начале весны приезжает папа: в Америке строится для нашего флота броненосец «Ретвизан» и его посылают на два года вместе с группой офицеров на приемку артиллерийских систем. Он уже записал: с женой. Мы провели неделю, обсуждая, споря, колеблясь… Я снимала комнатку с круглой печкой в углу. Я все стояла, опираясь спиной на теплую печку, а папа шагал и шагал взад и вперед. Просил, умолял, говорил, что не может расстаться со мной на два года…

– Но ты же могла приехать к нему позже! – воскликнула я. Мне казалось, что они оба глупо путались в простых, легкоразрешимых вопросах.

– Ты забываешь время и среду, – печально сказала мама. – Девушка, избравшая самостоятельную профессию, – этого никто не понимал, не признавал. Расстаться сразу после свадьбы, а потом пуститься одной в такое путешествие – об этом и заикнуться нельзя было. Пойти всем наперекор?.. Были и тогда героини – Софья Ковалевская, женщина-математик, но и то ей пришлось, как говорили фиктивно выйти замуж. А я не была героиней. И очень любила папу. В общем, к концу недели я сдалась. Назначили день свадьбы. Когда я сказала Скрябину он закричал: «Так я и знал, что вас уведут!» Он был вне себя. А я еще надеялась, что ничто не кончено. Папа всегда и везде первым делом заботился, чтоб у меня был рояль. В Америке я брала уроки у хороших музыкантов. Пыталась продолжать оперу. Но понимаешь, это нельзя делать «между прочим», в свободное время. И очень не хватало Скрябина – как он слушал, одобрял или морщился. С ним у меня была уверенность, а без него… Потом «Ретвизан» ушел в Порт-Артур, и я переехала туда. Потом началась война. Потом родилась Гуля. Потом ты…

– Мама, ты жалеешь?

– Нет.

«Нет» прозвучало резко. Руки ее взлетели над клавиатурой и взяли несколько глухих аккордов, пальцы пробежали от басов до самых звонких верхних клавиш, яростно позвенели этими клавишами, снова перекинулись на басы и загремели такими отчаянными, перекликающимися и спорящими аккордами, что у меня дух захватило. Я не решалась взглянуть в ее лицо. А руки ее разом оторвались от клавиш, она встала передо мною и сказала голосом решительным и полнозвучным:

– Я была так счастлива с напой до последнего дня, как только может быть счастлива женщина. Но если ты хочешь посвятить себя литературе, выбирай сразу и на всю жизнь. Любовь, семья, материнство берут много сил и много души. Можно ли совместить их с творчеством, не знаю. Но подчинить их творчеству, поставить творчество на первое место, от многого отказаться, наступать на свою женскую слабость, на легкомыслие, на домашние заботы – надо! Не сумеешь – будет женское рукоделие, лучше не браться.

Наверно, в моем лице читалось сомнение, мне действительно представлялось, что мама судит по старинке, сейчас все проще – равенство женщин, комсомол, новый быт…

– Я часто думала, – снова заговорила мама, – могло ли быть, что талант давался природой только мужчине? Но за всю историю можно назвать всего нескольких женщин, развивших свой талант. Остальные не сумели, или жизнь задавила. Вот и подумай. Тебе скоро девятнадцать, почти взрослая. А понимаешь ли ты, каким образованным человеком должен быть писатель? Как глубоко должен знать то, о чем пишет? Как он должен развивать, шлифовать ежедневной работой то, что в нем заложено? Думай и решай. Сама.

– Решу, – сказала я, – сегодня же!

– Ну-ну, – сказала мама и поцеловала меня. – А теперь спать. Уже двенадцатый час.

Придя к себе, я привычно раскрыла постель, взбила подушку и услышала через стену мелодичный бой хозяйских часов – дон-н! Так часы отбивают четверть. Четверть двенадцатого.

Но я же сказала – сегодня?!

И решу! Еще сорок пять минут? Достаточно.

Не раздеваясь я потушила свет, забралась с ногами на кровать и начала думать. Сорок пять минут на решение… Мысли мчались наперегонки, но все в одну точку. Чтобы решить сразу – и на всю жизнь.

А есть он у меня, талант? «Молодое дарование» – чепуха, в пьесе все было нахватано с бору по сосенке, при постановке ее всю переиначили. Стихи тоже ерунда, подражание то Ахматовой, то Маяковскому, то Блоку – диапазончик! Рассказы, повесть – вот к чему меня тянет, вот к чему я прикладываю все, что вижу, слышу, думаю. И чтоб о нашей жизни, о нас самих, комсомольцах, – ведь ни одной книжки! Напишу – тогда и будет видно, есть он или нет, иначе как определить? Только работой. Ничто другое не притягивает, значит – к этой работе и готовиться.

