355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин (Федченков) » На рубеже двух эпох » Текст книги (страница 8)
На рубеже двух эпох
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:31

Текст книги "На рубеже двух эпох"


Автор книги: Вениамин (Федченков)


Жанр:

   

Религия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)

– А вы не смущайтесь своим маловерием или даже неверием! Вот я и сам тоже был одно время неверующим...

– Батюшка! – скромно прервал его Керенский. – А я ведь никогда не был неверующим!

– Как?! – изумился непрошенный советник.

– Да, я всегда был верующим человеком.

– Не ожидал... Ну слава Богу... Простите меня...

И разговор у них продолжался. Я слышал все это от батюшки. А когда я сам посетил Керенского, он и мне рассказал, что и в гимназии был верующим, и даже прислуживал батюшке в алтаре, и после оставался им. Одним из оснований его веры был даже политическо-моральный пункт: "Я, как социал-революционер, не могу принять милюковского позитивизма или ленинского материалистического коллективизма. В нашей программе основным пунктом является живая личность как абсолютная ценность. А личность может признаваться действительно ценной только при абсолютной основе ее: бессмертии и богоподобии. Без религии личность ничто".

Чтобы кончить это случайно всплывшее воспоминание о нем, припомню еще и другую мысль: "Оказалось, Церковь имела гораздо большее значение и силу в народе и государстве, чем это предполагали мы, эсеры, и вообще интеллигенция. Конечно, моя роль в истории кончена. Но если нашей партии (значит, он в партию продолжал еще верить: то было около 1930-1931 годов. – Авт.) суждено будет когда-нибудь стоять у кормила управления, то мы должны предоставить Церкви соответственное положение в государстве".

Больше не помню ничего из бесед того времени.

Подарил я ему живописную икону "Державной Божией Матери". Он просто и благоговейно принял ее и повесил в углу редакции своего журнала (позабыл его название). Все это приятно и хорошо. Однако то первое впечатление, что этот хороший человек надел на себя "тяжелую шапку Мономаха", – взялся управлять государством, остается у меня, и я имею основания держаться его и по сей день...

Заодно припомню и впечатление от главного вождя социал-революционеров В.М.Чернова. Я его видел в Нью-Йорке на собрании в "Горизонте". Крепкий еще старик, с совершенно белыми, высоко зачесанными волосами и острой бородкой (какой же он был бы "знаменитый Чернов" без его исконной этой бородки!), он после других спросил слова. Председательствовал Авксентьев. А к этому времени срок речей уже был ограничен пятью минутами: охотников говорить было довольно, И запел Чернов... Свободно, с подъемом, с несокрушимой верой в абсолютную истинность своих слов, с попытками на остроумие, с уверенностью в своем превосходстве, он пел и пел, как птичка... Уже прошли пять его минут. Авксентьев неловко виновато улыбается, не дерзая призвать к порядку "самого"! А он все поет, довольный собою... Пошли еще и другие, и, вероятно, третьи, четвертые пять минут. Чернов все пел... Авксентьев осмелился-таки напомнить о сроке. Но для Чернова сроки? И он делал все, что хотел... Конечно, аплодисменты бывшему все же кумиру. Он сел вполне удовлетворенный. "Сказал – и душеньку облегчил", – так и говорило все его розовое личико... А я думал: "Какой он наивный душенька!" А потом: "И этот певец тоже вознесся в Учредительном собрании на самую верхушку! И он мечтал и еще, вероятно, мечтает и теперь о себе как о возможном вожде и правителе целой страны, а может быть, и... всего мира?!" Право, и мне захотелось тогда сказать с Кони: "Если уж не изумляюсь, то в недоумении удивляюсь!" Но я не выступил: пусть допевают... их огни на сцене уже догорают... Кажется, занятие их довольно теперь безвредное, хотя они свысока критикуют своих бывших противников, современное советское правительство и порядки.

