Текст книги "На рубеже двух эпох"
Автор книги: Вениамин (Федченков)
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
– Ну, вот и все. Завтра в Малом дворце в 10 часов утра, будьте там.
Сидят. Смотрю на них недоуменно.
– А еще мы желали бы просить вас...
– О чем?
– Не можете ли вы завтра вместе с нами быть у генерала Врангеля?
– Зачем?
Улыбаются стеснительно. Потом объясняют, что со мною они были бы как-то спокойнее и смелее у главнокомандующего. Милый, милый и смиренный народ! Ах ты, "хозяин земли"! У себя на родине всех боишься, как заяц!
– Но ведь я ничего не понимаю в ваших делах!
– Нам это и не нужно. Вы только с нами там постойте. Нам с вами легче.
– Хорошо. Но только у меня завтра в этот самый час литургия в соборе. Я служу.
Они заминаются. Понимают трудность моего положения, а у Врангеля им бы со мной было "способнее". Я быстро соображаю, что должен помочь народу. "Вместо поздней литургии отслужу раннюю в 6 часов утра и к 10 часам утра буду свободен", – подумал я про себя.
– Но я должен опять попросить разрешения у главнокомандующего быть с вами.
– Уж попросите.
Звоню. Генерал отвечает мне:
– Владыка, вы знаете, я всегда рад видеть вас. Это верно, он всегда бывал любезен со мною, кроме одного раза, о котором расскажу после, как знаменательном и поучительном случае. Однажды при своей жене, прекрасной умной женщине, Ольге Михайловне, родившей ему троих детей, генерал с улыбкой говорит:
– Владыка, что вы так редко захаживаете ко мне?
– Знаете, премудрый Соломон давно сказал: "Не учащай и к другу".
Я воротился в столовую и порадовал своих гостей. На другое утро, без пяти минут десять часов, мы встретились около Малого дворца и через крыльцо все вместе вошли в небольшую приемную. Год тому назад с этого самого крыльца меня выводили из "чрезвычайки" напоказ народу. Но странно, я в тот раз даже не вспомнил о ней, и лишь теперь она пришла мне на ум. Народ тогда поддержал меня, а теперь я хлопочу за него. Прежде я боялся, а теперь селяки боятся. Как меняются времена в жизни!
Небольшая приемная помещалась налево от входного коридора. Как только мы вошли в нее, селяки в своих кожухах и свитках устремились в задний угол. Все, бедные, стесняются везде и чувствуют себя неловко, будто всем мешают. Да, да, читатель, это все было, было! Нечего нам, господам, возразить против факта.
Я тоже пошел с ними в угол. Но на полдороге остановился. Б зале, в правой стороне, уже ждали приема несколько военных, может быть, полковники, а то и генералы. Вообще, начальство, господа. Я сделал им общий поклон. И вдруг мне стыдно сделалось, что я иду к мужикам, а не к этим чистым панам. Я задержался в середине приемной с намерением подойти к военным, заговорила совесть: "Если же и мы, духовные, оставим народ свой, то к кому же ему кинуться? Начальства он боится, неужели бросить его и нам?" И усилием воли, да не сразу, я решительно повернул себя к селянам, вошел в их группу и стал о чем-то говорить с ними. Им сделалось легче.
Через пару минут из двери направо, где был кабинет главнокомандующего, стремительно вышел к нам генерал. В своей обычной казачьей черкеске и на этот раз с белой папахой в руках, высокий, он стал перед народом. Без всякого преувеличения можно сказать, что он тогда для своих гостей был то же, что и царь. Не в имени же дело, А они подданные. И подданные лояльные. Никакого революционного запаха не было в этих свитках. Старая, смиренная, покорная Русь стояла опять с мятыми шапками в руках и просила. Только просила. Не грозила, не ставила ультиматума, только кротко просила. А ведь уже был четвертый год революции! И все же они были мирны. Эти "хозяева земли"...
