Текст книги "На рубеже двух эпох"
Автор книги: Вениамин (Федченков)
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
Впрочем, спасибо господам за одно: они подарили нам ту избу, то есть часть флигеля, где мы жили. Сосед-ключник успел умереть, красавица Наташа не знаю куда делась потом. Общая наша с ними стена отошла в наше владение как часть подаренной избы.
Что было делать? Слезами горю не помочь, или, как у нас говорили, "Москва слезам не верит". Нужно было умудряться жить дальше. Куда? Ни клочка земли нет, ни ремесла отец не знает, кроме письмоводства. Видя такое трудное положение, помещики – спасибо им – дозволили нам жить еще год или полтора на том же месте, но без службы. Отец заарендовал землю и занялся летом бахчой (арбузами, дынями, огурцами). Был приличный доход. На следующий год повторили, но пришла холера, овощей не покупали, и мы остались в убытке. Пора было уезжать из нашей Ильинки.
Нужно было искать своего оседлого места. Те же помещики дали нам для бесплатного пользования клочок земли возле мельницы, откуда брали каждой весной землю для постройки плотины в селе Сергиевка. Туда перевезли мы старую хату, построили сарай для живности (коров, свиней, кур). А до перевозки целую зиму прожили у няньки Арины с мужем Василием. Но опять стоял неизбывный вопрос: чем жить, чем питаться, одеваться? И отец то заведовал молотилкой, которую где-то приобрел по случаю; был помощником церковного старосты Чичерина; снимал земли – одну десятину – и сеял рожь, чтобы иметь свой хлеб. И вся наша семья, никогда прежде не работавшая на поле, занималась теперь и этим. Летом мы пасли двух своих коров. Но все же и этого недоставало на прожитие восьми душ.
А тут еще к общему горю прибавилось новое. муж сестры моей матери К. В. Богачев лишился тоже и места, и жены (святая была и она, как и бабушка, бывало, по 1-2 часа вечером молилась) и приехал к нам жить с четырьмя детьми на несколько месяцев. Разумеется, приняли и их.
И вот тут особенно тяжело стало. Тогда родители заарендовали в селе право торговать вином; платили 100 рублей "обществу", а выторговывали 300-400 р>блей в год. Выгодное это было дело, но ужасно соблазнительное: постоянно пьяные вокруг, брань, драки и, конечно, уже грешное дело. Мне из детей особенно было неприятно, но иначе жить было нечем. Однако через два года у нас явился конкурент, тоже бывший управляющий. Предложил крестьянам на 25 рублей больше, но они готовы были уступить нам за 110 рублей, мать заколебалась. За эти два года отношения между нею и отцом обострились, иногда очень резко... Не хочу и вспоминать здесь об этом подробно. Бывало, сидим все на печи (топили мало, все берегли). Отец что-то4 читает молча, мать вяжет, и горькие слезы бегут ручьями из ее глаз. Мы тоже молчим. Ох! Тяжкое время было! Близкое к трагическому ужасу... Да, бедность нелегко переносить, иногда отчаяние подкрадывается к душе обездоленных людей. Хорошо еще, что наша семья была всегда верующей, и это облегчало нам нести страдания...
Когда крестьяне хотели оставить винную торговлю за нами, то мать вошла с улицы, где была шумная "сходка", в комнату, а я был тогда болен, лежал в лихорадке, и спросила меня:
– Как ты сынок, думаешь?
– Мамочка, бросим это дело. Нехорошее оно! Грех!
– Чем же жить?
– Бог поможет за это как-нибудь.
– Ну хорошо, пойду, откажусь!
И отказалась, слава Богу.
А летом отец нашел себе старую конторскую работу в том селе, где жила мать девочкою, у Баратынских же, благочестивых старых девственниц, о коих я писал раньше.
Жалованье ему назначили 12 рублей в месяц, и без семьи: опасно было брать такую большую обузу. Так раздельно мы жили опять несколько лет. Потом нам дали все же маленький домик там, и мы переехали к отцу. А свой домик продали в деревню Козловку. Существует ли еще он? Много в нем было пережито и горя, но и радости... Посмотрел бы я на него теперь... В то время, еще с Сергевки, началось наше ученье в средних школах. Чтобы существовать и платить за обучение детей, мать пошла в коровницы у тех же господ.