Творчество… Так назвала мама. Можно ли совместить творчество с любовью? Мама уверяет – трудно. Трудного я не боюсь, а вот «от многого отказываться…». От чего? От любви? От Пальки? Ерунда! Не женщина и не мужчина, писатель среднего рода?! А в литературе разве можно обойти любовь? Что ж, у моей Натки не будет любви? Но как напишешь любовь, если сама любви чураешься?.. Все сумею совместить. Все! Только сперва надо определиться. Надо, чтобы Палька понял и захотел не мешать. А не поймет… Нет, не может быть. Поймет.

Дили-дон-н-н!

Половина двенадцатого. Осталось тридцать минут.

Злюсь – дальтонплан, бригадный метод, Платон и Аристотель… Наш институт молодой, программы и методы не устоялись. У политехников и горняков такого бедлама нет и в университете нет, там знают, чему учить и как учить. И все же дело не в Платоне и Аристотеле, эти почтенные предки с их педагогическими системами тоже кому-то нужны. А мне не нужны. «Понимаешь ли ты, каким образованным человеком должен быть писатель?» Да, понимаю. Но то, что мне нужно, институт не дает. Разве что лекции Конского, остальное не то. Написала я кипу контрольных по культпросветработе; писала легко потому что помню Мурманск, Петрозаводск, Кондопогу, Олонец, Видлицу… Все что наворотила в контрольных, оттуда, а не из курса лекций нашего многоуважаемого ректора, который читает так академично, что жизни не узнаешь и в жизни не приложишь. А мои башибузуки? Разве институт помог с ними справиться? Помог прежний комсомольский опыт. Вот только с беседой о Ленине… Как это было неожиданно и хорошо! На второй или третий день после смерти Ленина, еще до похорон, поехала на «Электрик» из добросовестности, хотя была уверена – в эти дни не до занятий. А в классе мальчишек полно, притихшие, «расскажите о Ленине»; горло сдавило, слезы жгут глаза, два часа рассказывала все, что вспомнилось, и повторила то, что говорил нам, студентам, товарищ Парижер, старый большевик. Но ведь он партприкрепленный к институту, сам институт ни при чем. И тот же товарищ Парижер помог обуздать нашего секретаря Петю Шалимова, когда Петя решил, что студенты, живущие в семьях, «попадают под тлетворное влияние нэпа будто и не комсомольцы – галстуки, туфли на каблуках, шляпки»; ради нашего спасения Петя надумал (и убедил комсомольский комитет), что нужно всех переселить в общежитие… К счастью, на комсомольское собрание пришел товарищ Парижер, я и задала вопрос: «Правильно ли нас переселять в общежитие в порядке комсомольской дисциплины? И почему комсомолке нельзя ходить на каблуках, когда все женщины ходят? И почему комсомольцу нельзя надеть галстук? Вы же в галстуке». Товарищ Парижер пожимал плечами и с усмешкой косился на Петю. Он сказал, что переселять нелепо, тем более что в общежитии и без того тесно и вряд ли оно безупречно с точки зрения коммунистической морали, а также санитарии; надо понять, сказал он, что время серьезное, мы остались без Ленина, впереди много работы и борьбы, к этому и нужно себя готовить, а каблуки и галстуки преследовать – «не обижайся, товарищ Шалимов, глуповато». Через несколько дней он столкнулся со мною у выхода из института и сказал: «Пойдемте, проводите меня немного» – и начал расспрашивать, продолжаю ли я бывать на заводе и вести кружок, это очень важно, вы комсомолка и, наверно, будете членом партии? – так вот, наша партия – партия рабочего класса, ведущего класса эпохи, вы присматривайтесь, рабочие вынесли на своих плечах основную тяжесть революционных боев, гражданской войны и восстановления, они несли и несут большие жертвы, вы должны узнать рабочий класс, если хотите быть настоящим коммунистом.

А я – не знаю. Хожу по цехам робеющим экскурсантом. И о Натке ничего путного не напишу – с лету, со стороны разве поймешь жизнь рабочего коллектива!