Я отступил от своего рассказа о революции, но эти картиночки не помешают, эти деятели были как раз тогда закулисными двигателями ее.

А после в "Белом дивизионе" и я встал на подобную же позицию, вообразив себя историческим лицом. Какие мы мечтатели... И неужели мы, такие, строим историю? Или и в самом деле "немудрено управлять" миром? Или мы лишь маленькие цепочки, увлекаемые великим потоком других глубоких процессов? Или история слагается из разных элементов?

Тут встает важный и спорный давний вопрос: кто ведет историю, выдающиеся личности или массы? Никто не будет отрицать огромного значения вождей и гениев, но позволяю себе думать, что еще большее значение принадлежит все же массам: они почва и фундамент для творческой деятельности отдельных личностей. Без этой массовой психологии и подготовки и самый гениальный человек не в силах осуществить свои идеи в полной мере. А если это так, тогда есть место в истории и нам, маленьким щепкам: все мы в разной, конечно, степени создаем силу масс. Пример тому в этих двух моментах одной, в сущности, революции – 1905 и 1917 годов. То, что невозможно было сделать в первую, осуществилось потом во второй, в первой почва в массах была еще не готова. А когда она созреет, тогда вожди организуют ее и дают еще более сильный толчок к дальнейшему развитию движения масс.

Так и в 1905 году оказалось: революция была уже у порога русской истории. И удержать ее от взрыва было уже невозможно ни репрессиями, ни уступками. Стихийные исторические явления как весенние потоки обычно докатываются до своего конца. Начались забастовки, демонстрации... Неверующие студенты устраивают в Петербурге перед Казанским собором какую-то гражданскую панихиду по жертвам революции. Бастуют почти все учебные заведения. Не отстают и курсистки. Мы, "академики", запоздали немного: народ больше тихий, благочестивый. Потом одумались и решили наверстать упущенное: студенты вынесли на сходке постановление – забастовать... Кто-то острил: и богословы "позавидовали курсисткам". Но у нас образовалось меньшинство – около четверти товарищей – против забастовки. В этой группе был и я. Сорвать лекции профессоров не удавалось, так как мы назначали по паре дежурных слушателей на все лекции (у нас вообще посещали лекции по три – пять человек, а учили их уже на экзаменах): хочешь не хочешь, а читай, профессор! Большинство встречало нас по своим убеждениям и по совести, не сдавались. Тогда нам бросили угрозу: будут обливать нас кислотой! И это бы ничего! Но меня начало мучить чувство товарищества: как, я иду против большинства? А тут наше начальство во главе с ректором академии епископом Сергием (ныне патриаршим местоблюстителем) объявило, что если демонстрации не прекратятся, то забастовщиков уволят из академии и удалят по домам, а меньшинство будет заниматься. Тут мое чувство товарищества обострилось до последней степени, и ч склонен был вместе со всеми страдать. Начал уже подыскивать себе платное дело, отправился к известному церковному композитору и организатору нескольких хоров А. А. Архангельскому с предложением своего тенора и даже помощи в регентстве. Регентом я был и в духовном училище, и в семинарии, и в академии. Попробовал меня маэстро и нашел мой голос неважным, отказал. Оставалось увольняться со всеми... Возвращаться к папеньке на хлеба? Теперь их не удивило бы мое возвращение, забастовки были везде. Но я мучился в совести и обратной мыслью: нравственно ли поддаваться непременно и всегда давлению большинства, если я с ним не согласен?.. А тут один из студентов, небольшой некрасивый товарищ Ефимов, подходит ко мне с вопросом: "Что же, будете учиться на костях товарищей?"

Больно задел меня этот упрек, и я уже склонен был уступить большинству. Как-то прознал про это епископ-ректор и, увидев меня в коридоре, шутливо пригрозил кулаком, с улыбкой сказав: "Я тебе дам увольняться!"