Это лишь легко сказать сейчас, а дело было очень трудное: чуть еще начинает светать, мать должна была бежать на варон (скотный двор). И там одна, без помощниц, выдаивала с десяток барских коров за свою буренку. Потом все это убиралось в ледник (погреб). Мать делала для господ масло, простоквашу, сливки, творог и проч. и носила в господский дом. Думаю, что мать иной раз пользовалась и барским молоком для нас, детей. Конечно, грех, но шестеро нас было у нее. Да простит ей Господь это! И отец, бывало, летом нагребет около скирд опавшей ржи и принесет для курей, как говорилось у нас. Огородик развел он рядом, в 6-8 квадратных саженей. Поставил два улья для пчел, но меда не помню. Так тут мы и жили, перебивались кое-как. Но и за то еще слава Богу и спасибо господам: должно быть, они пожалели мать мою ради кучи детей, потому что имение небольшое, в 500 десятин. И можно было бы тут обходиться без особого конторщика. Управляющий Чернов, красивый старик, не нажимал ни на отца, ни на мать. Дожили мы здесь до собственного дома и усадебного участка в четверть десятины, но уже в другом селе, Чутановке, купив их у крестьян. Но тогда было уже иное время: мы обучались, стали получать "жалованье" и помогли родителям создать собственный уголок хоть на старости лет.
Спрашиваю я себя: что же? Как прошло детство мое в деревне? Печально или не очень? Конечно, были горькие, иногда даже жуткие, моменты в семье. Но дети всегда беззаботны, и до лишения места, и особенно до винной лавки, я весело вспоминаю свое детство. Расскажу несколько светлых воспоминаний.
Первое, что я сам помню (или после рассказывала мать?), это опять о бабушке. Кажется, мне тогда было 2-3 года. В чулане у нас летом была корзина купленных яблок. Бабушка водила меня туда, и я с трудом перетаскивал свои ноженьки через порог. Она начинала выбирать для меня послаще, скороспелку пресную, а для большей верности сначала надкусывала ее сама и, давая мне, приговаривала:
– Мы с тобой уж пополам.
И когда мне хотелось еще яблок, я ласково просил ее:
– Бабушка, пойдем "пополам".
И мы опять делили, но не пополам, мне много больше.
Как я любил грозы, бурю, дождь! Вот, бывало, собирается туча черная. Все гуще-гуще. Потом видим: впереди ее движутся гигантские, до неба, столбы пыли... А у нас, наоборот, начинает стихать. Куры прячутся невесело... закрываются окна... И вдруг страшный удар грома... И кап... кап-кап... И польет... А гром и молния беспрерывно, бесрерывно; и страшно, и интересно... Так час... другой... И вдруг туча сваливает за взгорье; небо светлеет, облака разрываются, и показывается голубое небо, а потом и яркое солнышко... Растворяются снова окна. Весело вылезают куры! Петух орет победоносно. А мы, дети, засучив штанишки, с непокрытыми головками начинаем бегать по блестящим лужам. Родители всегда поощряли нас на это, почему-то думали, что дождевая вода полезна для здоровья. Мать нарежет хлебца, посыплет солью, и мы, веселые, живые, всем довольные, скачем, смеемся, шалим. И вспоминаются чьи-то стихи, которым научила нас мать или в школе: "Золото, золото падает с неба". Дальше не помню. Возвращаемся забрызганные грязью, но радостные, здоровые... А небо чистое... Солнышко теплое... Трава умыта, зеленая. Хорошо!
Еще. Лето. Созревали яблоки. Отец ведет нас в огромный сад, который обычно сдавался помещиками каким-то купцам из города, этого таинственного еще для меня места в мире, где все иначе чем в деревне: двухэтажные дома, говорят, богатые лавки, "шштуары" (тротуары). Оттуда мать привозит хорошо пахнущую материю на рубашки и вкусные калачи... Еще далеко до сада, но уже оттуда несется чудный аромат... Выходим за ворота. И вижу: зрелые горы яблок разных сортов и цветов. Красота! Сначала мы пробовали, а потом покупали. Разумеется, мало, чтобы лишь унести с собою. Но и этой радости было довольно.
