Текст книги "На рубеже двух эпох"
Автор книги: Вениамин (Федченков)
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
Разумеется, это хлесткое объяснение, льстящее низшим классам, иногда действительно глубоко обездоленным, и вообще идущее навстречу нашим невысоким инстинктам – корысти и гордости, такое историке-материалистическое объяснение легко было принимать некапиталистам, беднякам. Но в том-то и дело, что наши родители и бедняки-мужики долго-долго, веками, не принимали такого объяснения за святую истину. Не принимала и не примет этого объяснения и христианская Церковь, не принимал и не принимаю и я.
Здесь мне приходит на память одна моя встреча с ученым социалистом князем Святополк-Мирским, сыном бывшего министра в России во время первой революции. За границей он занимал место профессора, кажется, в Лондонском университете. А потом уехал в Советскую Россию. Он был абсолютным поклонником коммунизма. И вот мне пришлось быть с ним в Париже, в квартире знакомых. Разговорились о социализме в России. Я сказал, что наша патриаршая Церковь так и за границей искренно-лояльно относится к советской власти.
– Этого нам мало, – сказал он с неудовлетворенностью.
– А чего же бы вы хотели от нас?
Он, не помню слов, заявил, чтобы и Церковь с одинаковым всецелым рвением взялась за это социалистическое дело.
– Нет, в такой степени мы не можем вгрызаться – так я тогда выразился, – в него, как вы. Мы не только пассивно лояльны, то есть терпимы, но в сущности и действенно.
– Чем же именно?
– Уже одним тем, что мы открыто и России, и всему миру заявили о своей лояльности, то есть о признании советской власти и ее политико-экономического строя. Это очень важная и еще мало учитываемая помощь. Другие, например вся Католическая церковь, не говоря уже об эмигрантских группах, ведут открытую борьбу против них. А кроме того, представители Церкви принимают участие в создании этого строя, как члены Союза. Наконец, многое в новом строе и одобряет наша Церковь: повышение прав и благосостояния низших классов, освобождение от эксплуатации частного капитала. Разве этого в самом деле так уж мало?
– Да, – говорил князь, – нам бы хотелось, чтобы вы впряглись в наше дело так же самозабвенно и восторженно, как и мы.
Выражаю его мысли не буквально, но верно.
– Это нам невозможно. У нас неодинаковые психологические основы: вы веруете лишь в эту земную жизнь, а мы еще и в загробную, и последняя для человека важнее. Поэтому у нас, верующих, центральное место в душе занимает духовная сторона, а не материально-экономическая. Отказаться от этого примата ни наша Церковь и никакая другая вера, признающая иную жизнь, не могут – это было бы самоубийством для всякой религии.
Князь все это, как умный человек, понимал и не стал больше спорить со мною. А я бы теперь мог еще добавить и следующее:
– Недооцениваете вы нашу искреннюю лояльность. Если искренний верующий человек принципиально и по совести стал на лояльную позицию, то из него будет добросовестный сотрудник вам и проводник на деле вашей системы: на Церковь и на верующих вы можете положиться, что они не изменят вам, а смиренно самоотверженно – ради Бога, власти, ближних и своей души – будут нести тяготы установки нового строя. А те, кто держится его лишь по эгоистическим побуждениям – ради выгод новой системы, по самостности или даже по увлечению, – то в критический момент могут или надорваться, или даже изменить, если что-нибудь будет не нравиться их вкусам, самолюбию. Смирение религиозное – важная сила не только в личной жизни, но и в общественно-государственной. Возьмем для примера старого солдата нашего времен Николая I, когда служба служивых братьев наших тянулась 25 лет! А какие были солдаты! Вспомним войну в Наполеоном: как сражались за Родину – и генералы, и солдаты! А ведь последние были крепостными рабами... Но они после побед не потребовали себе свободы от тягла.
Религиозному человеку и жить легче и помирать спокойнее: умирает ли он по указу царя за родину, из-за государственного долга послушания власти, из любви к своей стране или кладет жизнь, как теперь, за собственную, народу принадлежащую землю и добытые права, а также по любви к своей родине. Если он еще и верующий, то крепче будет сражаться на войне, добросовестнее исполнит и свои гражданские обязанности.