Тогда я направился к духовному руководителю своему, инспектору академии архиепископу Феофану за советом. Он сказал мне целую лекцию о "коллизиях нравственных убеждений и чувств", посоветовал мне не смущаться. И я у него же в кабинете решил "учиться и на костях".

Заколебались и другие, никому не улыбалось возвращаться по домам. Наступил какой-то неопределенный момент. Епископ Сергий решил испробовать последнее средство: велел созвать общестуденческую сходку. На кафедру вышел избранный председателем студент-эсер Иван Петрович Смирнов (после убили во второй революции). Входит уверенный, спокойный и внушительный ректор, высокий, плечистый, с длинной черной бородой, в клобуке. Подходит к кафедре, а там Смирнов.

– Я избран председателем сходки, – заявил он уверенно ректору.

Но случилось совершенно неожиданное дело. Всегда необыкновенно ровный, любезный епископ Сергий на этот раз легко отстранил Смирнова с кафедры, тот сходит, а ректор, ударив по кафедре своим мощным кулаком, с гневом и властью закричал:

– Я, я здесь председатель!

Все мы мгновенно притихли. Власть проявила свою силу. Затем епископ Сергий сказал нам спокойную деловую речь, предлагал прекратить забастовку. Он ушел, и студенты почти единогласно постановили восстановить занятия. Никто не пострадал. Курсистки были посрамлены нашей несолидарностью с ними, хотя едва ли они знали о таком нашем мужестве перед ними.

Но не так мирно улаживалась жизнь кругом.

В Москве было целое восстание на Пресне с баррикадами. Губернатор Дубасов подавил его войсками. По селам начались поджоги крестьянами и пожары помещичьих имений и усадеб. С легкой руки члена Думы Герценштейна, их называли "иллюминации". Сожгли одну самую заднюю скирду ржи и у наших помещиков, но этим и ограничились. К милым нашим старушкам Баратынским народ относился все же мирно и, видно, пожалел их. Но по окрестностям эти "иллюминации" продолжались.

Однажды летом после будничной вечерни вместе с самим отцом Николаем вышел из храма за ограду. Перед нами раскрывалась полукругом панорама на десяток верст. Вечер был прекрасный, тихий, ясный. И видим мы, как в разных местах за горизонтом поднимаются зловещие темно-багровые столбы дыма от пожарищ: это горели имения. Остановились мы на взгорье у храма молча. Смутно было на душе, надвигалось с этим страшным дымом на нашу страну что-то грозное... Я не знал, что ответить себе на свои невеселые думы. И вдруг пронеслись в голове слова Христовы: "Надлежит всему этому быть"!

Надлежит... Неизбежно в путях истории человечества и Промысла Божия. И никто этого мирового процесса остановить не в силах, ибо "надлежит". А если ранее предсказано "надлежит", то и не нужно чрезмерно удивляться и страшиться. И стало спокойно на душе, сейчас же затем пришли другие мысли, как бы произнесенные кем-то в сердце и уме: "И что ты особенно этим терзаешься? Разве же ты управляешь миром? Есть Бог, Который всем правит, на Него и положись. И всякий делает свое дело. Довольно этого с тебя!"

Я совсем умирился. И часто потом приходили мне эти мысли, открывшиеся на горе у церкви.

...Осенью царь дал Конституцию и Думу. Полились революционные речи, народ понемногу стал уже читать газеты, разговоры велись везде.

Однако эксцессы революции были подавлены правительством: войска, казаки и полиция были еще на стороне "общественного порядка". А народные массы еще не выросли из своего прежнего мирного и примирительного настроения. Старое пока оказалось сильнее.

Но эта победа была непрочна, так чувствовали многие из нас. Вместо обычного смирения начинали расти в народной душе раздражение и молчаливый протест. Дума тоже ничего особенного не дала. Первые два ее состава были распущены. Революционные элементы ее уехали в Финляндию и там выпустили "Выборгское воззвание". Но, признаюсь, я даже его, кажется, и не читал. Не оставило оно следа и в массах.