Пускание змеев... Отец был особенный мастер, умело клеил их из бумаги на крестообразных деревянных дранках, с длинными хвостами. Делали и соседи наши. И, бывало, пустим мы их на бечевках в поднебесье, и они плавают там, тихо покачиваясь. А мы любуемся, дергая за бечевки. Кажется, я уж никогда после не видел такой высоты их полетов.
Сбор желудей. Это было особое удовольствие вместе с пользой: они нужны были для питания свиней, а нам – новое утешение. Собирались компанией. Кто посильнее, вскарабкивался на дуб и тряс его сучья. Оттуда пулями летели желуди, стуча по нашим головам, и мы со смехом бросались собирать их в ведра, корзины, а после пересыпали в мешки, заготовляя на зиму корм свинушкам... Потом их ранней зимой закалывали. Отец делал это с непонятным мне хладнокровием, а я не выносил их предсмертного визга. Во всю мою жизнь и куренка я не зарезал... Но кушал... Потом свинью опаливали на соломенном костре, красиво пылавшем на первом белом снегу. Разрезали, готовили ветчину, вешали ее на чердак. Но ели ее очень редко, по праздникам, иначе на восемь человек хватило бы ее ненадолго. Вообще, мяса мы не покупали и не ели: роскошь эта была не по нашим карманам, хотя баранина тогда развозилась всего лишь по три-четыре копейки за фунт. И лишь на большие праздники – Рождество, Пасху, разговляться – мать варила и жарила то курицу, то утку. Но едва ли индюшку. Это была бы чрезмерная трата, разве что потроха из нее да головки с ножками. Все это потом нужно было продавать, продавать, добывать деньги, копить их. А зачем – будет ясно дальше... Попутно скажу, что ели мы скудно. А отец, кажется мне и доселе, едва ли когда наедался досыта. Да и мать все думала о нас, детях. У отца живот всю жизнь был подтянут, как будто у исхудавшего больного. Уже после, когда мы выросли, помню, как Сергей, младший брат, но более крупный, бывало, спросит:
– Мама, я могу отрезать себе ветчины?
– Отрежь!
Он лез на чердак, отрезал и ел один. А мы, другие, молчали. Как-то неловко было ему и нам, но нельзя было всем резать. Маленький это случай, и редкий конечно, но, не правда ли, показательный?
Однако про себя я не могу сказать, что бы мы голодали. У нас всегда была корова, а когда и две, и они были нашими кормилицами. И доселе у меня осталась любовь к молоку. Правда, мать всегда снимала с горшков сливки на масло: все нужно было продавать, а мы пили снятое молоко, но и ему рады. Зато по воскресеньям, после обедни, вдруг на столе самовар, пышечки и сливочки. Роскошь. А кроме молока всегда уже было довольно хлеба. Какой чудесный наш русский ржаной хлеб: вкусный, твердый (не как американский "ватный"), "серьезный", говорил я потом. Мать раз или два в неделю напекала шесть-семь огромных хлебов, фунтов по 10-12, сколько вмещала печь наша. Потом ставила их ребрами на полку в кухне, И мы знали, что самое главное – "хлеб насущный" – у нас есть, слава Богу. Бывало, проголодаешься и к матери:
– Мама, дай хлебца! (Не хлеба, а ласково – хлебца.)
А как мы почитали его! За обедом, Боже сохрани, уронить крошку на пол. Грех! А иногда за это отец и деревянной ложкой по затылку слегка даст: на память... И доселе я берегу хлеб, не выбрасываю, подъедаю старый, сушу сухари: лишь бы ничто не пропало.
Деревенские ребята еще больше нас тоже жили хлебом... И иногда слышится мне, будто по всей необъятной России чаще всего слышалось: "Мамка, хлебца!"
Но, повторяю, мы были довольны и этим. Другой жизни не знали, а хлеба тогда было вдоволь... После узнали и настоящий голод... Это уже во время революции... И тогда я еще больше понял, что такое хлеб!