Христиане – конечно, хорошие христиане, а не формальные лицемеры – везде и всегда полезные рабочие.
И сейчас, когда пишу это, припомнилась мне одна мысль социалиста, кажется, Зейполя. "Люди, – сказал он, – часто не понимают, насколько даже выгодна экономически такая "простая" вещь, как СОВЕСТЬ!"
И совершенно верно! Недаром, несколько уже лет назад, и Сталин бросил клич: "Нам нужны инженеры душ!" Конечно, и социалисты желают того же, то есть хорошего честного человека. Даже и вся-то система их политики и экономики построена на основной задаче – воспитать "нового человека" вообще, чтобы он не только материально жил благоденственно, но и стал братом брату...
А Церковь тоже, только иными путями, проводила те же идеи братства в мире среди человечества. Удастся ли безрелигиозному мировоззрению "генерального" коммунизма с его философией материализма достигнуть братства? Это большой вопрос! А Церковь уже достигла многого, как увидим дальше.
Как-то на одной лекции моей в Нью-Йорке среди "друзей Советского Союза" мне задали вопрос (конечно, с умыслом не поймать меня, а преподнести ожидаемый ответ слушателям):
– Какой строй предпочитаете вы: фашизм или демократию?
То было не только до войны с фашистами, но еще и раньше союза Сталина с Гитлером, как выражались потом. Я ответил:
– С религиозной точки зрения ни тот, ни другой не являются полным спасением человека от яда мира, мы и сами коренное зло видим не там, где видят его фашисты и демократия, эти обе в сущности материалистические системы политико-экономического построения. По-нашему, беда и счастье прежде всего в нас самих, а не вне. Но, относительно говоря, демократия лучше, конечно, фашизма.
Не возражали.
А совсем уже недавно на выставке в Нью-Йорке подошел ко мне с карандашом и бумажкой человек еврейского типа и очень скромно сказал:
– Я еврей и корреспондент еврейской газеты. Могу я задать вам вопрос?
– Пожалуйста.
– Скажите, какое отношение Церкви к советскому правительству в России?
– Искренне дружественное, лояльное и сотрудническое,
– А как смотрит на коммунизм христианство?
– Христианство принимает всякие формы государственного устройства.
– Но коммунизм, может быть, ближе?
– Да, я думаю так. Но только и труднее для осуществления.
Он поблагодарил и ушел, записав интервью.
Я припоминал себе, что в первоначальной стадии христианства были наряду с собственниками и коммунистические общины, но они недолго удержались: человеческий эгоизм оборвал их. Правда, тогда оставался соблазн параллельного существования и собственнической системы. В социализме же тот соблазн в одной стране отпадает: некому и нечему завидовать; и все же нелегко нашей себялюбивой природе отказаться в пользу другого. Эгоизм очень врос в испорченную грехом нашу душу.
Все это я описал здесь, забежав далеко вперед для того, чтобы сказать доброе слово в защиту или, по крайней мере, в объяснение поведения наших отцов и дедов в отношении к капиталистическому строю. Нет, не темнота, не забитость, не рабство души делали их терпеливыми, а, наоборот, своего рода особая просвещенность, сила и свобода. Только они были иного порядка, духовного.
Христианство, зная, где корень бед, то есть в душе, пришло и принесло новые силы лечить именно ее прежде всего, а не внешние условия. И врач излечивает корень и первоисточник болезни, а не вторичные проявления ее вовне. И вот, оставляя, по-видимому, нетронутыми внешние бедствия, христианство дало "внутрь" такое просвещение, влило такие благодатные силы, что человек мог почувствовать себя свободным внутренне и при рабстве, богатым или хотя бы спокойным при бедности. Как? Христианство указало и действительно дало новую, мирную жизнь в душу: жизнь в благодати Божией еще здесь и надежды на блаженную жизнь в будущем мире, несомненно существующем. Имея в себе эту внутреннюю духовную жизнь, человек мог и стал спокойным при всяких условиях. Не столько хорош врач, который лечит болезнь, сколько тот, который, впрыскивая какую-нибудь противоядовитую жидкость, делает человека неспособным к заразе, так называемый иммунитет. Христианство и дало эти силы нашему народу.