Поднимался в Думе вопрос о земле, но тоже бесплодно. И как-то скоро образовалось неверие в эту говорильню. Мне думается, что в народе существовало неясное чувство, что и Дума – барское дело, а не народное, компромиссно-буржуазное, а не радикально-рабочее. Я думаю, тут было много правды, поэтому и к разгонам ее массы относились совершенно равнодушно, выбирали лениво новых думцев и успокаивались. Не видно было ярких перемен в жизни. Не было и сильных вождей ни с какой стороны.

Только один раз явился у трона многообещающий яркий человек П.А.Столыпин. Он бросил дерзновенно-крылатое слово революционной Думе: "Не запугаете!" Но это было сказано более смело, чем исторически прозорливо. Сам же он был убит в киевском театре, где был и царь, провокатором Богровым, а революция продолжала тихо расти... Кстати, позволю высказать свое мнение неопытного "тоже политика". Ему приписывалась некоторыми будто бы гениальная спасительная идея земледельческой системы, так называемого хуторского хозяйства; это, по его мнению, должно было укрепить собственнические чувства крестьян-хуторян и пресечь таким образом революционное брожение... Не знаю, верно ли сформулировал его идею. Тогда я жил в селе и отчетливо видел, что народ против нее. И причина была простая. Из существующей площади – даже если бы отнять все другие земли; удельные, помещичьи, церковные и монастырские – нельзя было наделить все миллионы крестьян восьмидесятинными хуторами, да и за них нужно было бы выплачивать. Значит, из более зажиточных мужиков выделилась бы маленькая группочка новых владельцев, а массы остались бы по-прежнему малоземельными. В душах же народа лишь увеличилось бы чувство вражды к привилегиям "новых богачей". Да и вообще, спасать русский народ лишь буржуазным соблазном личной корысти было совсем неглубоко, недуховно, негосударственно. Православный великорусский народ привык к общинному укладу жизни. И хутора в народе провалились. В нашей округе едва ли нашлось три-четыре семьи, выселившиеся на хутора. Дело замерло, оно было искусственное и ненормальное. А народ наш разумен и нравственно солидарен: если уж устраиваться, то всем, а если уж страдать, то тоже всем.

Поднимался, как я говорил раньше, вопрос о выкупе крестьянами вообще всей прочей земли, но его не приняли ни Дума, ни владельцы... Воз, таким образом, по-прежнему увяз в трясине. Нужно было ждать иных путей и других реформ. Когда они придут, никто не знал ясно, но спокойная ровная жизнь была уже утеряна целой страной. Революция была будто бы подавлена, все казалось тихо-мирно. Но это было лишь на поверхности. В массовых низах незаметно нарастало чувство неудовлетворенности.

Вот несколько характерных примеров из моей памяти.

Был 1913 год. Трехсотлетие династии Романовых. Всюду были отданы приказы устраивать торжества. Заготовлены особые романовские кругленькие медали на георгиевской треугольной ленточке. Но воодушевления у народа не было. А уж про интеллигентный класс и говорить нечего. Церковь тоже лишь официально принимала обычное участие в некоторых торжествах. По-видимому, торжество предназначалось к поднятию монархических чувств против будто бы убитой революции. Но это не удалось. И вся эта затея была тоже искусственной. Ведь не праздновал первого столетия династии такой могучий представитель ее, как Петр Великий, он был занят устройством и мощью страны, а не династией.

И через второе столетие, в 1813 году. Александр I тоже не устраивал торжества, потому что занят был устройством своей страны и всей Европы после победы над Наполеоном. А уж, кажется, не было для него и для династии лучшего времени для славы, как после только что прошедшего 1813 года.