И тогда, да и теперь еще, накрошим его в глубокое блюдо, порежем лука, посыпем солью, польем постным маслом, хорошей водой ключевой – и какое вкусное кушанье! Это называлось "тюря".
Вспоминается ежегодная ярмарка около церкви в селе Софьинке. Сколько мечтаний строили мы задолго до этого! Восьмое июля – "Казанская" (икона Божией Матери)... Чудесное время. Жара, но терпим. Мы останавливались у священника, родственника матери. Как мне все казалось красивым и богатым в поповском доме! Несколько комнат. Чистая зала с самоткаными разноцветными вышитыми дорожками на полу, "женская" мебель из Кирсанова, цветы на окошках, большой, покрытый белой скатерью стол для обеда и каждому своя тарелка (дома мы хлебали всегда из общей чашки). А уж о пище и говорить нечего! Кухня отдельно, А дальше вниз огород со зрелой малиной. На ярмарке веселый гомон, зазывание торговцев из палаток с "красным товаром" – сукном, коленкором, сатином, ржанье лошадей, запах оладьев – "с пылу с жару пятак за пару", "кислые щи" – род хлебного крепкого кваса, белые булки, калачи, яблоки, огурцы, конфетки, леденцы, сладкая вода. Балаган с фокусами. Все это нас увлекало... Подальше: косы топоры, "скрябки", грабли, ножи, вилы – это нас не интересовало.
А в церкви – беспрерывные молебны, древний лысый диакон и еще неуспевший искуситься Павел Андреевич так задушевно но привычке поют: "Пресвятая Богородице, спаси нас!" Горят свечки копеечные и "семиковые"19 (по 2 копейки). На пять копеек с позолотой винтом ставили лишь господа да управляющие. Выслушав сразу по приезде молебен, мы спешили на людской радостный гомон. Родители давали нам по пятачку, чтобы мы купили себе чего душа захочет... Весело было.
Часам к четырем начинался разъезд в дальние деревни. К вечеру на месте веселой однодневной жизни оставался лишь сор, вытоптанная трава, дыры из-под кольев палаток. Да собирались с мальчиком-поводырем куда-то в неведомый мне и таинственный путь слепцы, калики перехожие, сидевшие с самого утра около ворот церковной ограды и гнусавившие какие-то особые заунывные песни, а бабы, поджав руками подбородки, жалостно слушали, бросали грошики и отходили. А те куда?..
С вечерней прохладой при безоблачной заре на буланке возвращались счастливые домой... Хорошо!.
И вообще, я почти не помню грязной осени: или солнце, или крутой трескучий мороз, или зимнее облачное тихое небо и мягкий снег, который и любил... Это характерно для общей картины счастливого детства!
А весна! Боже, что за красота! Здесь люди не знают ее. Еще с февраля, со "Сретенки", – прежняя Русь жила ведь не по юлианскому календарю, а по праздникам: с "Егория" до Покрова, по трем "Спасам", по "Казанской" и "Тихвинской", на "Петра и Павла" да на "Ивана Купалу", от "Спиридона-поворота" (зимы на лето, 23 декабря) до "Ильи-пророка", – так вот еще на Сретение солнышко начинало сильнее пригревать снег на соломенной крыше; и капельки отрадно, мирно, не спеша падали вниз, а к вечеру замерзали в прозрачные ледяные сосульки. Нам запрещалось сосать их, но мы все это проделывали тайно, как полагалось... А потом снег все рыхлел и осаживался. Потом ручьи, журча, как живые, побегут повсюду: и на виду, и тайно под снегом в лощинах; на припеках появляются проталины, уже высыхающие. Ломается с треском лед на реках, "икры" (льдины), половодье на версты, первая ловля рыбы в мутной бурной воде. Зеленеет травка; в лесу из-под снега очаровательные ландыши, ранние фиалки... На "Герасима-грачевника" (4-17 марта) грачи должны прилетать откуда-то с юга; на "Сорок мучеников" ожидаем жаворонков (8-21 марта), печем птичек из белой муки. Где-то в стороне серые дикие гуси, гогоча, деловито несутся высоко. Летом мирно и медленно курлыкают в поднебесье журавли..,
А пришло раннее лето: земля разодета зеленью рощ и садов, колыхающейся рожью, низким белесоватым овсом, коричневым просом, темно-зелеными кустами картофеля... Синее небо с медленно плывущими белоснежными кучами облаков... Купание в речке... И я три раза в жизни тонул, но остался жив, слава Богу... А там вкусная новая картошка, особенно вкусный хлеб из "новины", огурцы, арбузы (изредка). И солнышко, солнышко, солнышко! Сколько в мире красоты!