В «Листке рабкора» напечатали мое стихотворение на смерть Ленина, я радовалась и гордилась, хотя нужно было краснеть от стыда! «В огне рокочущем вагранок…» А видала я вагранки? Рокочут они или нет? Понятия не имею! Все приблизительно. Все легкомыслие.

Мама будто угадала – «наступать на свою женскую слабость, на легкомыслие». Ну, женской слабости я не чувствую, но легкомыслие!.. С мальчишками полбеды, не в них дело. Куда серьезней. Два случая прямо-таки обжигают, стоит вспомнить…

На «Красную Баварию» меня затянула Зина Амосова, комсомольский секретарь, славная, деловая девушка:

– Приходи, у нас девчат много, а доклад или беседу провести некому.

Использовала она меня вовсю, но я и не отнекивалась – укрощая башибузуков, вошла во вкус. В то время шел ленинский призыв в партию. Еще на «Электрике» я побывала на таком собрании, звали и комсомольцев, и беспартийных, зал переполнен, вступали в партию рабочие с большим стажем, участники революции и гражданской войны, серьезные, бывалые люди. А на «Баварии» под осень комсомольское собрание должно было рекомендовать в партию лучших комсомольцев. И вот перед собранием Зина говорит:

– Мы тебя тоже рекомендуем.

Я растерялась – уж очень неожиданно, мне только что стукнуло восемнадцать…

– Но ты же политически подкованная, активистка, пропагандист!

Ну ладно… А на собрании встал Ося Ф., работник райкома комсомола из агитпропотдела, и сказал, что это неправильно, «Вера у вас на временном учете, ей надо вступать у себя в институте». У Зины с Осей был роман, она смутилась, а я разозлилась: мы с Оськой недавно поцапались в райкоме, я его назвала формалистом, вот он и отомстил. Отомстил? Но в данном случае он же совершенно прав! И мое согласие было сплошным легкомыслием, я не готовилась, еще никак не определилась, саму себя толком не поняла – куда же мне в партию?!

И еще случай – после той праздничной вечеринки. Да и на самой вечеринке!.. Устроили ее на частной квартире возле завода. Я думала, будет чай с печеньем и сладостями, а на столе разные закуски, винегрет и бутылки. Из самолюбия постаралась скрыть, что для меня это внове. Палька сперва не хотел пускать меня сюда, а потом… решил снова испытать «на прочность»? Сам уселся между двумя девицами, а меня посадил на другой конец стола рядом с Георгием. Ну ладно. Чего бы мне ни предложили налить, я говорила:

– Конечно.

Белое и красное, горькое и сладкое. После нескольких рюмок все завертелось и поплыло перед глазами, а возле Пальки сидели уже не две девицы, а четыре. Только не показать, что опьянела! Только не показать! Уцепилась руками за края стула и жму, жму до боли – и вдруг все встало на свои места, Палька издали поглядывал на меня, а девиц было две. Потом осталась одна, вторая исчезла, и Палька тоже. И вообще за столом опустело, парочки разбредались по квартире, в соседней комнате очень слаженно пели под гитару, а я сидела как прикованная к стулу: отпущу его края – вдруг опять все поплывет?.. Георгий заглянул мне в лицо, решительно оторвал от стула, увел в темную переднюю и устроил на большом сундуке.

– Когда вы начали пить все подряд, я удивился: на вид совсем девочка, а какая дошлая девица! – сказал он, присев у меня в ногах. – А вы, оказывается, просто глупышка, вам надо сказки рассказывать, а не водкой поить. Лежите, а я расскажу.

И он начал медленно-премедленно рассказывать, что в тридевятом царстве… Когда я проснулась, уже светало. И дуло от двери – гости расходились. Пальки не было. Георгий подал мне пальто: – Пойдемте провожу.

Вышли небольшой группой и остановились видно, всю ночь лил дождь, на улице потоки воды, ступить некуда. А мы, три девушки, в легких туфельках. Георгий позвал одного из парней, они сцепили руки – «садитесь, поехали». За нами так же понесли другую, а третью ее парень попросту взял на руки. Я смеялась и болтала ногами, хмель еще не выветрился. И вдруг увидела идущих навстречу людей. Много людей. Рабочие шли на завод. На «Электрик». Я ловила их взгляды – насмешливые, презрительные. Соскочила прямо в воду и пошла, шлепая по лужам. Люди на работу, а мы… Если среди них был кто-нибудь из моих башибузуков, что он обо мне подумал?.. Борец за дело рабочего класса!..

Дон-н-н!

Без четверти двенадцать. Осталось пятнадцать минут.