Генерал, по обычаю, подошел ко мне, как к архиерею, под благословение, щелкнул громко верхушкой правой руки о левую ладонь, а после моего благословения он не донес даже до уст своих благословляющей моей руки. Опять не в осуждение говорю, а жизнь была такой: все одна форма, внешность, а внутренне сознание превосходства светской власти над Церковью.
Затем он стал обходить всех селяков и энергично здороваться с ними за руку. А я думал: "Это совсем не необходимо". Народ наш разумный, он знает цену начальству и потому не огорчился бы ничуть, если бы обошлось и без рукопожатий. Даже наоборот: эта лояльность не полезна ни начальству, не нужна и народу.
Вспоминается анекдот про А.Ф.Керенского. Входя в царский московский дворец, он будто бы тоже подал руку швейцару в знак равенства, но тот не знал потом, что же ему теперь делать с ней? И, кажется, сразу же потерял уважение к всероссийскому правителю – нет, это не настоящий!
В это время в коридоре мимо входной двери проходил секретарь по гражданским делам Котляревский, о коем я уже упоминал при рассказе о радио Троцкого. На одну или две секунды он задержался против приемной, увидел эту картину "здорованья", как говорили в залах, и улыбнулся. А я случайно поймал эту улыбку и понял ее так: "Гляди-кось! Залетели и вороны в барские хоромы! И зипуны тут же, где и паны!"
Грустно стало мне. Боже, Боже! Мы еще до сих пор не понимаем, что ведь вся сила в народе: будет он с нами – и мы спасемся, не будет – мы без него нули. А ты улыбаешься!
А Котляревский промелькнул и исчез. Не нужно думать, что он был какой-нибудь дурной человек. Наоборот, и тогда, и сейчас я вспоминаю о нем как о симпатичном и порядочном чиновнике, знающем свое дело. Но такое уж было время, господствовали господа. А "хозяин земли русской" не знал, куда руки свои девать! Не случайно произошла революция. Это не "бунт презренной черни", как любят иногда ссылаться правые деятели на Пушкина, а кончилось терпение народное Всему мера, и она переполнилась, вероятно. Вспоминаются слова другого писателя, Тургенева: "Россия без каждого из нас обойтись может. но никто из нас без нее не может обойтись".
А Россия – это по преимуществу простой полуторастомиллионный народ. Мы – господа, интеллигенты, духовенство – лишь тоненькая корочка на этом огромном пространстве, занимающем шестую часть земли. Но странно, эта корочка считала себя хозяином. Мне и прежде не очень нравилось, когда царь говорил; "мой народ", "мои подданные", "моя армия". Будто бы действительно все это принадлежало ему. А уж теперь, после революции, и вовсе не место было старым воззрениям на народ. Но не скоро выдыхается прежний дух, складывавшийся веками. Не будем винить, а лишь поймем все.
Поздоровавшись со всеми, генерал Врангель, точно извиняясь, обратился ко мне со словами:
– Вот, владыка, собирался в церковь пойти, а тут все дела.
– Эти дела сейчас – ваша служба, а в церкви мы молимся за вас.
Тогда он обратился к селянам с обычным вопросом, просто, но энергично и с властностью, ему свойственною:
– Чем могу служить?
Они совершенно растерялись. Повторяю, перед ними стоял такой же царь. Да если и не царь, а генерал, – все равно высокое лицо. Большая же часть просителей прошли солдатскую школу, а для них генерал – это недосягаемая величина. И буквально не могли начать ни слова, точно онемели.
Он спрашивает их снова. И опять тягостное молчание.
– Владыко! – обращается он ко мне. – В чем дело?
– Я хорошо не знаю, они сами объяснят. А я лишь привел их к вам.
– Так объясните же, что вам от меня нужно? Тогда уж один из них, помоложе, розовый блондин, с великим трудом стал объяснять суть их просьбы. Она заключалась в следующем. Армия, как это и понятно, брала от крестьян продукты принудительно, но на все были установлены твердые цены. Народ понимал неизбежность такого порядка вещей и не возражал. Но установленная такса была слишком низка, по их мнению, Я уже не помню цифр, но что-то за воз пшеницы они могли купить лишь пять аршин ситца (тогда уже был недостаток в мануфактуре) вместо 50-100 по прежним расценкам. Но не в цифрах дело. Я пишу о настроении, и мне не важны точные данные.