Как сейчас особенно ярко вспоминаю чудный летний день. Суббота. В этот день у нас спевка для службы. Место сбора – барский дом Чичериных, в двух верстах от нас. Мать надевает на меня все чистенькое – к господам иду! Мне лет восемь-девять. Вбегаю на взгорье: вправо – конюшня, пробегаю имение, миную развалившуюся "кирпичную"... И перед моим взором чудная картина – впереди чичеринская роща. Направо от нее наш кирпично-красный храм с отдельной колокольней, на ней главный колокол в 98 пудов, а кругом меня и без конца поля, поля – поля с колосящейся рожью "нашего" имения. Небо ясно. Солнце греет. Ветерок обдувает. И я бегу, бегу весело. Счастлив, как жаворонок в небе... Чист, как ангел, ни о чем не думается... Радостно наслаждаешься Божиим миром... По "верхней" дорожке добегаешь до сказочного замка – дома. Входишь с черного лакейского входа, пахнет особенно, не как у нас, – кофе и еще чем-то специальным. В окнах прекрасные висящие цветы фуксии. Главный лакей – милый безмятежный Тихон Егорыч, со светло-коричневыми баками на полных щеках, всегда в опрятном сюртуке и мягких туфельках (барин болен туберкулезом и раздражителен), с улыбкой встречает и тихо (показывает знак пальцем: "Шш!") ведет по ковру узкого коридора в комнату парадного подъезда. Учитель – регент, о нем после особая речь, Илья Иванович – ждет с нами, тоже молча, выхода самой барыни, небольшой, но плотной старушки Софьи Сергеевны... Сам учитель поет басом. Тихон Егорыч прекрасной бархатной октавой, Семен Иванович, садовник, блондин с льняною же красивою широкою бородою, чистенький, – отличный тенор: у барыни – хороший женский альт, как и у одной дочери учителя, Анюты; мы, мальчики, больше дисканты, бредем за старшей дочкой его, милой, нежной и умной Катенькой, способной певицей.
...Через две-три минуты растворяется зал. Мелькает сзади какое-то райское убранство, которое я не успеваю уловить, и важно, спокойно входит барыня. Мы все почтительно кланяемся... Спевка начинается... А потом опять через рощу, поля, под солнышком домой... Где ты, милое блаженное детство?!
Кстати, у Чичериных была приемная узаконенная дочь Машенька, сирота одной крестьянки (у нас называли проще: "баба") из Натальевки. Своих детей у них не было. Историю этой необыкновенной судьбы я не знаю. Она была полная, высокая, пухло-беленькая. Говорила по-французски, играла на "фортепьянах", каталась амазонкой вместе с другой воспитанницей у Баратынских, Юленькой... Обе потом были выданы замуж... Наши родители верили и говорили: "Что храм создать, что сироту воспитать, одинаково спасение души от Бога получишь". А эти люди и то, и другое сделали. Царствие им небесное! А за прочее строго судить их нельзя: такое время было, такой строй существовал. И вспоминаются слова пушкинского монаха Пимена: "А за грехи, за темные деянья Спасителя смиренно умоляют..."
Может быть, это лишь мое мнение и чувство?
А что думал и как жил прочий деревенский люд в то время, в дни детства моего?
Конечно, я мало еще понимал тогда, Но ведь я свои воспоминания пишу, а не чужие; это – не история, а мои лучшие впечатления, поэтому и о народе скажу то и так, что и как отложилось тогда на моем сердце и в памяти.
Скажу сразу и прямо: мирно жил народ.
О революции тогда он не думал, как я помню. Это пришло уже потом. Жили же тихо, просто, смиренно.
Вот набросаю несколько картин с натуры.
Перед нашим флигелем вниз, за рекою, полукругом расстилался большой сельский луг. Весною его заливало водою: трава там была хорошая. Пришел Петров пост. Однажды утром вижу из окна, как ходят люди по лугу с раздвижным саженным циркулем и что-то размеряют. Собрались косить. И вот на другой день после Петровского разговенья весь луг был усеян, как цветами, мужиками с косами, больше – в белых посконных самотканых рубахах с кумачными подмышниками. Установились в ряды, кто сильнее – в голове. И завизжали косы. Косили весело, точно на праздник вышли. Любо было смотреть, как размахивались руки, поворачивались сильные плечи. И ряды за рядами ложились, как по нитке. А на другой день бабы в разноцветных платках и сарафанах с песнями пошли ворочать подсохшее сено граблями. Еще раз, и копны выросли. И на высокие воза уложили и свезли, а по отаве скотину пустили кормиться.
Пришла страдная пора. Мужики с ранней зари до темной ночи – в полях. Трудное это было время: недосыпать, недоедать, не отдохнуть. Но зато раз в год, а там легче будет; зимою хоть объешься сном. Свезли хлеб в скирды и молотить обглаженными цепами стали... Нового хлебушка скоро спекут.
"Покров Божией Матери" пришел 1 октября (ст. ст.). Свадьбы справляют во всей округе. На тройках примчали несколько пар молодых в церковь.. Все по чину прошло. И обратно домой к жениху гулять два-три дня.
А на полях уже взошли зеленя, радуя хозяйственный глаз надеждой на будущий урожай.
И так из года в год мирно, а временами весело текла спокойная жизнь.
Часто пишут о каком-то повальном и тупом пьянстве мужиков. Я не видел этого, а ведь два года наблюдал их около винной лавки. Пьяницы были исключением, из всей округи я сейчас буквально не помню ни одного лица, ни одного имени таких алкоголиков. Ну, понятно, все любили выпить при случае, но напивались допьяна лишь на покровских свадьбах у себя или у родных. Так что тут особенного?! Раз или два-три в год? Это не пьянство. Нет, народ в массе был трезвым и скромным. Семейная жизнь была в общем тоже чистая, о разводах и не думал никто. На пятьдесят верст кругом я не слышал ни об одном случае развода. Были, правда, побои жен, но и тоже совсем не как правило. Наоборот, жили нормально, мирно. Помню моего товарища по школе, умного мальчика Козьму Саверина. Когда уже он женился, я встретил его. Высокий, стройный, точно вылитый из бронзы блондин. Улыбчатый. Остроумный. С какой любовью он говорил о своей жене и совместной жизни! После он был на селе старостой.
Или вот вспоминается год коронации бывшего царя Николая Второго. Как все готовились к этому! Многие мечтали попасть в Москву, чтобы получить коронационную чашку с орлом. Несколько дней висели по всей деревне флаги. Наша мать распорола наволочку, а отец повесил на месте. И когда пришла ужасная весть о ходынской давке, то никто не винил царя, а жалели его и задавленных, но скоро и забыли, как забывается все.
Не было и разбоев, грабежей, воровства. Село жило дружно. Когда мы свезли со своей десятины рожь к избе, а отец сделал ток, то на воскресенье пришли на "помочь", т. е. бесплатную помощь, бабы во главе с сильной и бойкой Степанидой, и -в один день цепами обмолотили все.,.
Вспоминаю и еще картинку. По зимним вечерам мать иногда зазывала на посиделки крестьянских женщин и девушек, они что-то пряли, шили и песни пели.
Даже вот одна наивная подробность в том же духе. Когда у нас была бахча, мы приглашали девок на полку. Конечно, за гроши: 12-15 копеек в день, А из нас, детей, кто-нибудь всегда жил на бахче днем и ночью, для этого был сложен соломенный шалаш. Девушки, неторопливо, но и не лениво подсекая тяпками (мотыгами) сорную траву, пели безмятежно какие-нибудь песни или частушки. Из песен запомнилось мне начало про какого-то несчастного преступника, в молодости бывшего обыкновенным хорошим парнем: "Когда я был мальчик свободный, не зная горя и нужды. Родные меня любили и баловали как могли". Частушки были невинные: "Шел я верхом, шел я низом, у милашки дом с карнизом" или "Едет барин при цепочке – это значит без часов, едет парень при калошах – это значит без сапог". А о нас с братом Михаилом пели так: "Как мы девки все вопче (вообще, вместе) у Мишатки (или у Ванятки – ласковая форма имени) на бахче..." Все это мирно и беззаботно.