А зачем мне еще пятнадцать минут? Все ясно. С институтом конец. Ухожу на завод или на фабрику, чтобы узнать, понять разобраться, испытать! Но… Пальку-то я осуждала, когда он бросил рабфак и ушел на завод? Нет, тут совсем другое, Палька не выдержал. А мне – нужно. И пойду я не так, как Палька, он хвастается: «Мой завод, мой завод!» – а когда водил меня, сам был вроде экскурсанта, ничего толком не мог объяснить, то ли дело Георгий! Сидя в комсомольском комитете, видишь жизнь со стороны и сверху. Я пойду по-настоящему, к станку, сама испытаю, что такое производственный труд. Узнаю ведущий класс эпохи не налетом, а изнутри, какой он есть, со всем хорошим и плохим. Прочувствую как моя Натка впервые вошла в цех, как уставала от непривычной работы, как ее приняли работницы… Ре-ше-но!

А кто меня возьмет, когда есть безработица? На «Электрик» взяли бы охотно и на «Баварию» тоже, конечно, если совмещать с комсомольской работой. Ну и буду совмещать. Но оба завода на Петроградской стороне, а Пальку прочат в секретари райкома. Подчиняться Пальке? Нет, не дождется. И не такой уж он рабочий район, Петроградский! Вот бы на Выборгскую сторону!.. Если пойти в губкомол и попросить, может, и направят? Пойду. Завтра же.

Вот так – примерно так – я размышляла в эти сорок пять минут и такое приняла решение, и все было бы прекрасно, если б за всеми этими мыслями не свербила одна, на которую не было ответа: а если я и там ничего не сумею написать, если выяснится, что никакого таланта нет?..

Дон-н-н! Дон-н-н! До-н-н!.. Часы били двенадцать.

Уже отзвучал последний удар, и я уже юркнула под одеяло, предвкушая сон, когда вопреки смелым решениям на меня навалился страх. Что же это я надумала? Крутая перемена жизни впервые стала зримой: в седьмом часу утра, выбившись из битком набитого трамвая, в рабочей одежде и косынке, укрывающей волосы от пыли, я иду в густой толпе рабочих и работниц… опускаю рабочий номер в кружку возле турникета проходной… вхожу в сумеречный цех, запускаю неведомый станок… И потом – час за часом, час за часом полчаса на обед и снова – час за часом восемь часов. День за днем, день за днем. В субботу не восемь, а шесть часов, в воскресенье отдохнуть и, главное, выспаться… Выдержу ли? Хватит ли времени и сил писать? Учиться? Читать? Встречаться с Палькой, с друзьями? Сходить в кино, в театр?..

Как бы там ни было – решено!

Подавив страх, я пресладко заснула, чтобы с утра немедленно, ни с кем не советуясь и не оставляя лазеек для оттяжек и колебаний, действовать!

Решение, принятое в те сорок пять минут, определило всю дальнейшую жизнь. Было ли оно правильно? Для меня – да.

Ну а что же выяснилось с талантом, с этим неуловимым свойством личности, которое не определишь ни расчетом, ни измерительным инструментом, ни рентгеном? И что это такое, литературный талант? Неодолимая потребность делать именно эту работу, а не какую-либо другую? Непрерывное душевное усилие и способность целиком отдаться работе, радуясь ей и не отступаясь от нее ни ради чего иного? Власть над образами, теснящимися в воображении, или умение подчиниться им и пойти за ними туда, куда они манят? Жар, съедающий душу, как шагреневую кожу, или сама шагреневая кожа – нет, совсем другая, порою иссякающая, но при соприкосновении с жизнью способная восстанавливаться снова и снова?.. Чем бы он ни был за долгую литературную жизнь я так и не уверилась, что он есть. Когда работается хорошо, со счастливым азартом и все, что хочешь написать, легко воплощается на бумаге – вроде здесь он, со мною. Но когда заколодит, слова упираются, мысль ускользает, образы тускнеют – какой, к черту талант, хоть бы профессионального навыка побольше!.. Впрочем, может быть, только балаболки неколебимо убеждены в своей талантливости? Работать нужно. Работать. А судить – читателям.

Но вот что оказалось бесспорным: быть женщиной и не поступаться избранным делом трудно. Очень трудно. Иногда больно до отчаяния. Случаются утраты, которых могло бы не быть, а временами находит – среди людей – горчайшее одиночество.

Наработала ли я столько доброго, чтобы это оправдалось? Не знаю.

Жалею ли я? Нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю