Текст книги "Здравствуй, молодость!"
Автор книги: Вера Кетлинская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
– Что это за комнаты? – удивилась я.
– Это наши аудитории, а ковры и прочее мы привозим из дому, чтобы создать уют.
Он усадил меня на свободную кушетку, тискал мою руку и болтал о любви с первого взгляда и тяготении душ, а когда я отобрала руку и отодвинулась, начал развивать анархистскую теорию свободной любви свободных, не сдерживаемых никакими условностями людей. Я еле дождалась последней мазурки, но с мазуркой у меня ничего не получилось, все вокруг танцевали не так, как учил наглец во фраке, взяв за это пятерку. Я сбивалась с ноги и терялась, когда одноглазый отпускал меня, а когда он упал на одно колено, сверкая бешеным глазом, я кружилась вокруг него, глупо подпрыгивая и уже понимая, что выгляжу смешно и танцую отвратительно.
Провожая меня домой, одноглазый в темноте под аркой ворот грубо схватил меня за плечи и попробовал силой поцеловать, я оттолкнула его и ударила наотмашь – метила по щеке, но удар пришелся по уху.
Взбежав по лестнице на самый верх, я присела на подоконник и долго приводила в порядок нервы и мысли. Вывод был горек – со мною не только обошлись как с дурой, я и есть дура: и пятерку профукала по-дурацки, и этот пошляк со своими теориями вел себя развязно именно потому, что встретил круглую дуру!
Таков был первый удар гонга, призвавшего задуматься: что же дальше?
Если б я знала, что дальше!
Пока я лишь понемногу осознавала, чего не хочу. Совсем не привлекала профессия культработника, которую мне предстояло получить во Внешкольном институте, в этой профессии было что-то расплывчатое – завклубом? организатор самодеятельности (когда сама не умею ни петь, ни плясать, ни играть на рояле и даже на гармошке)? или, того хуже, какой-нибудь инструктор культотдела? Был у нас еще библиотечный факультет, но мне претила перспектива четырех стен и множества полок, даже если на полках – несметное количество прекрасных книг. Люблю книги и читаю запоем, но разве для этого нужно работать в библиотеке? Я знала нескольких библиотекарей, очень преданных своему делу, и тянулась к их знаниям, наблюдала, как они терпеливо и заинтересованно воспитывают вкус читателей, уважала их добрый труд… но чувствовала, что это «не мое», так же как давно, в детстве, «не моей» оказалась выбранная мною астрономия. Соприкасаясь с различными профессиями, к которым готовились студенты нашего землячества, я поочередно мечтала стать геологом, путейцем, строителем, гидротехником, даже юристом, но вскоре догадывалась, что меня тянет не существо профессии, а возможность ездить по стране, набираться новых впечатлений, встречаться с разными людьми… Где же оно мое дело?..
Лелька и Миша ждали обещанной комнаты в общежитии и дружно готовились к совместной жизни. Я радовалась за них и, как умела, помогала Лельке в ее хлопотах, но в глубине души отталкивалась от подобной милой домовитости – нет, это не для меня! Даже с Палькой? Даже! Позови он меня на край света, на Камчатку или в польскую тундру – помчусь без оглядки, но так вить гнездо… и не сумею и не хочу. Сашенька, притихшая после истории с Леонардовной, мечтала кончить институт и вернуться в Повенец учительницей, самостоятельным человеком. Я больше всего ценила самостоятельность, но в устах Сашеньки слово приобретало ограниченный, обывательский смысл, против которого моя душа топорщилась. Не меньше, чем против слова карьера, стоявшего за жизненными планами Шурки.
– Столоначальники, коллежские асессоры, просто тайные и действительные тайные советники… кем именно вы хотите быть, Шура? – посмеивалась я.
– По-моему, каждый человек хочет устроиться получше, – сердился Шурка.
Устроиться? Меня воротило от этого чиновничьего понятия.
Через отрицание неинтересного и чуждого рождалось предчувствие близящегося поворота от сегодняшней невнятицы к своей судьбе, пока еще не угаданной. Если б в те годы уже объявлялись комсомольские призывы на дальние стройки, или на целину, или в авиацию, или на баррикады классовых битв, я бы ринулась на любой призыв, торопя судьбу. Но еще не намечались пятилетки, еще не началось массовое развитие советской авиации, баррикадных боев тоже не было. А был – нэп. И тем юным людям, кто не ограничивал свой мирок личным жизнеустройством, определиться было нелегко.
Не находя своего места в сложно развивающейся жизни, затаив боль от нелепого разрыва с Палькой, я продолжала жить суетливо и бестолково в ожидании чего-то – бог весть чего…
Вскоре после злополучной истории с одноглазым анархистом политехник Алексей пригласил меня в свой институт на концерт симфонического оркестра, после которого предстоял традиционный весенний бал. Внимание Алексея мне льстило, он был очень серьезным, хорошо воспитанным молодым человеком и уже кончал институт, следовательно, думала я, мог найти девушку постарше и поумней меня. В общежитии все мои подруги держали сторону Алексея, сердились, если я убегала от него с Шуркой или с кем-либо еще, а Сашенька в таких случаях выговаривала:
– С букетом пришел, а тебя нет, нехорошо. Это не Шурка, у него, сразу видно, серьезные намерения!
Ох, как мало занимали меня чьи бы то ни было серьезные намерения!
Когда мы добрались трамваем до Политехнического, его прекрасный актовый зал с высоченными окнами был уже полон, все первые ряды занимали преподаватели и профессора с женами, но сразу за ними были наши места. Алексей свободно здоровался с самыми почтенными профессорами, приветствовал по имени и отчеству их жен, ему отвечали как хорошо знакомому – и все с улыбкой оглядывали меня, пусть деликатно, мельком, но от этих взглядов я багрово краснела. Стараясь подавить смущение, я сказала довольно громким шепотом:
– Сколько тут плешей! А вы никогда не вспоминали больше одной-двух!
Алексей улыбнулся мне как маленькой и шепнул:
– Обязательно всех перепишем. Вместе, хорошо?
И тут же предупреждающе дотронулся до моей руки – на сцену выходили музыканты. Были среди них совсем пожилые люди и совсем молодые, все в белых рубашках и строгих черных костюмах. Они должны были исполнить Девятую симфонию Бетховена. В программке значилось – оркестр под управлением… хор под управлением… Хотелось спросить – почему хор? Разве в симфониях участвует хор, как в опере? Я еще не приобщилась к симфонической музыке, хотя с детства привыкла к роялю и знала на слух много прекрасных фортепьянных произведений. В том числе и сонаты Бетховена – Лунную и Аппассионату, мама играла их и дома для себя, и на концертах. Но симфонию… Признаюсь, в опере, когда оркестр исполнял увертюру, я всегда с нетерпением ждала, чтобы поднялся занавес и вступили певцы, начиная действие. Не скучно ли – один оркестр? И почему нет хора, хотя он объявлен в программке? Спросить Алексея – или стыдно?.. Стыдно.
Я наблюдала за тем, как рассаживаются и настраивают инструменты скрипачи, виолончелисты и другие музыканты, чьи инструменты я знала нетвердо. В оперном театре мне всегда хотелось заглянуть в оркестровую яму и разобраться, какие звуки извлекаются из того или иного инструмента, как эти инструменты вступают, сливая свои партии в единое целое, и как умудряется дирижер управлять ими всеми, да еще и певцами и хором. Теперь, когда оркестр был весь на виду, я готовилась за всем этим проследить.
– Вы знаете, – шепнул Алексей, наклоняясь ко мне, – тема симфонии – через страдания к радости.
Я кивнула – знаю. Ребяческая спесь! – ничего я не знала.
Дирижер поднял руки и проткнул воздух палочкой. Как в детстве, когда я вся напрягалась, чтобы не пропустить первых созвучий, возникающих из прикосновений маминых пальцев к клавишам рояля и рождающих чудо музыки, я напрягалась в наивном стремлении сейчас, здесь, еще не освоившись с большим и сложным организмом оркестра, уловить это рождение и понять взаимодействие всех его голосов! Но первые же звуки заставили меня вздрогнуть от неожиданности, так они были завораживающе выразительны и сильны, все мои приготовления разом забылись, отлетели ребячество, самонадеянность, любопытство, – над всем привычным бушевала буря, вторгаясь и в мою душу, музыка забрала меня целиком, подчинила и повела в незнакомый взрослый мир человеческого страдания, надежд, борьбы, отчаяния и просветлений, желаний и крушений…
Так уж подстроила жизнь – впервые знакомиться с симфонической музыкой, слушая Девятую! Я попала в положение несведущего новичка, без всякой подготовки вознесенного на высочайшую из вершин, куда не каждый опытный альпинист сумеет совершить восхождение. И мне, как в разреженном воздухе вершин, сдавило дыхание.
Я отчетливо помню тот вечер, и безостаточную полноту восприятия, и свое ошеломление неистовостью чувств, которые несла музыка Бетховена на своих богатырских, на своих размашистых крылах. Сколько раз потом я слушала Девятую в исполнении лучших дирижеров мира, каждый раз по-новому ее постигая и переживая! С каким интересом читала все, что помогало глубже понять ее, и какой отклик в моей душе находило то, что писал о Бетховене и его Девятой симфонии Ромен Роллан, соединивший тонкий анализ музыковеда с непосредственностью восприятия страстного художника! Теперь я стараюсь все это забыть. Я ставлю на проигрыватель пластинку и слушаю симфонию памятью, словно впервые в жизни, – слухом, сердцем, всей тогдашней душевной сутью девочки, за один час открывшей для себя целый океан человеческих страстей.
При всей своей неискушенности я ощутила в симфонии две параллельно развивающиеся и борющиеся темы, две силы – душу человека и грозную, бурную судьбу, обрушивающую на него удар за ударом, несущую страдания и утраты. Я старалась уловить в музыке, такой могучей и такой прекрасной, всплески боли, отчаяния, быть может – усталости и покорности судьбе, но сильнее всего я ощущала могучесть духа, здорового и веселого духа, все преодолевающего, способного вырваться из страданий к новой надежде, к радости жизни. Не переставая слушать, я задумалась о человеке, написавшем эту необычайную музыку, – я знала только, что он жил сто лет назад и что он с молодых лет начал терять слух, и в последние десять лет жизни не слышал совсем. Глухота – у композитора! Значит, эту последнюю симфонию он создал в своем гениальном воображении, всю ее – от первой ноты до последней – написал мысленно, напряжением слуховой памяти, не имея возможности сесть к роялю и проверить звучание им создаваемого чуда… Может ли быть судьба трагичней?!
Но музыка сама сказала мне, что она – шире, крупнее личной трагедии, что тут – вся жизнь человеческая, что можно вынести, преодолеть и более грозные удары… Что бы ни было, он, Человек, снова и снова оживает, радуется свету, солнцу, небу, прелести полей и леса, он ищет любви и верит в будущее. Иначе как бы родилась жизнерадостная, танцевальная мелодия, вырывающаяся как бы из-под обломков крушения?.. Иначе откуда бы этот свет, пронизывающий самую печальную третью часть симфонии, хотя в ней и боль, и жалобы, и сомнения, и сожаления… и все же свет! – И никакой покорности.
Я несколько раз прослушиваю начало последней, четвертой части, чтобы восстановить то, прежнее восприятие и найти место, где я непроизвольно сказала вслух:
– Жив курилка!
Алексей удивленно покосился на меня и легонько сжал мою руку. Может быть, не расслышал или подумал, что я ничего не понимаю в симфонии и скучаю. А для меня это было открытие – курилка не курилка, но самый земной, кряжистый, даже мужиковатый человек с такой силищей неунывающего духа, что его не согнуть и не сломить, он идет навстречу буре и после самых тяжких ударов судьбы становится еще сильней.
– И я хочу так!
Оглушенная собственным странным желанием и в этот миг прозрения убежденная в том, что меня ждет судьба трудная, необычная, насыщенная страданием и борьбой, что спокойствия не будет – да я и не хочу спокойствия! – я как-то забыла о том, что в короткой паузе перед последней частью симфонии на сцену тихо проследовал и выстроился за оркестром хор и вышли вперед с нотами в руках объявленные в программке солисты. Забыла ждать их вступления – и потому так потряс меня раскат низкого мужского голоса, в полной тишине воззвавшего: «О-о-о, братья, довольно печали!.. Будем гимны петь безбрежному веселью и светлой, светлой радости!» Хор поддержал: «Радость! Радость!» – и это было только начало…
До тех пор я не слыхала ничего подобного. В опере самые чудесные хоры сопровождались действием, событиями, это отвлекало от чистого звучания множества голосов в их сложном переплетении. Но в финальном хоре Девятой меня поразили тогда не только мощь, красота, страстность этого гимна победившего духа, ворвавшегося в симфонию, чтобы до конца утвердить ее глубинный смысл. Меня поразила современность гимна, будто не сто лет назад, а сегодня кто-то молодой и революционный напоминал страждущим людям: «Все мы друзья и братья!» – звал их на бой за братство и свободу: «Встанем вместе, миллионы!..»
Вероятно, кому-нибудь покажется преувеличением, но когда все кончилось и надо было встать и выйти, чтобы зал освободили от стульев, я поднялась, чувствуя себя старше на опыт целой человеческой жизни. И мне было трудно вернуться издалека, из взрослого мучительного и прекрасного мира, в простую реальность, где я была девчонкой в ветшающей бархатной блузке и неказистых туфельках, которые мы с Лелькой усердно покрыли черным лаком ради бала, и рядом со мною был поклонник, старательно знакомивший меня со своими приятелями и учителями, и нужно было улыбаться и что-то отвечать на нелепые вопросы «как вам понравилось?», как будто об услышанном можно было говорить обыденными словами!
Один из профессоров, уже седенький, вдруг пригласил меня на первый вальс и заговорщицки сказал Алексею:
– Умыкаю вашу невесту. Потерпите, один тур – и я исчезну.
Алексей почему-то порозовел от удовольствия и позволил умыкнуть меня, я же пропустила мимо неожиданное слово «невеста» – старичок, вот и говорит ветхозаветным языком. Старичок провальсировал со мною один круг, успел сказать, что Алеша – весьма достойный молодой человек, старомодно раскланялся и передал меня Алексею. Постепенно я вернулась в простую реальность, с увлечением танцевала все танцы подряд, даже мазурка у меня как-то сама собою получилась, и была не прочь пококетничать со студентами, приглашавшими меня, и подшучивала над Алексеем, который держался почему-то торжественно и в перерывах между танцами вел меня под руку, как принцессу. Для последнего вальса потушили свет – в высоченные окна бессонными очами заглядывала белая ночь, пары медленно кружились в ее туманном свете, Алексей молчал и сверху вниз смотрел мне в лицо вопросительно и нежно.
Трамваи уже – или еще – не ходили. Мы вышли в долгий-долгий путь пешком. За заборами деревянных домишек, которых было тогда множество, вовсю цвела сирень, ее пряный запах сопровождал нас, то слабея, то усиливаясь. Мне захотелось нарвать сирени, особенно пышно, прямо-таки огнем пылавшей за одним из заборов. Алексей подсадил меня на плечо, я без зазрения совести наломала лучших веток и скомандовала спуск. Алексей опустил меня на землю и повернул к себе, крепко удерживая меня за локти, так как мои руки были заняты охапкой сирени. Зачинающаяся утренняя заря освещала его красивое лицо с появившимся выражением торжественной решимости. И слова он произнес такие торжественные, что от удивления я их не сразу поняла:
– Я хочу просить вас быть моей женой.
Год назад мы с Палькой решали, что поженимся через шесть лет, когда кончим учиться, но это решение возникло естественно – из нашей любви, из совместного обдумывания жизненных планов. То, что сказал сейчас Алексей, было самым настоящим и первым в моей жизни «предложением» – ну точно как в романах прошлого века. Я была взволнована и испугана. Что отвечают в подобных случаях, чтобы не обидеть и не согласиться? Проще всего убежать, но как убежишь, когда он держит тебя за локти и когда до дому километров шесть, а трамваи не ходят!
– Ну какая из меня жена, – ответила я и осторожно высвободила локти. – Лис говорит, что я еще мелюзга. И учиться мне еще пять лет!
Считая, что ответ дан, я укрылась сиренью – как она пахла и какие лучистые капельки росы удерживались на ее листьях! – и первою зашагала дальше. Алексей догнал меня, взял под локоть и все тем же торжественным тоном сказал, что будет ждать, пока мне исполнится восемнадцать, а что он старше – это хорошо, он сумеет создать для меня все условия, любое мое желание сможет удовлетворить, я никогда не узнаю нужды, трудностей и огорчений…
Боже мой, «все условия»! Никаких «трудностей и огорчений»!
Самые грозные аккорды загудели, застонали в моей памяти. Вырываясь из них – нет, из-под них, как из-под обломков крушения, – возникла та будоражащая, неистребимо жизнерадостная мелодия… и снова сверкнул – как не вполне понятное мне самой предчувствие – миг осознания своей судьбы. С почти недоступной горной высоты Алексей заманивал меня на тихий, уютно обставленный пятачок… Если б я умела высказать ему, чем стал для меня концерт, на который он сам меня привел, что открыла мне музыка Бетховена – в жизни и в себе самой! Но сегодняшнее откровение жило лишь в ощущениях, не выраженное словами, да и не могла я осознать его и выразить ни по возрасту, ни по разумению, оно трепетало в самой глубине души, а слова подвертывались обыденные, девчоночьи, и только при помощи обыденных слов и природного лукавства я могла ответить Алексею.
Пошучивая, я говорила, что из меня получились бы невыносимая жена, своенравная и упрямая, что такой жены и не увидишь – или сидит, уткнувшись в книгу, или бегает по всяким комсомольским делам.
Алексей не придавал значения моей болтовне, вероятно, счел ее девичьим кокетством, перед тем как ответить да, он слушал меня с добродушной улыбкой, а потом сказал, будто спрашивая, но, в сущности, уточняя что-то само собою разумеющееся:
– Но когда вы выйдете замуж, вы же оставите комсомол и все прочее?
Вопрос прямо-таки хлестнул меня. В милейшей форме мне предлагалось отречение – да, да, отречение! – и не под угрозой смерти, не под пытками, как комсомолке Айно из карельского села Тихтозеро, замученной белобандитами за отказ отречься от своих убеждений… нет, ради «всех условий», ради мещанского благополучия без трудностей и огорчений!..
– Никогда. Понимаете, ни-ког-да! И замуж за вас не выйду! – Увидев его несчастное лицо, поспешно добавила: – И вообще замуж не выйду! Ни за кого!
Мне было жаль Алексея, он не был ни в чем виноват, он просто не понимал, я злилась на себя и только на себя: что же я за человек и как живу, если можно надеяться, что я отрекусь!
Так на полпути между Политехническим институтом и Литейным мостом раздался второй удар гонга.
А третий был связан с сущим пустяком – с прозрачной соломкой для шляп.
У меня не было особых притязаний по части нарядов, но одно суетное желание удерживалось еще с Петрозаводска, с той весны, когда моя воображаемая соперница Аня появилась в широкополой шляпе из прозрачной соломки, – мне казалось, что шляпа делает ее неотразимой и если я обзаведусь такою, стану неотразима тоже. Прозрачная, поблескивающая соломка была, как я вспоминаю, и не соломка вовсе, а тесьма шириною с палец, но так уж ее называли. Девушки мастерили из нее шляпы – поля покачивались и просвечивали, отбрасывая на лицо таинственные блики.
На мою беду, и в Питере я увидела девушек в таких же шляпах, а в одном из магазинов Гостиного двора – рулон прозрачной серебристой соломки. Стоила она не так уж дорого, но у меня и того не было. Пришлось откладывать деньги тайком от Лельки, потому что Лелька осудила бы и высмеяла мое желание. Скопив нужную сумму, я побежала в Гостиный двор.
Построенный два века назад, Гостиный двор известен теперь ленинградцам и приезжим как один из главных торговых центров города. Глядит он фасадами на четыре улицы, с любой из них попадаешь в анфиладу торговых залов и можешь, переходя из одного в другой, сделать полный оборот длиною в километр, вернувшись к исходной точке; поднимешься по одной из пологих лестниц на второй этаж – и снова анфилады залов, откуда можно выйти на крытую галерею – отдышаться от магазинной сутолоки. Таким Гостиный стал после блокады, после бомб и пожара – восстанавливая, его переустроили на современный лад. А в двадцатые годы весь Гостиный был разбит на отдельные клетки частных магазинов и магазинчиков; некоторые из хозяев использовали свой второй этаж под склад товаров, иные торговали и наверху, но подниматься на второй этаж нужно было по узкой винтовой лесенке, громыхающей под каблуками. Конечно, наверху держали товары попроще, а цены у каждого нэпмапа назначались свои – пока ищешь какую-нибудь мелочь вроде пуговиц, стараясь купить подешевле, снуешь из двери в дверь, вверх-вниз – намаешься!
Соломку я давно присмотрела на Невской линии, где находились самые шикарные магазины, но теперь заветного серебристого рулона там не оказалось. Я мялась у прилавка, не решаясь обратиться к солидному продавцу, пока он сам не спросил: «Что прикажете?» – а потом виновато сообщил, что, к сожалению, соломка распродана:
– Зайдите на той неделе, получим обязательно.
Но я не хотела ждать неделю и отправилась по другим магазинам – из двери в дверь, вверх-вниз… И вот в одном из магазинчиков по Садовой линии – рулон соломки, да еще золотистого оттенка. Я робко и восторженно потрогала ее скользящую под кончиками пальцев поверхность. Заплатила. Продавец отмерил сколько нужно и подал мне узкий невесомый пакетик.
Подпрыгивая от радости, я перебежала Садовую, лавируя между извозчиками, трамваями и автомобилями, обошла Публичную библиотеку и, увидав молодую зелень садика перед Александрийским театром, поняла, что не только устала от беготни по крутым лестницам, но и зверски голодна. У лоточницы купила на полученную сдачу румяную булочку с маком, уселась на скамье, вытянула для отдыха ноги и, уплетая булочку, предалась мечтам. Вот прихожу домой и показываю Лельке свою покупку, Лелька поворчит, а потом мы вместе с нею начнем мастерить шляпу, а когда шляпа будет готова, выйду в ней из дому и, быть может, встречу Пальку и он остановится, пораженный тем, как мне идет эта шляпа и какие золотистые блики падают сквозь соломку на мое лицо… Я долго придумывала, что он скажет и что я отвечу.
Затем начала сочинять стихи: «Твое лицо сквозь солнечные блики…» К бликам не находилось никакой рифмы, кроме «великий» и «клики», но событие было недостаточно важным для подобных рифм, что я с усмешкой и отметила. Память подсказала, что мое начало навеяно строками Блока: «…твое лицо в простой оправе передо мной сияет на столе»; но у Блока сказано хорошо и точно, а у меня ерунда: «Лицо сквозь… блики»… при чем тут сквозь?..
А день был весенний, солнечный – счастливый.
Возле меня сидела молоденькая девушка, почти девочка, в белом платке, повязанном по-деревенски, и что-то зубрила по учебнику, шевеля губами. Я искоса глянула в учебник – кровеносные сосуды? Медичка? Или готовится поступать в медицинский? Но уж очень молода, ей же не больше шестнадцати…
Девочка вдруг сорвалась с места и подбежала к упавшему на дорожке мальчугану, подняла, успокоила, вытерла ему глаза и нос, отряхнула его матросский костюмчик. Сынишка? Не может быть. Братик? Но мальчуган явно городской. Няня?
Когда девочка, заняв мальчугана игрой с другими малышами, снова уселась рядом со мной, я спросила, для чего она учит анатомию, и девочка ответила с охотой:
– Учусь на медсестру. Вот к ним поступила няней, а они меня устроили учиться.
Мимо нас проплыла высокая плетеная коляска с младенцем в розовом капоре. Коляску катил мужчина средних лет в расстегнутой у ворота вельветовой блузе, с гордым и оскорбленным видом, катил и пел, вызывающе поглядывая вокруг, хорошо поставленным баритоном:
Улетел орел домой,
Солнце скрылось за горой…
По ту сторону громоздкого памятника Екатерине Второй две нарядно одетые, но препротивные девчушки лет пяти и семи нудно капризничали, а над ними кудахтала маленькая, сморщенная, словно раз и навсегда прибитая женщина, и по всему чувствовалось, что она этих девчушек обожает и готова распластаться перед ними, если им того захочется. Кто она им? Бабушка? Тетка?..
Мимо нас, но в обратном направлении, снова проплыла плетеная коляска, папа в блузе пел теперь арию князя Игоря:
Ты одна-а, голубка лада…
Я рассмеялась, зажала пакетик под мышкой и отправилась домой самым приятным путем – через Манежную площадь и мимо цирка, чтобы пройти по моей любимой Инженерной аллее.
…Этот баритональный папа-певец, он мечтал об опере, о громкой славе, но в оперу не попал, не хватило таланта и голоса, теперь выступает с джазом в кинотеатрах перед началом сеанса. В «Колизее» или в «Паризиане». Жена моложе его и способней, кончила Театральный, и ее взяли в труппу Александринки, пока крупных ролей не давали, но она дьявольски работала и надеялась… Сегодня ей повезло – неожиданно заболела премьерша и ее вызвали репетировать, вечером «Бесприданница», надо выручать театр! А ей и нетрудно, она сама подготовила роль Ларисы и сегодня блеснет так, что все-все буду рукоплескать новой премьерше…
Но идет ли в Александринке «Бесприданница»?..
…А девочку зовут Тоней – она Антонина или Антонина, как в «Иване Писанине». Дома, в тверской или псковской деревне, братишек и сестренок мал мала меньше, папа погиб на гражданской, пришлось Тоне ехать в город на заработки. Но тут безработица, Биржа труда с длинными очередями… Поступила в домработницы – ради крыши над головой, ради куска хлеба. А люди оказались сознательные, хозяйка – врач, она первая сказала: «Молодая ты и толковая, учиться надо. Живи у нас, Тоня, смотри за мальчуганом, а вечером ходи на курсы, станешь медсестрой – к себе в больницу устрою». Вот и учится, а хозяйка проверяет, диктанты диктует, а уж по анатомии и другим медицинским наукам и спрашивает, и объясняет. Топя пишет домой. «Мамочка, такой она человек, что век благодарна буду…»
…А та, сморщенная, нескладная, она капризулям родная тетка; замуж выйти не удалось, куда уж такой некрасивой, нелепой… Профессии тоже нет, только шить умеет, вот и прижилась у сестры, всех обшивает, с пеленок нянчила племянниц и так полюбила их, что и недостатков их не замечает, какое там! – нет для нее на свете лучших детей, чем эти… А они ее в грош не ставят. Как они ее называли? Матрешка или Морошка? Хлебнет она с ними горя горького на старости лет, а девчушек будет перед всеми выгораживать, еще и себя обвинит: «Старая дура, надоедаю им, путаюсь под ногами!»
Вот так примерно я складывала жизненные истории случайных встречных, и уже казалось, что по-иному и быть не может, скажи мне – никакой он не певец джаза, а Матреша или Мироша никакая не тетка капризулям, не поверила бы, они уже зажили своей, сложившейся в моем воображении жизнью…
После шумной площади у цирка, где припекало по-летнему, Инженерная аллея окутывала мягкой прохладой и тишиной. Прикрытая как навесом ветвями старых лип, она была тениста и в этот послеполуденный час, только кое-где покачивались желтые пятна от пробившихся сквозь молодую листву лучей, а дома напротив, на той стороне Фонтанки, и вода в канале были ярко освещены солнцем, и от стекол, от колебаний воды в аллею залетали зыбкие отсветы, наполняя ее мерцающим светом. Все было – или казалось – удивительным. Неподалеку приткнулась к каменному спуску барка, нагруженная гончарными изделиями – большими и маленькими кувшинами, горшками толстобокими и горшками высокими, суживающимися кверху, которые в детстве, у бабушки, назывались глечиками. Одни были простыми, цвета обожженной глины, другие облиты цветной глазурью и расписаны веселыми узорами. А на корме раскинулся среди горшков и сладко спал гончар (или кормщик?), подставив солнцу коричневое от загара лицо, обрамленное совершенно золотой бородой, – ну точно былинный богатырь! Да и сама барка с цветастой посудой казалась выплывшей из русской сказки.
Удивительным был и старик с собакой, трудно шагавший по аллее. Он вышел ко мне из другого века – высокий, через силу прямой, на негнущихся ногах, с величавой головой, в котелке, каких давно не носят, человек иной жизни, иной веры, иных устоев. Его собака, когда-то породистая и красивая, была тоже стара, шерсть ее поредела, ноги разъезжались и плохо гнулись… Почему-то я знала, что он бывший «действительный тайный советник». И вот доживает, чуждый всему новому, один со своей одряхлевшей собакой, только с нею и ладит, идут гулять – потихоньку, ей нужно остановиться – и он стоит, величественно, как памятник, а настает вечер – он, кряхтя, ложится в постель, а собака рядом, на подстилку, и оба постанывают во сне…
Они прошли, а меня – от сопоставления, что ли? – прямо-таки захлестнуло упоительное ощущение своей молодости, здоровья и ждущих применения сил, своей причастности новому веку и всем возможностям только-только начавшейся жизни. И от полноты этого ощущения я впервые поняла, что все время – на ходу, в институте и где бы я ни была – я додумываю, дописываю, сочиняю людей и события, и не сочинять не могу, и это не просто так, не ерунда, как мои стихи, это и есть – мое дело, мое будущее, то, чем я не могу ней заниматься, может быть, то, ради чего я родилась на свет.
Я шла по Инженерной аллее, опьяненная своим открытием, и представляла себе: я писатель, у меня выходит книга (даже обложка примерещилась) и вот Палька видит на прилавке книгу… И тут я увидела двоих – мужчину и женщину, они стояли под деревом, держась за руки и сцепив пальцы, стояли и молчали, глядя друг на друга глаза в глаза. Проходя совсем близко от них я поразилась выражению их лиц – была ли то беззаветность любви? отрешенность от всего существующего вне их двух жизней? отчаянность свиданья – вопреки всему, что мешает?..
По этому выражению, одинаковому у обоих, я сразу узнала их. Да, я их видела вот тут же, на аллее. Было это еще до ссоры с Палькой, значит, в марте или в самом конце февраля. Днем победно трезвонила капель, а вечером было по-зимнему холодно и ветрено, нам некуда было деваться, и мы бродили по улицам, но люди нам мешали, вот мы и забрели сюда, на пустынную темную аллею, где и ветра поменьше. Мы стояли у перил обнявшись, и вдруг Палька отвел руку и отодвинулся, потому что к нам приближались двое – мужчина и женщина, оба уже немолодые (если б молодые, Палька не застеснялся бы). Шли они странно – не под руку, а за руку, сцепив пальцы. На другом берегу канала с набережной на мост свернул автомобиль, ударил в их лица лучами фар, и я увидела то самое выражение счастливой или отчаянной отрешенности… Мы для них не существовали, они остановились совсем неподалеку от нас, плечо к плечу, женщина засмеялась (очень славный, ласкающий был у нее смех!) и сказала: «Не спорь! Я ее тебе дарю на вечные времена. Аллея – твоя!» Мужчина ответил счастливым голосом: «А что мне делать с нею? И как другие узнают, что она моя?» Женщина заговорила быстро и горячо, я разобрала только несколько слов: «…даже когда меня не будет… с другой… все равно вспомнишь…» Мне показалось, что в ее голосе – слезы. Захваченная непонятностью отношений этих двух людей, я готова была без стыда прислушиваться к их разговору, но Пальке до них не было дела, он заговорил о своем, а те двое медленно пошли вперед и затерялись в темноте.