Главнокомандующий понял, что дело идет о валюте, и обратился к селянам с вопросом:
– А вы были у моего министра по финансовым делам Колбанцева?
– Были-и! – грустно ответили они.
– Что же он вам сказал?
– Говорит, так что иначе нельзя.
– Ну, если он сказал вам это, что я могу сделать?
Эти слова окончательно подбили крылья селянам: как нельзя? Ты же глава! Ты царь сейчас, а говоришь: не можешь? Это не вмещало сердце верноподданных, всегда веривших в силу и правду царя-батюшки. И я также подумал: никак нельзя было подрывать главнокомандующему собственный авторитет подобным "не могу". Но слово было уже сказано.
Однако чуткий генерал понял, что он обескуражил селяков, и решил поправить ошибку:
– Ну. хорошо, я узнаю, в чем дело, и если что можно будет, то прикажу!
– Но было уже поздно, и притом опять с "если". А им? Им теперь оставалось уходить домой без валюты и без надежды. Генерал снова начал жать им крепко руки. Последним оказался я. Как сейчас помню, мне хотелось выйти с огорченными селянами, точно и от меня отбирали задешево пшеницу. Но генерал остановил меня:
– Владыка, зайдите ко мне!
И я, не простившись с моими друзьями, повернул за ним в кабинет. Там за столом сидел генерал П.Н.Шатилов, друг и наперсник главнокомандующего. Это хороший человек, честный, способный, преданный России и Врангелю. Он курил папиросу. Главнокомандующий был некурящий. Мы поздоровались. (Кажется, через рукопожатие.)
– Садитесь.
Я сел против них.
– Ваше высокопревосходительство, разрешите мне сказать!
– Пожалуйста!
– Вы знаете, кто у вас ныне был?
Он вопросительно посмотрел на меня.
– У вас ныне было все ваше мужицкое царство. Вы думаете, было лишь пятнадцать человек, нет! Крестьяне думают в общем, как один, так и все. И эти пятнадцать разнесут по всей занятой вами Тавриде о нынешнем приеме. Что же они скажут своим землякам? То, что вы пожали им руки? Поверьте, это совсем было необязательно. И не это ценят практичные мужички, а дело. Что же вы им обещали? Сказали сначала, что ничего не можете, а потом пообещали рассмотреть вопрос и, может быть, что-нибудь сделать. Но вы сами видите, как ваши подданные пошли понуро: они шли с надеждой к вам, а ушли разочарованные. Прежде они боялись вас.
– Чего бояться?
– Боялись начальства. И не только они, а вот и я боюсь. Не вас, правда, боюсь, а вот и Павла Николаевича боюсь, и других ваших генералов боюсь.
– Да что вы, владыка? Пашу боитесь? А, Паша! Тот, покуривая, улыбался неопределенно.
– Да, и его боюсь. Боюсь потому, что не знаю, что именно думает он не только обо мне лично, но и вообще о всем духовенстве, о всей Церкви. Ведь высшие классы привыкли свысока смотреть на духовенство, это мы всегда чувствуем. Мы лишь внешне признаемся. Вы лично иное дело. Но прочие не знаю, как смотрят на нас. А уж если я, архиерей, боюсь вас, то что же говорить о мужиках? Потому ведь они и попросили меня сопровождать их к вам. И вот печальный результат – и генерал не помог! Простите, ваше высокопревосходительство! Но я много раз говорил вам: вас знает и любит армия, вас немного видели горожане, но вас совершенно не знает народ, и вы ни разу еще не встретились с ним с глазу на глаз. А что мы без народа?
Он выслушал без всякой обиды и сказал:
– Хорошо, владыка! Вот как-нибудь поедемте с вами по селам. Подождите, посмотрим на расписание дел: понедельник – занят, вторник – занят, среда – тоже. Вот в четверг свободен сравнительно. Поедем!