Ясно, что идея 1913 года в подпочве своей имела робкое сознание ослабления царской идеологии не только среди интеллигенции, но и в массах. И понятно, что торжества были малоторжественны: отбывалась временная повинность. Это я особенно ярко увидел на губернаторском подобном торжестве в г, Симферополе, где я тогда был ректором семинарии.

В зале красивого Дворянского собрания под председательством культурного и доброжелательного губернатора графа Апраксина было заседание (жена его, урожденная княжна Баратынская, была женщина замечательной духовной красоты, она, в пример мужу, не поносила потом большевиков, хотя ее некоторые ближайшие родные были даже убиты). Нас, из "общества", было человек 100-150... Граф говорил горячую (больше внешне) соответственную речь. В заключение громко предложил крикнуть за династию ура.

Но что же вышло? Кроме его голоса да нескольких из нас, собравшиеся почти не поддержали. Стало очень конфузно...

А у меня опять промелькнула мысль: идея царя тут мертва... А народ и вовсе не праздновал никак.

Не знаю, как проходили торжества в других местах. Но если бы я был в то время на месте царя, то меня охватил бы страх: это было не торжество, а поминки. И следовательно, нужно было делать из них соответствующие государственные выводы. Но отпраздновали, раздали медали и опять успокоились.

А вот факты из народной психологии. При моем ректорстве (1913-1917) перестраивалась и расширялась в Тверской семинарии домашняя церковь на 1000, а с прилежащими классами и на 1200 человек, вместо прежних 100-200. Сколько труда я положил туда! И с увлечением... После чудесно расписали ее в васнецовско-нестеровском стиле... Говорили, что будто потом в подвалах здания была "чека". А теперь, после немцев, остались ли даже стены от этого желтого красивого огромного 4-этажного здания, с прекрасным храмом внутри?

Подрядчиком, взявшим кирпичные и плотничьи работы, был крестьянин Жуков. А уж началась первая война с немцами. Я часто вертелся на любимой постройке. И вот однажды, нимало не стесняясь ни меня, ни своих каменщиков, земляков из его же деревни, Жуков с пренебрежением говорит:

– А нам, мужикам, что? Не все ли равно: Николай ли или Вильгельм? И теперь мы голытьба, и при Вильгельме не будет хуже.

Я удивился и промолчал. Молчали, видимо соглашаясь, и его рабочие. Правда, он был человек несимпатичный, даже грубый, но способный и смелый. И нужно полагать, что так думал уж не один он.

Но далеко продвинулись новые веяния новых времен. И мы уж не пугались, не дивились этому. Так реагировал простой народ.

А вот как откликалось среднее общество. После постройки храма мне захотелось украсить его святыней. В XVIII столетии ректором этой семинарии был свт. Тихон (Соколов), впоследствии епископ Воронежский и Задонский. Мне и пришло желание привезти частицу от его святых мощей в Тверскую семинарию. За ней пришлось мне проезжать маленькой дорогой по нескольким центральным губерниям: Тверской, Московской. Рязанской. Тамбовской и Воронежской, И чего только я не наслышался в вагонах второго класса, то есть среди "общества"... Критика царя среди публики шла совершенно открыто. В частности, это ставилось и в связи с именем Распутина. Я поражался подобной вольностью. А когда воротился с мощами и их встречали на станции с крестным ходом, я сказал речь на тему: "Братья! Страна наша стоит на пороховом погребе!" – и расплакался.

После передавали мне, что один из преподавателей Священного Писания, острослов-толстячок, говорил иронически другим: "Наш ректор-то расчувствовался как!"

Он не верил в грядущую революцию, а я уже узрел ее лик своими глазами.

Во время другой поездки, уже близко перед второй революцией, я слышал еще более страшные вещи, уже о гибели династии... Возвратившись в Тверь, я даже поделился подобными разговорами с губернатором фон Бюнтингом и вице-губернатором Г-м. Они не удивились,

Как бы пошла история дальше, не знаю. Но в это время разразилась война 1914 года.