Конечно, попадались и отрицательные типы, но они были не часты. Например, сотский (вроде начальника сельской полиции, у него был один или два помощника – десятские) села, где мы жили и держали пивную лавку, бывало, пришлет какого-нибудь соседа со своей, известной всему селу, длинной палкой вместо себя и просит дать ему водки в долг. И давали – все же начальство! А десятский однажды в лавке подвел меня: спросил вина и заговорил со мной, облокотившись на прилавок. Я же пошевелил пальцами бороду его. "Как ты смеешь хвататься за бороду?! Разве не знаешь, что за это по закону – в тюрьму?!" Я и не знал этого закона, мне было 10-11 лет тогда. Может быть, и есть закон? "Хочешь мировую?" Мне ничего не оставалось, как тюрьму заменить даровой бутылкой водки. VI десятский ушел удовлетворенный, а я лишь несколько лет спустя рассказал родителям о неудачной ласке своей. Но эти факты совсем не трагичные, а скорее смешные, и притом крайне редкие...
Помню однажды злобную выходку молодого парня на сходке против отца с намерением даже и ударить его. Отец смирился, промолчал, и тем все кончилось. Но зато какие смиренные были соседи наши Губановы: отец и сын, оба Василии Васильевичи, выделывали зимние валенки. Работа не чистая. А изба их небольшая, да еще и по-черному, т. е. без трубы, дым из трубы шел по потолку в открытую дверь. Молодой Василий, красивый тонкий человек, схватил чахотку, болел смиренно и скончался в молодости... В чахотке же скончался и Миша, молодой муж нашей Анюточки, дочки няньки Арины. Тоже был смиренный и бодрый.
Нет! Безропотлив был наш народ... Хороший народ...
Но, конечно, жили бедно, кое-как!
Земли было мало. Вот на это приходилось слышать жалобы с детства. Заработков других не было, а идти на сторону кому охота? И можно сказать, что большинство крестьян жило гораздо беднее нашей семьи. И, конечно, не могли скопить никаких денег на что-нибудь иное, кроме лишь на существование. Да и какое оно было? "Щи да каша – пища наша". И хлеб: "Мама, хлебца!." Ну капуста соленая с огорода, у немногих огурцы. Мяса, конечно, тоже не знали в обычной жизни. Коровка тощая. Пара-другая овец.
Лошаденка небольшая, десяток кур. Вот и все.. Бедно, бедно жилось. Но терпели...
Вот какою представляется мне жизнь народа в юные мои годы. Вероятно, я не все видел, так как жил все же в лучших условиях, чем они, бедные..
А хаты их – небольшие, зимой обваливали стены и окошки почти до верха навозом и соломой, чтобы теплее было. Но зато в избе стоял такой тяжелый воздух, что и дышать трудно. А тут еще, как известно, то телка нужно взять в избу от отелившейся коровы, то кур на яйцах посадить под лавку. Да еще и печь нужно закрыть, заглушить пораньше, чтобы не вытянуло всего тепла: от этого угары. И наша семья так привыкла к ним, даже не допускала мысли, что были где дома без угаров. Не верится, а правда. Все, решительно все, приходилось беречь, продавать, откладывать, копить.
И понял я постепенно две русские пословицы. "Сам бы ел, да денег жалко", – говорили мужики. Все лучшее нужно было продавать – масло, индюшек, свиней, телят, даже и хлеб... А другая пословица говорит более ободряюще: "Нужда заставит калачи есть!" Калач, вообще белый хлеб, – это роскошь в деревне, это гостинец из города. Как же при нужде, да такая роскошь? Не от нужды, конечно, калач, а нужда заставляет человека напрягаться, бороться, выковывать силу, ум, бережливость. И если она кончается удачей, то и до калачей доживет человек. Так случилось и с кашей семьей. Но как это было трудно! Особенно для матери...