Конечно, это совсем не означает того, что эти внешние условия – рабство, эксплуатация, бедность – хороши сами по себе Наоборот. Самый иммунитет именно предполагает, что это – болезнь, беда, зло; именно для того-то и даются новые силы, чтобы преодолевать, побеждать то зло в себе самом. "Вера побеждает мир", – говорит ученик Христов Иоанн и по опыту.
И это совершалось на нашем народе многие столетия. Он воспитывался при внешней безграмотности в высокой философии, он верил в благородство и достоинство человека гораздо больше не только крепостников-господ, но и больше всех материалистов, защитников народных. Человек – это высокое имя, святое, выше условий, выше земных порядков.
Один из христиан, прежде бывший упорнейшим иудеем и гонителем, потом сказал по опыту:
– Я все теперь могу: могу жить (без вреда) и в довольстве, но могу жить (тоже без вреда) и в нищете.
А когда его посадили в тюрьму, он и там чувствовал себя как на свободе. Когда ему грозила казнь, что потом и случилось, он писал близким: "Я готов и жить и помереть, но сам предпочел бы умереть Христа ради".
Так писал бывший гонитель Савл, потом Павел.
Но и в наше время многие перенесли тюрьмы и ожидание смерти спокойно. Теперешний глава нашей Церкви, митрополит Сергий Московский, четыре раза был арестуем. Но, находясь в темнице, был благодушен и составлял молитвы.
Бот так и предки наши жили и чувствовали.
Но как же так круто изменилась эта философия народа?..
Подумаем в следующей главе. Там и вскроется, как происходила перемена лично во мне в юношеские и молодые годы.
Сейчас же и воротимся к детству моему и народному: народ, в сущности, тоже был тогда дитя по душе... Посмотрим теперь, что же он получал от Церкви, этой третьей воспитательной силы.
Можно без преувеличения сказать, что собственно Церковь и воспитывала наш народ. Семья, о чем мы говорили выше, была больше проводником и нянькою при Матери-Церкви. Вдумываясь теперь, начинаешь понимать все больше, сколько дала она народу!
Попытаюсь рассказать об этом.
Начну с того, о чем лишь только что говорил.
Как-то Горький сказал: "Человек – это звучит гордо" Мне эти слова всегда были неприемлемыми и казались фальшиво измышленными, самомнительными. Церковь дала другое воззрение на человека. "Человек! Какое это высокое имя!" -писал блаженный о. Иоанн Кронштадтский в дневнике своем. А он имел дела со всеми: от царя Александра до нищих... Но больше имел дел с бедными, с народом, который тысячами ежедневно стекался со всей Руси в Андреевский храм в Кронштадте. Я был счастлив своими глазами видеть все это...
"Высокое имя – человек!" Почему? И какое место и значение имеет Церковь в этой высоте для народа?
По христианскому учению всякий человек, без различия, есть образ Божий. А душа человека, сказал Христос, дороже всего мира. Ради него сошел на землю Сам Сын Божий Единородный. А по нравственному состоянию и по крещению все христиане суть дети Божий. Апостол Петр называл всех верующих духовными "царями", "священниками", хотя они были тогда больше рабами по социальному положению, человек призывался к ангелоподобной святости, от него требовалось быть выше этого мира. Какая в самом деле высота!
Но отражалось ли это учение Церкви в действительной жизни народа? По-видимому, будто незаметно, но при глубоком наблюдении несомненно было так.
Вот возьмем храм. Почти нигде не встречались господа и подчиненные вообще, разве лишь одни как слуги другим. А в храме все были равны. Ну пусть для помещиков были отгороженные места, но это имело значение скорее внешнего удобства и лишь отчасти классового различия, а в сущности, в храме, перед Богом и друг перед другом мы были одинаковы. Рядом стояли, не стесняясь высших, и те нас не презирали как низших, всех нас равно называли "братие" и "сестры" или "рабы Божий", все мы состояли, все были с открытыми головами, а женщины в платках, даже и барыни (те в наколочках), лишь после завелись шляпки у богатых, все одинаково считали себя грешниками и нуждались в милости Божией, а лучше делали еще больше: старались в душе считать себя ниже других, через это становились в любви и у Бога, и у ближних сразу выше. И духовному взору, проникающему внутрь сердец, ясно было, что эти рабы помещиков были нередко духовно выше своих господ, как истинные рабы Божий.
В храме проявлялось достоинство человека. И чем больше он смирялся, тем возвышеннее он становился еще здесь и наоборот.
А чего стоит одно сознание своей греховности в нашем народе, чему дивился Достоевский даже в каторге! Или вспоминаю сейчас пьесу Л.Толстого "Власть тьмы". Преступный молодой мужик, живший нечисто, задушивший прижитого незаконного ребенка, бросивший двух первых сожительниц и готовившийся жениться на третьей, вдруг начинает мучаться до того, что уходит с предсвадебного пирования повеситься в сарае. Здесь останавливает отчаявшегося его же работник и говорит, что ничего непоправимого на этом свете нет. И преступник решает открыто во всем покаяться перед гостями. Все приходят в ужас и стараются прервать его исповедь. Урядник хочет вязать его. А родной отец, по-видимому, забитый мужичок, не умевший выражаться свои мысли, а больше объяснявшийся мимикой да словами "того" и "тое", останавливает их с непривычной для него силой и в радости просит кающегося сына все открыть, прибавляя с торжеством: "Вот Он, Бог-то! Вот Он Бог где"!
Повинившийся сам отдает себя под арест.
Ведь это – потрясающая картина сознания греха!
В высших кругах толстовского времени не было уже и малой доли такого покаяния и муки от греха...
А народ, пусть и не все, радуется этому покаянному возвышению прежнего преступника... Какая красота – покаяние' Мы, духовные, наблюдаем это больше других, сколько умилительных фактов приходилось видеть! з моего детства и юности приведу иллюстрации.
Вот Великий пост. Медленно заунывно зовет колокол. Сначала церковь пустовата, а к концу недели не протолкаться. Мы, школьники, после семи лет должны уже тоже исповедоваться. Маленькие грешники! Батюшка исповедует нас целой группой, человек по пятидесяти. Какие уж там грешки?! Но каждого прощает особо. И мы радостно бежим домой. Есть не полагается после исповеди. Мать также радуется с нами, тихо улыбаясь:
– Ну вы уже скорее ложитесь спать, чтобы не согрешить перед причастием.
И мы ложимся и спим счастливо, как безгрешные ангелы.
На другой день все причащаются: и господа, и крестьяне – из одной Чаши. И все становятся такими добрыми, милыми, тихими, ласковыми, спокойно-радостными! Все поздравляют друг друга: "Со Святыми Тайнами!" Приезжаем домой, а там мама, торжественно настроенная, целует нас, ухаживает за нами и угождает чем-нибудь особым, небудничным: чай с вареньем, белый хлеб, за обедом суп с маслом (рыбы нельзя, а в первую неделю и без постного масла), жареная картошка, оладьи... Мы ныне причастники.
Даже и пословица была акая: "Что ты как именинник!", а иногда "как причастник".
И как отрадно было мне смотреть на исповедников в храме, очередью тянувшихся к батюшке. Иных он отпускал скоро, а другие почему-то задерживались. Потом, получив "разрешение", клали на аналой по две-три копейки, редко-редко положит кто пятачок медный (денег-то было всегда мало), и, тихие, отходили назад слушать непонятное правило с акафистом, которое читает лысый дьякон посреди храма.
А однажды мне пришлось быть свидетелем жуткой картины публичной исповеди. Одна красивая женщина лет сорока, а то и меньше, худая, опрятно одетая, вышла на амвон, обратилась к народу и вслух стала рассказывать про все грехи свои... Какой ужас охватил меня! А народ нагнул головы и молчит... Говорили после, будто она ненормальная. Может быть, и так. Но все равно, и самая ненормальная связана была с сознанием греховности. Такие публичные исповеди были в Церкви в первые века, но потом их заменили теперешней тайной практикой: тяжка была открытая исповедь, а для других соблазнительна.
Нужно себе представить, как мучалась эта бедная женщина, что решилась на публичный всеобщий позор!
Да, в народе было глубокое сознание греха и зрение своей души! Даже с младенческих лет наши сердечки уже чувствовали что хорошо, что худо. Я знаю несколько таких случаев. Из них вспомню лишь об одном.
Как-то ворона кружилась над нашими цыплятками. Мать, услышавши испуганный крик наседки курицы, говорит мне:
– Ваня, беги посмотри, что там с цыплятами!
– Мама! Пошли Мишу, – лениво отозвался я. Кажется, мать побежала сама на помощь. Через какой-нибудь час я стоял перед окном соседнего дома, где жила многодетная семья лакея. Его жена, Анна, увидевши внизу своего телка, гулявшего где ему не следовало, говорит мне, указывая на виновника:
– Ваня, поди вороти теленка.
И я мгновенно побежал туда. Почему? Я тогда, еще пятилетним ребенком, вспомнил, как только что отказал родной матери о цыплятах, а исполнил желание чужой женщины. Моя маленькая совесть тогда же спросила меня: "Почему так?" И я понял: перед чужим человеком мне хотелось выхвалиться, вот-де я какой хороший! Тщеславие уже работало тогда... Воротился я опять под окно за наградой и получил спасибо... А факт запомнился совестью на всю жизнь. И другие грехи детства помню ярко доселе. А значит, не я же один был такой, а и другие...
После сам уже исповедовал. Сколько бриллиантовых слез, живительных, очистительных видел я! Иногда ноги кающихся готов был бы целовать. А от слез маленьких кадетов-казачков в Сербии плат, лежавший на престоле для утирания после причащения, был такой мокрый, что пришлось сушить. И как все это было отрадно и нам, и кающимся! Как прекрасно!
А еще больше радость была на праздники. Вот самое обыкновенное летнее воскресенье. Настроение праздника начинается еще с вечера субботы. Как-то мы ловили в реке рыбу или раков. Над нами высился кругом глинистый желтый берег. Еще выше в гору стоял храм. Было к вечеру. Вдруг раздался первый удар в большой колокол и стих постепенно. У меня сразу повеселело на душе. Потом другой, еще пауза...
И уже потом пошли частые удары. Невольно вспоминаешь известные стихи:
Вечерний звон! Вечерний звон! Как много дум наводит он...
Я уже давно забыл последующие стихи и не знаю, что за думы были у поэта. Но у меня не было никаких дум, только непонятная радость на сердце.
На другой день, часов в шесть утра, звон к утрене, потом перерыв на полчаса. Часов около девяти – литургия. И вот помню: в перерыве люди выходили из храма на травку внутри кирпичной ограды, мужчины с мужчинами, около них тихонько ребятишки, женщины с женщинами. Разодеты красно, в цветные платки, шелковые и полушелковые, старушки в черном. И мирно сидим, о чем-нибудь тихо говорим. Скоро заблаговестили опять: первый – долгий удар... Народ не крестится еще. Ударили второй раз: закрестились. Почему так?
Первый удар означает первое пришествие Христа: оно уже прошло. А второй напоминает нам о будущем втором пришествии и о Страшном суде: тут и нужно креститься и в грехах каяться.
Опять все покаяние на первом плане. Но еще сидим на траве: читают пока часы. Вдруг раздается веселый трезвон, сейчас начнется литургия. И мы встаем.
Кстати, "трезвон" сначала, должно быть, означал удар в один колокол, по три раза с перерывом: раз-два-три (перерыв), раз-два-три (перерыв) и т. д. Я это слышал уже во время беженства в Константинополе. А в России взяли потом пример с некоторых храмов Запада. И разносился веселый трезвон пяти, семи и десяти колоколов по всей необъятной Руси. А какие были иногда звонари! Уже ректором Тверской семинарии я встретил одного такого художника. Огромного роста, молодой детина, красивый лицом, с шапкой кудреватых светлых волос и курчавой небольшой бородкой, с улыбающимися чистыми детскими голубыми глазами, всегда без шапки, он ходил по Руси. Легко ему было слушать, где как трезвонят и какие колокола, а потом просил дозволить и ему самому звонить. И как звонил! Чего только не было у нас на широкой родине!
Зато наш рыжий, лохматый, молчаливый Филипп, сторож храма в Софьино, был совершенно без слуха и способностей: пять колоколов в его руках бились, как рыбы в черпаке, наугад.
На Пасху всю неделю разрешалось весь день звонить всякому, кто хотел. И ребята упражняли свое неумелое искусство: никто уж им тогда не смел запретить...
Вот вспомнил о Пасхе. Сколько радости всему народу! Храм переполнен, еще с вечера забираются приехавшие из деревень. Крестный ход... Прежде при первом "Христос воскресе!" стреляли даже из пушек, предоставляемых помещиками. Не известно, как они попали к нам. Потом блестящее богослужение... Всеобщее целование в церкви в конце утрени... После литургии освящение куличей, пасх и яиц, установленных в белых платочках или полотенцах вокруг храма, с копеечными свечками в них... Начинается бледная заря... Народ постепенно расходится... Свечечек в куличиках все меньше и меньше... Еще пять осталось... Две... Последняя потухла... Храм пустой... Сторож тушит свечи... Мы едем все на буланке домой. Поем "Христос Воскресе" и разговляемся... И спать, спать.
Пропускаем восход солнца, а оно в этот день играет от радости, как уверяет отец... Уже после я не раз взрослым взбирался на крыши и смотрел на солнышко. Утром оно всегда дрожит в колеблющемся над горизонтом воздухе, но народ на Пасху видит в этой обычной картине тайный и живой смысл воскресной радости природы...
После вкусный (раз в году такой) обед из курицы, жареного душистого калача, сладкой сырной пасхи. Как ждали этого, особенно после гонения семи недель поста'
Но однажды такое разговение едва не кончилось трагически. То было в 1918 году. Я с Московского Церковного собора в последний раз посетил дом и родителей. Отец всегда жаловался на катар желудка. Вечно пил от изжоги соду, она разъедает слизистые стенки. И в этом году болезнь так обострилась, что вызвали – это редкость – за 5 верст знаменитого в Кирсанове врача Шелоумова... В провинции все бывает знаменитое: голосистый дьякон в соборе, необыкновенный силач-исправник, вот был и чудодей доктор, которому верили все, несмотря на сумасшедшую, шальную фамилию его. Приехал, посмотрел. Прописал рецепт. Велел хранить строгую диету. А тут и подошла Пасха... Все мы, – кроме родителей был я, брат Сергей и сестра Лиза – готовимся разговляться. Садится и больной отец. Ему уже ничего почти нельзя есть, особенно мясного. А он смотрит жадными глазами: всю жизнь ждал Пасхи, сытой и вкусной. Мать и мы, дети, уговариваем его воздержаться... И вдруг он горько заплакал, как малое дитя. Ему было около семидесяти лет.
– Вы едите, а мне одному нельзя-а-а-а!
Мы, дети, даже немного рассердились на его такое неразумие.
– Папа, помрешь же!
А ему все равно, хоть и помереть, лишь бы раз в году вкусно наесться. Смешно это кажется иному, но нужно вспомнить, как бедные люди недоедали, недосыпали, особенно наши родители, чтобы только дать нам обучение. Невольно заплачешь на Пасху...
Смотрела, смотрела на это мать и сама залилась слезами... Может быть, вспомнила тут долгую и горемычную жизнь его и свою – в нужде, в маете, в болезни (отца не помню болящим) – и, махнувши рукой, говорит:
– Ну ешь, отец, – так называла она мужа, – уж все равно; двум смертям не бывать, одной не миновать!
Смахнув свои слезы, обрадовавшийся папа дал себе волю. И в тот же день открылся у него кровавый понос, чуть не умер. Зато с радостью разговелся...
После обеда, помню с детства, на улице, то есть на открытом ровном месте, устраивалась игра "катанье яиц". На большом расстоянии, шагов на двадцать, ставили попарно яйца: пять, десять пар, смотря по количеству играющих, на аршин друг от друга. Первая двойка, по согласию, плоским круглым большим мячом, туго сшитым из тряпок, катила в пары, если попадала, то катила снова, если промахивалась, мяч брали игроки следующей двойки игроков... Другие кругом смотрели... Весело казалось нам... Женщины и дети грызли жареные подсолнечные семечки...
И все были веселы, радостны, довольны; никаких проклятых вопросов и тяжелых дум тогда не было... Жили как "птицы небесные", да, близко к этому евангельскому чину... Недаром же звали нашу страну Святой Русью...
– Кому теперь? – спрашивают.
– Мине-е, – кричу...
Так и прозвали меня тогда:
– Эй, мине! Тебе катить. И качу не обижаясь.
На этот праздник уж должно быть всегда солнышко... Я не помню дождливой Пасхи... Так радостно было на сердце..
Но кончались светлые дни и снова начинались будни с бедностью, с аккуратностью в питании, в трудах, в бережливости. Я и до сей поры, на седьмом десятке, не могу бросать деньги не только на пустяки, но даже и на дорогую пищу. Как-то недавно угощает меня знакомый, подает мне меню.
Вижу, цена на какие-то мясные кушанья – доллар, доллар двадцать, доллар тридцать. Боже мой! Я в страхе, почти непроизвольно отложил карту на стол.
– Ой, как у вас все дорого!
– Что вы? Берите, что хотите, не стесняйтесь ценой, заплатим.
Это говорил бывший русский селянин, но уже давно привыкший к мирскому стандарту американской сытой жизни. Сказал я то же самое о дороговизне при другом рабочем:
– Вы здесь роскошно живете, я не привык так.
– Да, – скромно согласился он, – мы в Америке набаловались!
А я, когда один хожу в маленький польский ресторанчик, где меня не знают, там дешевле, но и все дорого – близко к доллару... Не вынес: стал покупать кое-что и в лавочке у другого, хорошего старика, поляка. Оказалось второе дешевле самому. Успокоился... Так приучила трудная жизнь в семье...
Но любви к деньгам не создалось. Наоборот, и теперь беспокоюсь, если есть лишние деньги, куда их девать. А больших сумм просто боюсь, они меня пугают, точно украденные... И много легче жить так – кое-как, с нуждою в деньгах, это мне кажется более нормальным и справедливым. Какой-то грех и доселе чувствую в свободных деньгах. Это не от моральных принципов, а как-то инстинктивно или уж по привычке к бедности.
По моему же примеру можно судить еще больше о народе, который жил еще беднее, чем наша семья.
Но радость была не только на Пасху. А и в воскресенья, и в двунадесятые праздники мы ощущали таинственную радость. Недаром же это слово "праздник" стало в русском языке символом радости!
Но если уж нечасто была радость, то глубоко в народной душе чувство мира. Да, мирный был наш народ... Об этом уж я говорил прежде. Здесь вспоминаю, как относился он к такому страшному явлению, как смерть. Один священник о. Димитрий Б. уговаривает умирающего своего прихожанина не бояться смерти, а тот ему и говорит:
– Да я, батюшка, и не боюсь ее, слава Богу! И умер.
Старушка идет со мной в Твери из храма.
– Сколько тебе лет-то?
– Да уж семьдесят четыре. Бот все прошу у Бога смерти, да не дает. А что я тебе скажу? Видела я сон...
И начинается длинный, спокойный рассказ о сне. И смерть забыта. Недаром в своей "Исповеди" Л. Толстой сказал: "Насколько спокойная смерть среди нас (дворян) является редким исключением, настолько, наоборот, она в народе бывает обычным явлением".
Это верно. Вся жизнь простых людей была подготовленной к мирному концу. Жили незаметно и терпеливо и умирали тихо. По временам веселились, в общем не печалились, а смерти не дивились, ее ждали, не думали о ней все и всегда. И вся жизнь, в сущности, была путем к этому неизбежному концу. Отсюда объясняется и общий нравственный уклад всей жизни.
Одна писательница выразилась, что вся Древняя Русь была, в сущности, сплошным монастырем, только в миру, с семьей. Тут много правды. Например, посты соблюдались строго, жизнь была в общем молельная, в грехах каялись, послушание – и крепостное, а потом и на воле – несли: трудились до поту, жили бедно, терпели лишения, не роптали, смирялись... Разве это не скит?
А какая иногда поразительная чуткость проявляется у ник и доселе! Расскажу виденный факт.
В 1914 году объявили мобилизацию армии на войну с немцами. Послушно потянулись бородачи, оставляя семьи... А конец, известно, какой ждет.
И у меня брат умер в японскую войну, оставив жену и дочь. Но он все же плакал, мы тоже. Я вот вижу сцену на Кирсановской станции. Стоит блондин против моего вагона (я ехал в Крым) спиной ко мне. Рядом, лицом к поезду, жена. Оба молчат. А что в сердце у каждого, можно понять. Второй звонок, нужно расставаться. Он обнимает ее, но целует слегка и коротко, стыдно людей. И уходит в вагон. А она, бедная, больше не имеет сил сдерживаться, хочет разрыдаться, но тоже неловко перед людьми. И вижу, как она отворачивается лицом от нас. и от плача вздрагивают ее плечи... Третий звонок... Она быстро смахивает концом платка бежавшие слезы, оборачивается к вагону мужа, чтобы взглянуть, наверное, – в последний раз... Поезд медленно отходит. А я думаю: "Господи, Господи! И кто научил этих необразованных людей такому внутреннему благородству?!"
Я и теперь часто удивляюсь им... Говорят, говорят, а потом слышу: "Извините". Жду, а этот мужик скажет что-нибудь невинное, например: "Извините, я выпимши был тогда" или: "Он (кто-нибудь) нехорошо выразился, извините меня" и т. п.
Эта тема о мужицком благородстве еще не вскрыта у нас, но и в литературе разбросаны уже тысячи примеров, выражений, слов и действий. Вспомнить хотя бы один тип расслабленной женщины в рассказе Тургенева "Живые мощи". Или работника в рассказе Толстого "Хозяин и работник"... Везде, везде.
И думаю: воспитывала его вера, совесть, семья. Да, великое утешение получали люди от Церкви. Даже и самое здание храма веселило их: жили в маленьких избушках, а церковь – красивая, там служба в золотых ризах, и пение певчих, и иконы, и свечи, и пахучий ладан, и звон колоколов. Церковь встречает младенца, венчает его молодого, отпевает состарившегося, везде с ним – и в радости, и в горе.
Еще вспоминаю один приезд архиерея. Как ждали! Какое торжество! С ним духовенство... Чудесный хор певчих... Точно райское видение. Но это было очень редко.
Теперь можно бы сказать о духовенстве. На моей памяти мы не могли хвалиться чем-либо особым. Служили, так можно сказать. Бывали, правда, поразительные примеры святых людей. Почти в каждой губернии были свои маленькие кронштадтские: о. Василий Светлов в Тамбовской губернии, о. Николай – в Пензенской, о. Константин – в Симферополе и т.д. Но большею частью мы становились "требоисполнителями", а не горящими светильниками. Не помню, чтобы от нас загорелись души... Но не было (за исключением) и дурных типов. Только дух в духовенстве начал угасать. Правда, лучшие христиане не обращали на это внимания, крестились, венчались, хоронились у духовного отца, но, пожалуй, отцами-то мы и переставали быть... Приходилось слышать и критику.