Тут я могу сказать кое-что из моих личных воспоминаний о прогремевшем печальной известностью Григории Ефимовиче Распутине.

Мне пришлось знать его лично года три-четыре.

Через это знакомство мне немного приоткрылась придворная и аристократическая жизнь. Ему приписывается большое влияние на назначение государственных деятелей. Его появление характерно и с точки зрения церковно-религиозной. Его имя, несомненно, дало материал и для революции. Но, конечно, я запишу лишь немногое.

Тяжело это воспоминание. И обычно я не люблю рассказывать о нем. Просил меня один писатель дать ему материал о Распутине, я тоже отказался. И теперь пишу лишь для целости исторического материала, и то далеко не все.

Мне о нем довольно достаточно известно, потому что я знал его с первых дней появления в Санкт-Петербурге в течение нескольких лет. Кроме того, в моих руках оказалась его краткая автобиография, записанная с его слов для государыни, а так как там было много просторечивых выражений и вульгаризма, то по поручению царицы я и должен был в той же желтой сафьяновой тетради изложить все литературно. Но до конца не довелось мне довести этой работы; времена переменились...

Григорий Ефимович Распутин (другая, добавочная, фамилия его была Новых) пришел из сибирского с. Покровского Тюменского уезда Тобольской губернии.

Если верить его рассказам и записям в сафьяновой тетради, то он сначала вел жизнь греховную. Но потом пришел в раскаяние и решил перемениться. Для этого он, между прочим, выкопал где-то там пещеру и стал молиться, поститься, бить поклоны, спасаться. В таких подвигах он дошел будто бы до того, что получил дар даже чудотворения. Его жена, которую я тоже видел в Петербурге вместе с ним, простая, но умная женщина, не верила в святость мужа. Тогда он предложил ей доказательство: сели в лодку на местной реке, и она будто бы поплыла сама вверх без весел. После этого Григорий Ефимович (так обычно звали его) решил "ходить по святым местам", как это широко практиковалось обычно среди богомольных крестьян, паломников, странников. Между другими святынями он особенно часто посещал Верхотурский монастырь Пермской губернии, как ближайший к Сибири. А там, в скиту, жил подвижник – монах о. Макарий. Я его лично видел в Петербурге вместе с настоятелем монастыря архимандритом Н., их привозил Распутин, чтобы показать, какие у него есть хорошие благочестивые друзья. Тогда уже пошла борьба против него.

Действительно, оба эти инока были очень хорошие люди, а о. Макарий и доселе остался у меня в памяти как святой человек, только очень уж доверчивый, как дитя. Святые люди нередко бывали такими: живя сами свято, они и на других смотрели так же, по изречению Григория Богослова: "Кто сам верен, тот всех доверчивее".

А может быть, святые ради спасения грешников намеренно обращались с ними ласково, я такие примеры видел в жизни святого старца Гефсиманского скита, около Сергиевой лавры, о. Исидора.

Так в своих паломничествах Григорий Ефимович добрался и до Казани, Там он познакомился с монахами-профессорами и студентами Духовной академии и произвел на них сильное впечатление. Они порекомендовали ему отправляться в Санкт-Петербургскую Духовную академию, где тогда ректором был епископ Сергий, а инспектором – известный по своей подвижнической жизни и учености архимандрит Феофан. Оба эти человека были безукоризненно чистые люди, глубоко религиозные монахи, пользовавшиеся заслуженным авторитетом в церковных кругах, а о. Феофан – уже и в некоторых великосветских – как духовник и богослов. К ним в Казанской академии дали сопроводительное письмо Распутину. На первом знакомстве в квартире ректора академии кроме о. Феофана и трех-четырех приглашенных студентов был и я. Распутин сразу произвел на меня сильное впечатление как необычайной напряженностью своей личности (он был точно натянутый лук или пружина), так и острым пониманием души: например, мне он тут же строго задал вопрос: "Что же? Чиновник или монах будешь^" Об этом моем тайном намерении знал только один о. Феофан, никто другой. При таком "прозорливом" вопросе гостя он так и засиял. О. Феофан всегда искал Божиих людей в натуре, были и другие примеры в его жизни до и после Распутина. Другим студентам Распутин не сказал ничего особого... Знаю я другие факты его глубокого зрения. И, конечно, он этим производил большое впечатление на людей. Епископ Сергий, однако, не сделался его почитателем. И, кажется, Распутин никогда больше не посещал его. Будущий патриарший местоблюститель был человеком трезвого духа, ровного настроения и спокойно-критического ума. Но зато о. Феофан всецело увлекся пришельцем, увидев в нем конкретный образ раба Божия, святого человека. Начались частые свидания их. Я, как один из близких почитателей о. Феофана, тоже уверовал в святость "старца" и был постоянным слушателем бесед его с моим инспектором. А говорил он всегда очень остроумно. Вообще, Распутин был человек совершенно незаурядный и по острому уму, и по религиозной направленности. Нужно было видеть его, как он молился в храме: стоит точно натянутая струна, лицом обращен к высоте, потом начнет быстро-быстро креститься и кланяться.

И думаю, что именно в этой исключительной энергии его религиозности и заключалось главное условие влияния на верующих людей. Как я уже говорил не раз раньше, духовная жизнь и религиозное горение к тому времени начали падать и слабеть. Вера становилась лишь долгом и традицией, молитва – холодным обрядом по привычке. Огня не было в нас и в окружающих. Пример о. Иоанна Кронштадтского был исключением, но он увлекал преимущественно простой народ. А высшие круги – придворные, аристократы, архиереи, духовенство, богословы, интеллигенты – не знали и не видели религиозного воодушевления. Как-то все у нас опреснилось, или, по выражению Спасителя, соль в нас потеряла свою силу, мы перестали быть "солью земли и светом мира". Нисколько не удивляло меня ни тогда, ни теперь, что мы никого не увлекали за собою: как мы могли зажигать души, когда не горели сами?! Один святой архиерей, епископ Иннокентий, бывший Благовещенский, живший потом на покое в монастыре возле Севастополя, говорил мне: "Вот жалуются, что народ не слушает наших проповедей и уходит из храма, не дожидаясь конца службы. Да ведь чего слушать-то? Мы питаем его манной кашей, а люди хотят уже взрослой твердой пищи".

Верно! Было общее охлаждение в нас. И приходится еще дивиться, как верующие держались в храмах и с нами? Но они были просты душою, не требовательны к нам, а еще важнее, они сами носили в себе живой дух веры и религиозной жизни и им жили, хотя вокруг все уже стыло, деревенело. А интеллигентных людей и высшие круги мы уже не могли не только увлечь, но и удержать в храмах, в вере, в духовном интересе.

И вдруг появляется горящий факел.

Какого он духа, качества, мы не хотели, да и не умели, разбираться, не имея для этого собственного опыта. А блеск новой кометы, естественно, привлек внимание.

Из Духовной академии этот пламень перебросился дальше. Благочестивые люди, особенно женщины, стали восхищаться необыкновенным человеком, круг знакомства стал расширяться все больше... "Светов, святой" – распространялась о нем слава. И, голодный духовно, высший круг потянулся на "свет". Оказывалось, вера совсем уж не такое скучное дело, не все же там мертвецы, а есть и горящие...

Такова, по моему мнению, первая причина шумной рекламы Распутина, люди всегда жаждали сильных ощущений, в чем бы они ни проявлялись. А это, в основе, правильно: человеческая душа создана не для буднического прозябания, а для высокой, мощной жизни. Человек всегда искал захватывающих переживаний, даже хотя бы и нездоровых: "А он, мятежный, просит бури, как будто в бурях есть покой!." Да, в них нет покоя, но не хочет и не может человек, это "высокое имя", найти покой в безжизненности, во внешней будничной теплохладности.