– Слушаюсь!
Увы, прошел один четверг, второй. пятый, десятый, так он и не собрался повидаться с народом, "хозяином земли русской". Такое было время, таково было "белое движение". История сразу не меняется.
Еще могу припомнить о смертной казни. Бременами арестовывали большевиков и после суда иногда расстреливали их. Было несколько случаев, когда обращались к моему посредничеству. Однажды, буквально в полночь, прибежали две молоденькие женщины, жены схваченных большевиков, и с рыданием, просили моего заступничества. В другой раз днем пришел высокий корявый рабочий-старик лет 65, ломая над головой свои мозолистые руки, с каким-то отчаянным воплем молил меня за арестованного сына и все повторял: "Да что это такое? Что это такое? О-ой! Что такое делается! Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!?"
Обычно я утешал их, обещал хлопотать, на другой день шел к генералу. И были случаи помилования. Но однажды он в присутствии своей жены Ольги Михайловны сказал нам в полушутку:
– У меня два главных врага: это жена и владыка. Вечно просят за каких-нибудь мерзавцев. Да поймите же сами, что не для удовольствия же я утверждаю смертные приговоры. Необходимость заставляет. Если не казнить сейчас одного, потом придется казнить десять. Или они нас будут казнить в случае их успеха.
Скоро был издан специальный общий указ: впредь не обращаться к главнокомандующему с просьбой о помилованиях. Там, конечно, не упомянуто было ни обо мне, ни о жене. Но, кажется, указ был направлен больше всего против меня.
Думаю, едва ли этот указ можно считать народным актом. Разумеется, без этого никогда не обходилось ни одно правительство, в частности, а может быть, в особенности, и советское. Но казнимы были преимущественно рабочие, и, следовательно, они могли эту тяжелую долю власти ставить в вину белым. Впрочем, рабочие хорошо знали, что и красные были не более снисходительны и нежны. Лично я думаю, что не было бы большой беды, если милость к виновным была бы щедрой, особенно по просьбе архиерея.
Таково было отношение к народу.
Возьму теперь политико-экономическую сторону. О монархизме я уже говорил. В некоторых кругах была вера в царя. И я сам считал это признаком хорошего нравственного тона. Иногда даже и в проповедях упрекал "благочестивых" братьев и сестер, что они настолько еще слабы, что даже не смеют думать о восстановлении монархии, а не только говорить. А у меня был свой печатный орган – "Святая Русь": правительство оплачивало его издание, а редактором я назначил ученого священника о. Нила Малькова, годом моложе меня по Петербургской академии, а потом бывшего там профессором по апологетике. В этой газете мы с ним и начали пропускать иной раз статейки за царя и монархизм. Как-то однажды я описал встречу мою в Крыму с бывшим министром юстиции, кажется, Добровольским, и высоким чиновником при Св. Синоде Остроумовым. Оба уже беленькие старички, они сидели у меня тихо, мирно, деликатно. А я смотрел на них и умилялся – отмирающие осенние листья. Хорошие были люди. Жалко их было. Умирающие могикане – смиренные, послушные, почтительные, идейные, кроткие, о них я поделился своими впечатлениями в газете.
Через несколько дней меня вызывает по телефону главнокомандующий и довольно сурово приказывает, чтобы впредь не писать о монархии. Оказалось, когда наша газета попала на фронт, то среди белых инородцев поднялся сразу протест; "Опять назад, опять старый режим?" А красные тотчас же воспользовались нашим монархизмом и повели пропаганду против нас. Пришлось свои умиления сократить, а монархические статьи и совсем прекратить. Пробный шаг показал, что на монархизме играть положительно невозможно и даже опасно.
Какова же была наша политическая программа? Неизвестная! Сначала победить большевиков, а там сама страна решит этот вопрос. Значит, предполагалось нечто вроде Земского собора времен воцарения Михаила Федоровича Романова. Об Учредительном собрании говорить было нельзя. Это – революционный термин, а мы в общем правые, антиреволюционеры. И говорить за Марусю Спиридонову или Чернова с Керенским было дурным тоном, опасным делом – это все очень сродни большевикам, против которых боролись белые.
В этом отношении времена Врангеля были значительно правее деникинских. Там имели силы некоторые кадеты, а у нас октябристы были на подозрении. Единственным человеком из левых кругов был шумевший прежде член Думы от Саратовской губернии Аладьин. Сам генерал Врангель настолько был широк, что искренно допускал всякое сотрудничество с попутчиками, невзирая на их прошлую революционную деятельность. Но кажется, сей знаменитый Аладьин, с которым встретился однажды я (он понравился мне), был среди нас как белая ворона. Разумеется, и он ничего не сделал, как и все мы. Потом как-то сплыл с горизонта без особенной нашей печали о нем,
Близким сотрудником главнокомандующего по иностранным делам был действительно известный человек, Петр Бернардович Струве, бывший марксист и пропагандист социализма, а теперь противник Ленина и коммунизма. Вот и все либералы. За границей мы нашли неожиданную поддержку в лице революционера и разоблачителя провокаторов (Азефа и др.) Бурцева. В своем парижском органе "Общее дело" он горячо ратовал за поддержку генерала Врангеля в борьбе против большевиков, пока мы сами не пожаловали к нему в тот же Париж.
Итак, в политике мы хотели сделать последнюю ставку на царя. Думали, что народ теперь захочет восстановления монархии. И жестоко ошиблись в нем. Лично мне самому пришлось это услышать от одного, притом бывшего богатого землероба. Как-то мне нужно было выехать на фронт. Крестьяне поставляли нужные подводы. Трясемся мы с одним эдаким рабом Божиим, лет пятидесяти, на телеге. Лошадкам все режимы одинаковы: трусит не спеша.
Дай, думаю, заговорю с ним о царе. Мы одни в поле. Он наверное, не побоится сказать слово за монархию. Мужичок, по всему видно, богобоязненный. Спрашиваю: "Что думаешь про царя? Не лучше ли было при нем?"
Он немного помолчал. Ясно было, что я подсказываю ему ответ – за царя. Но, к моему удивлению, "хозяин" после раздумья сказал, что у него нет охоты на это. Я увидел какое-то полное равнодушие к вопросу. Он не только не защищал монархию и царя, но и не спорил против них, точно это был прошлогодний снег. Было и прошло, и быльем поросло! Куда ж делось мнимое царелюбие нашего народа? И было ли оно?..
Мне показалось, что народ наш смотрит на дело совсем просто, не с точки зрения идеалов политической философии славянофилов и не по рецептам революционеров, а также и не с религиозной высоты догмата Церкви о царе-помазаннике, а с разумной практической идеи – пользы. Была бы польза от царя, исполать ему! Не стало или мало – пусть уйдет! Так и с другими властями – кадетскими, советскими. Здоровый простой взгляд.
Мой возница, видимо, не ожидал теперь этой пользы от царя и без борьбы и сомнений теперь легко выбросил сей пункт из своего сердца и ума. Пришлось мне спросить в другой раз у рабочего:
– А что ты думаешь о царе?
Он тоже совершенно хладнокровно ответил:
– А что мне царь? Бот я остался после родителей сиротой, и никто не подумал обо мне. И ни школы никакой мне не дал он, ни мастерству не научил. С малолетства пришлось идти на работу к еврею, девятнадцать лет у него прожил. Хороший был человек.
А рабочий был и остался хорошим прихожанином Церкви, даже долгое время был председателем одного церковного общества. Вот поди и пойми царелюбца, как мы представляли себе обычно крестьянина. Совершенно так же, думаю, практически, расценивает он и всякую другую власть, в частности советскую: полезна – поддержит, нет – и от нее отойдет в удобный момент. После Смутного времени нужны были Романовы, призвал их, даже на "вечные времена", в письменной грамоте клялся им в верности и за себя, и за потомков. Наступили другие условия – он отказался от них, а о клятве 1613 года даже и не слыхал. Знал присягу, но и ее порвал. А царь Николай II добровольным отречением за себя и наследника, а потом и Михаил Александрович своим отказом от короны сняли с народа и эту последнюю присягу.
И сего возницу интересовал несравненно больше совсем другой вопрос. Какой же? Забыв сразу о бывших царях, он стал мне с добродушным юмором рассказывать по-украински о современных трудностях. Я запомнил доселе такие слова его: "Вот сначала помещиков-богатеев обобрали, духовенству трудно стало, потом дошли и до нас, зажиточных селяков. У меня было десять пар волов (пять или десять, не помню уж я. – Авт.), лошадей, всякой худобы (скотины. – Авт.) там. И тоже отняли. Вот осталась лошаденка да пара волов. Ну, а теперь и до бедняков добрались".
И он благодушно, совсем без злобы на обобравших его, улыбнулся. Потом, подумав немного, добавил: "И гляжу я, гляжу на все теперь и думаю: вся премудростью, Господи, сотворил еси!"
Пока генерал Врангель предложит ему свою крестьянскую реформу. Напишу об этом.
Там, где восстанавливалась власть белых, тотчас же механически восстанавливалась и частная собственность, как старая хозяйственная система, противоположная большевистской. Такое сравнение было не в пользу добровольцам. Но при генерале Деникине еще неясно было, в какую сторону склонится борьба? И потому народ держался осторожной позиции: при красных пользовался землей, при белых возвращал ее собственникам. Но когда Добровольческая армия была разбита на всех фронтах и у белых остался лишь крымский клочок, когда ясно наметилась победа Советов, то волей-неволей пришлось думать о земельной реформе в радикальном смысле, чтобы соблазну большевистских даров противопоставить выгодные обещания со стороны белых. Генерал Врангель созвал для этого специальное совещание в Малом дворце. Кроме него были и другие военные. Между ними выделялся смелыми суждениями начальник штаба генерал Махров.
После, во Франции, он открыто печатно защищал Советскую армию и говорил о силе, технической оборудованности и дисциплине ее. Главным докладчиком был Глинка, бывший товарищ министра земледелия при А.Б.Кривошеине. Был и я, и еще один адвокат, представитель Крестьянского союза. Начались длинные нудные обсуждения вопроса. Генералы Врангель и Махров настаивали на радикальной форме его разрешения, к ним присоединились и мы с адвокатом. Но милый и благочестивый старец Глинка упорно и методично восставал против этого. Его мотивы были такие: во-первых, "собственность священна", и Добровольческая армия, как стоящая на моральной основе, не может ступить на путь принудительной экспроприации и "черного передела"; во-вторых, насильное снятие собственности есть большевистский способ, а белые – противники их; в-третьих, будто и сам народ считает такой путь и греховным, и государственно беззаконным, и просто непрочным. Иное дело – приобретение этих земель в собственность за установленную цену при легких условиях выплаты ее. Говорилось даже, будто мужику нужна бумага на владение землею за печатью.
В результате остановились на последнем проекте как компромиссном. Заявлялось, что земля переходит во владение народа на правах частной собственности, само государство выплачивает владельцам ее стоимость, народ имеет дело уже не с частными собственниками, а с правительством. владение закрепляется государственными актами.
Так мне вспоминается суть этой реформы. Закон о ней был быстро отпечатан и помещен по всей Тавриде.
Я немедленно поехал по северным хлеборобным уездам, чтобы узнать, как понял народ эту реформу. И воротившись, доложил Врангелю, что народ отнесся почти равнодушно. Никакого подъема и движения я не увидел, И понятно: реформа была компромиссной и запоздалой. Будь она дана царем в 1903-1905 годах, когда в Думе, как я писал, обсуждался кутлеровский проект о принудительной передаче земли крестьянам, народ ухватился бы за нее обеими руками. А теперь, когда крестьяне фактически уже владели ею, когда помещики разбежались, когда советская власть утвердила землю за обрабатывающими ее, теперь подобная реформа по существу своему не могла, конечно, вызвать восторга.
Ко всему этому нужно еще прибавить великое сомнение народа в успехах последних остатков белых армий. А если так, то много ли стоили все наши обещания в глазах тех, кому мы дарили то, чем сами еще не владели крепко? Всякому было понятно, что наши реформы больше отзываются пропагандой, чем государственным актом.
А это уже было к осени. Наш фронт начинал снова гнуться и трещать под натиском красных. В тех же северных уездах в эту самую поездку я узнал, что в некоторых пунктах казачьи части отступали пред противником. Я сам видел на железнодорожных станциях нервность и растерянность молодых военных комендантов, грозивших жестокими мерами за непослушание им. При этом они хватались уже за револьверы, висевшие на их поясах.
"Ну, опять началось!" – подслушал я нечаянно разговор между двумя машинистами. И тон этих ни в чем не повинных людей был недружелюбный к белым.
И какой мог быть подъем от нашей реформы? Когда же я прямо ставил этот вопрос селянам, то они сначала хмуро отмалчивались, а потом отделывались какими-нибудь неопределенными отзывами. Ясно, что земельная реформа наша провалилась. А скоро развалится и военный фронт.
Ни о каких других реформах я не помню, потому что их и не было, возвращались к старым привычным формам жизни – это было гораздо легче, но бесплодней.
Дальше я могу сказать несколько слов об иностранной политике нашей. Конечно, я не специалист и тайн закулисных не знал, но кое-что доходило и до меня.
Поездка нашего министра Струве в Париж, к президенту Мильерану, противнику Советов, кажется, увенчалась успехом: нам была обещана помощь.
Англичане продолжали понемногу снабжать армию вооружением, как и при генерале Деникине.
Были возобновлены официальные сношения с поляками, чтобы вместе бороться против красных, которые тогда угрожали Польше разгромом. Представителем Врангеля туда был назначен генерал Махров, которого, кажется, недолюбливали высшие круги белых за его демократичность и самостоятельность, хотя он был одним из способнейших военных людей и живым человеком вообще. И когда генералу Врангелю некоторые говорили, что союз с поляками есть измена России, он отвечал известной формулой Кавура, с изменением конца: "Хоть с дьяволом, только бы против большевиков!" Но как только поляки, с помощью Франции и под предводительством начальника ее штаба генерала Вейга-на, разделались с большевиками, то немедленно бросили и своего союзника Врангеля, которого прежде хотели использовать лишь в собственных видах. Это очень разозлило Врангеля, как припоминаю. А освободившаяся от войны с поляками Советская армия, после Рижского мира с Польшей, направилась теперь на юг, чтобы добивать белых. И это предрешило военный исход, силы были тут неравны.
Были еще какие-то заигрывания с Врангелем немцев, приславших в Крым своих тайных посредников. Я только слышал об этом. Но или условия были неприемлемыми, или главнокомандующий не верил им и не хотел продавать им Россию, но успеха они не имели. А между тем вражда против большевиков была у многих из белых такая, что они действительно были готовы дружить теперь и с немцами, забыв все прошлое, всю войну, Брестский мир и прочее. Лично я тоже не чувствовал злобы против немцев и, право, готов был опереться и на них, если бы это от меня зависело. Нужно сознаться в этом: что было, то было. Такова была тогда жизнь.
Потом, уже в Америке, мне пришлось от одного образованного русского человека, бывшего офицера американской армии, слышать, что соглашение Врангеля с Польшей было прямым предательством и, может быть, содействовало даже разгрому Красной армии. Но нужно было жить в России, а не смотреть на нее из далекой Америки, чтобы понять психологию нас, белых! Как в данный исторический момент (1941-1943 годы) всем союзникам хочется уничтожить Гитлера, так и тогда некоторые люди горели одним желанием: разбить большевиков! Припоминаю несколько фактов еще из эпохи генерала Деникина. Как известно, болгары и тогда были с немцами. Однажды я в магазине встретил болгарина офицера и говорю ему с откровенным упреком:
– Как же это вы, братушки-славяне, которых Россия освободила своей кровью от турецкого ига, теперь воюете против нас?
– Мы, – совершенно бесстыдно ответил мне по-болгарски упитанный офицер, – реальные политики!
– То есть где выгодно, там и служим. Противно стало на душе от такого бессердечия и огрубелости!
При Врангеле, впрочем, была попытка организовать в Болгарии добровольческий отряд на помощь нам. Приезжали даже какие-то два ходока – военный и священник. Посетили они и меня. Но так из этого ничего и не вышло. Да были ли за ними какие-нибудь массовые силы?
Немало тогда присасывалось авантюристов или просто увлекающихся людей. Однако пусть история знает, что какие-то единицы из болгарского народа стыдились братоубийственного предательства. Известно, что митрополит Софийский Стефан протестовал против участия болгар в первой войне на стороне немцев и вынужден был удалиться за границу, в Швейцарию, до окончания борьбы. Есть слухи, что и сейчас он против соглашения с Гитлером.
Была еще горсточка галицийских добровольцев, но во главе их стоял офицер авантюристического склада, как мне показалось при знакомстве с ним в Крыму, а после и в Европе.
Не очень-то легко было Врангелю устанавливать дружественные соглашения и с домашними "иностранными" державами: с Всевеликим Войском Донским, с кубанскими и терскими казаками. Революционный центробежный откол частей бывшей единой империи изживался весьма трудно. Даже потеряв свои территории, атаманы, кроме прекрасного донского генерала Богаевского, все еще дышали ревностью по самостоятельности. Не сразу сговорились с ними. Наконец генерал Врангель по телефону попросил меня прибыть в Большой дворец и отслужить благодарственный молебен – столковались-таки! Где-то доселе хранится у меня фотография объединенных вождей. Точно где-нибудь среди индейских диких племен Америки!
Вот что значит революция! Легко разбить посуду, как трудно потом склеивать. И поймешь теперь, почему националисты-добровольцы боролись за "единую, великую, неделимую Россию". Это было здоровое течение в данном пункте. Потом и большевики пойдут по тому же пути объединения ослабевших разболтавшихся частей одного организма.
Еще мне нужно бы говорить об Украине, но тогда она была снова под советской властью, а не с Врангелем. А о временах Директории, Скоропадского и Петлюры я буду говорить в дальнейшем отделе – об Украинском Церковном соборе 1918-1919 годов.
И здесь пока этим заканчивается "иностранное обозрение".
Теперь мне нужно сказать еще о моральном и религиозном фронте врангелевского движения. Отчасти я уже говорил об этом. Не высока была и мораль: не белыми были, а серостью. Генерал старался по возможности подтягивать всех, и отчасти ему это удалось. Никаких оргий в тылу, о коих я писал прежде про деникинское время, уже не было. А если бы они завелись, то несомненно были бы подавлены Врангелем беспощадно. И здесь не может быть двух мнений, к чести главнокомандующего!
История должна сказать ему слово благодарности за это, как еще и за другое, о чем скоро будет речь.
Что касается самой Церкви, то и мы не могли сделать ничего особенного в пользу победы над красными, хотя мы и желали этого.
Авторитет Церкви вообще был слабый. Необходимо сознаться в этом. Голос наш дальше храмовых проповедей не слышался. Да и все движение добровольцев было, как говорилось, патриотическим, а не религиозным. Церковь, архиереи, попы, службы, молебны – все это для белых было лишь частью прошлой истории России, прошлого старого быта, неизжитой традиции и знаком антибольшевизма, протестом против безбожного интернационализма. А горения не было ни в мирянах, ни даже в нас, духовных. Мы не вели историю, а плелись за ней, как многие иные, потому не имеем никаких оснований жаловаться на паству, по пословице: "Каков поп, таков и приход" и наоборот.