Однако в этой совершенно законной по существу и идеальной заданное™, в стремлении человека всегда лежал соблазн подмеси и преждевременности.

Адам и Ева поторопились быть "яко бози" и лишились того, что имели. Человечество во все века хотело слишком скоро и слишком механически овладеть высотами, украсть и совлечь – как Прометей огонь с неба на землю: получилась ошибка, самообман, "прелесть". Вместо огня оказывался призрачный мираж, вместо горения – коптение, вместо света – мрак. Таково происхождение всех лжеучений, ересей, сект. Еще не созревшие до совершенства, эти люди хватались за верхушки его и падали.

Особенным соблазном у человечества всегда было желание соединить небесное с земным, духовное с телесным. И этот соблазн сильнее был в высших кругах: богатство давало там возможность удовлетворять все положения, а они были по преимуществу плотские, духовное давно исслабело. изжилось. Есть немало оснований думать, что в этих высших кругах столицы и больших центров жизнь давно спустилась весьма низко... Литература Толстого. Тургенева, Достоевского, Гончарова говорила нам давно, что общество там становилось, по предпотопному выражению Библии, "плотью". В нигилистических кругах интеллигенции возобладал другой, но в сущности подобный дух – безбожного материализма: жить только этой земной жизнью – вот ясная цель. В некоторых случаях эти два течения выражались в вульгарных формах, мы помнили еще кружки интеллигентной молодежи – орловские "огарки". Припомню одну картину и из своей памяти.

В одном селе, в интеллигентной семье, было две сестры. Они были всегда точно ангельчики: чистенькие, красиво одетые, безукоризненно скромные, глазки их всегда опущенные: конечно, чистые, верующие. Я. как юноша, не смел бы и подумать о них что-нибудь вольное. Мне казалось, им место на возвышенном пьедестале и непременно под стеклянным колпаком, чтобы на них и пылинка сесть не могла. А мы, простые смертные, могли бы лишь ходить вокруг них и радостно любоваться. Никто никогда за ними не ухаживал. Но вот пришли новые времена. Они обе – курсистки в Петербурге. Их мать, прекрасная, очаровательная нежная женщина, послала со мною на святках гостинцы дочкам. Нашел я их адрес на Сенной, взобрался на пятый этаж, отворяю дверь. И что же вижу? До мрака накуренная комната полна студентов и курсисток, шум, хохот, крики... И вдруг я слышу: наших ангелов зовут по уличному "Анютка!", "Клавдюшка!"... Боже мой! Какое кощунство! Отдал я гостинцы и в большом горе, разочарованный сбежал вниз... Больше я потом нигде не видел их...

Но дело не в простом лишь грехе, а в общечеловеческом стремлении соединить дух и плоть. Всегда существовали не только философии, но и религии, в которых люди хотели сочетать это. В сущности, все языческие религии, включая потом и магометанство, а также – в глубине – и еврейская религия, были двойственными в своей мистике и морали. И этот соблазн лежит в каждом человеке, потерявшем святую цельность после грехопадения. А в России в предреволюционное время создалось даже целое религиозно-философское направление, так называемое неохристианство.

Новость этого учения заключалась именно в стремлении объединить святость с плотью (в целом и широком смысле последнего слова). Святая плоть – вот их мечтательный идеал. Конечно, грех знаком каждому человеку. Но так и нужно называть его грехом. А этого мало человеку, хочется, чтобы все было свято. И в случае с Распутиным не нужно думать, чтобы окружающие его люди были сплошь дурные. Разные были и там. Были – я знал их лично – и прекрасные души. Были и дельцы, которые искали через него выгод. Но были и такие, которых прельщало в нем сочетание святости с плотью, и они сами увлекались этим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю