355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин (Федченков) » На рубеже двух эпох » Текст книги (страница 1)
На рубеже двух эпох
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:31

Текст книги "На рубеже двух эпох"


Автор книги: Вениамин (Федченков)


Жанр:

   

Религия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц)

ПРЕДИСЛОВИЕ

Жизнь моя идет уже к закату, хотя один Бог знает, сколько еще придется утешаться Божьим миром и его красотами. Кое-что мне пришлось видеть за эти 60 с лишним лет. И иногда самому приходила мысль записать кое-что из пережитого, советовали то же и друзья. Но все как-то откладывалось это решение. А в это лето мне пришлось познакомиться с новым советским консулом в С. Штатах Евгением Дмитриевичем Киселевым. С его позволения, я на первый раз поделился несколькими биографическими фактами из моей жизни, попутно освещая и принципиальные вопросы момента. Выслушав меня очень внимательно, он неожиданно для меня сказал следующее:

– Вам все это нужно записать.

– Почему?

– Вы жили на рубеже двух эпох, много видели в обеих – все это само по себе интересно. Но думаю, что это было бы важно и для истории: она будет писаться на основании разных документов, а ваши воспоминания незаурядные, вы приняли новую эпоху не легко и не сразу, потому ваши переживания особенно важны как материал для будущего историка.

Удивившись такому предложению, я стал немного возражать консулу, не зная, однако, что решить. Видя мое смущение и догадываясь отчасти о некоторых мотивах его, Евгений Дмитриевич поспешил на выручку:

– Конечно, вас может остановить ваше религиозное убеждение: не будет ли это занятие признаком самолюбия? Но посмотрите с другой точки зрения на нравственный долг перед Родиной... Впрочем, конечно, ваше дело поступить как хотите.

– Спасибо! Я подумаю.

И вот решил начать эти записки. Таким образом, они в конце концов обязаны совету консула, и если будет что-нибудь интересное для истории, то поблагодарить нужно и Евгения Дмитриевича Киселева. Ему же я обязан и самим заглавием.

Заранее оговариваюсь, что я не собираюсь описывать всю жизнь свою сполна, а остановлюсь преимущественно на общественной стороне пережитого. Не буду углубляться здесь в духовную сторону моей личной жизни – хотя собственно в ней лежал и лежит центр моей души. И на церковных событиях истории буду останавливаться по преимуществу и больше для того, чтобы уяснить связь их с общественными течениями.

Таким образом, характер этих записей будет собственно политически-социальным, все остальное будет служить материалом для освещения этой общественной стороны на грани двух эпох.

Разумеется, я не придаю своим записям какого-нибудь особого значения, но вот так думал один из архиереев Русской Церкви этого времени.

Никакими другими справками я не намерен подтверждать свои воспоминания: буду писать так, как это представляется мне теперь, в данный момент. Надеюсь писать интересно. А теперь – с Богом в путь! Кажется, он будет не коротким, но запишу то, что почту интересным и для себя, и для читателей.

И еще одно размышление. Может быть, кому-либо покажется не архиерейским делом заниматься политически-социальными записками– Но, как сказано, выполню свой долг перед Родиной. А всякое патриотическое дело нашей Православной Церковью считается нравственным: будет ли это служение на войне, или в партизанах, или творчество писателей на пользу родине, или же послания нашего первоиерарха, митрополита Московского Сергия, воодушевляющего народы на борьбу с современными врагами человечества – немцами, или сбор денег на танковые колонны, или речи в защиту нашей родины, или вот эти записки в поучение потомству, – все такое, связанное с именем родины, Церковь, верую, благословляет и благословит.

Несомненно, у архиерея есть более высокие и специальные духовные задачи: религия, внутренняя жизнь души, церковное устройство, наставления о вере, богословские труды. Среди моих рукописей лежит довольно материала и по этим вопросам.

Но всему особое время: иногда и архиереи могут больше отдаться общественным делам, не забывая, конечно, главного своего дела – молитвы и служения словом, благовестия, как сказали в свое время апостолы, избирая специальных семь диаконов на общественное обслуживание бедных, сирот и вдов в первые дни христианства, чем сначала занимались сами апостолы. И наша Церковь всегда шла с жизнью своего народа: история преодоления татарского ига, изживание Смутного времени, двенадцатый год, благословение освобождения крепостных крестьян, теперь сотрудничество с Советским Союзом народов, – все это благословляет и меня.

Итак, Господи, благослови!

ДЕРЕВНЯ

Мой отец, Афанасий Иванович Федченков, родился крепостным. Его отец Иван Ильин и мать Наталья принадлежали помещикам Вельского уезда Смоленской губернии Баратынским. Иван Ильич был плотником и столяром на дворне. Так назывались крепостные крестьяне, служившие в помещичьем хозяйстве, или, как говорили, имении, в отличие от крестьян земледельцев, живших в деревне (или в селе, если там был храм). К дворне относились управляющий барским поместьем, или иногда бурмистр; чином ниже – конторщик, заведовавший письмоводством; приказчик, исполнявший приказания управляющего по сношению с народом; после, в мое время, называли его «объездчик», потому что его всегда можно было видеть верхом на лошади с кнутом, или приглашающего крестьян на полевые работы, или наблюдающего за исполнением их. Я помню такого объездчика – Тимофея Ивановича и его жену, всегда розовую женщину. Ее именем никто не интересовался, довольно было, что она «жена Тимофея Ивановича». Не знали и фамилии их. Зачем это знать о «маленьких» людях? От многолетней езды у него и ноги выгнулись колесом, нос был всегда красноватым: вероятно, укромно выпивал, но это никого не касалось. Потом шли; ключник, владевший ключами от амбаров с хлебом; садовник, выращивавший господам (а иногда – еще раньше – и управляющем) ранние огурцы, дыни, ухаживавший за стеклянной оранжереей при барском доме, с персиками и разными цветами. Повар на барской кухне. Лакей в барском доме, экономка, горничная, которых мы мало и видали, как и вообще господ; кузнец, плотник, кучера – один или два специально для барской конюшни, он же почтарь, а третий – для управляющего и общей конюшни. Собачник, ухаживающий за целым особняком с гончими собаками для барских охот. При мне был кривой на один глаз Иван Родионыч, старый вдовец. Потом пчеловод, помню иконописного бородатого старца удивительной кротости: его можно было видеть лишь на огороде под горой, где был и чистенький пчельник; там он и жил, как настоящий отшельник, зимой переходил в подвальную комнату под «Тимофеем Ивановичем». Звали его Михаилом Нестеровичем. Он был братом Андрею Нестеровичу Заверячеву, управляющему имением в «нашем имении», а его сын, Михаил Андреевич, мой крестный, управлял уже в мое время, после панщины. Ну потом были разные подручные помощники: заведующий овчарней, птичница, коровница, пастух и проч. Овчар у нас был Гавриил Андреевич. Фамилиями мы мало интересовались: разве уж кто выделялся особо... Ах, какой это был умный и способный человек! И хитрый, но хитрость – от ума: нужно было ко всем прилаживаться, и у него уже выработалась слащавая улыбочка, когда он говорил с высшими себе. Ну а на рабочих властно покрикивал, когда нужно было. Если бы ему дано было образование, был бы из него большой дипломат. Голова! Слышал я, что у него семья живет бедно (он имел избу в деревне почему-то); но какое кому дело, что кто-то живет впроголодь? Об этом мало думали тогда... Пастух был последним в ранге всех этих служащих, и когда хотели указать на самое низкое и бедное житье, то говорили: «Смотри, а то пастухом будешь». И всех нас звали «дворней», вероятно, от слова «двор», «придворные». Помещичий же дом был по подобию царского дворца центром, а мы, окружающие, и составляли его «двор», или, говоря более униженно, «дворню». Ни мы сами себя, ни даже земледельцы-крестьяне нас не очень высоко почитали, так что слово «дворня» произносилось скорее с неуважением, хотя мы, собственно, составляли уже промежуточный слой между высшим, недосягаемым классом господ и крестьян, мужиков. Управляющий же, бывший фактически господином над всеми нами и мужиками, занимал уже исключительное положение, близкое к барскому.

Вся эта дворня, включая и управляющего, была безземельной и до и после освобождения крестьян, потому вся жизнь зависела исключительно от помещика и управляющего. Лишись мы места службы, и тотчас же становился перед нами вопрос, чем и как жить, чем питаться, где найти просто место для избы, для существования под солнцем. Но странно, как-то мало об этом думали не только господа наши, но и мы сами.

У крестьян, тогда большей частью звали их мужиками, так буду звать их дальше и я в записках, был хоть какой-нибудь кусок земли, прежде барской, а потом и собственный клочок. А у нас, безземельных, ничего: ни избы (так звали наше жилье в отличие от барского дома или дома управляющего), ни земли для постройки, ни огорода даже.

Я описываю все это по своей памяти, хотя и родился через 20 лет после освобождения крестьян, но старый быт дворни еще хранился по традиции почти целиком, и я отлично все помню.

Чтобы кончить с описанием жизни в имении, нужно рассказать еще особо о самих господах.

Господа жили всегда среди прекрасного сада в замечательном, как мне тогда казалось, дворце. Этот барский дом для нас был недосягаемым: никто из простых смертных туда не допускался. И мне он представлялся (хотя я никогда так и не удостоился видеть ни одного барского дома целиком) волшебным замком, раем на земле, где живут существа необыкновенные, не как мы. Впервые я имел волшебное счастье попасть в дом Баратынских, когда мне было года три-четыре. Господа (я помню лишь единственный этот случай) на святки устраивали своим детям елку и, вероятно, после них приглашали на нее и детей дворни с родителями, заготовив для них гостинцы – сласти. Это было зимним вечером. Чтобы довезти нас до барского дома и отвезти обратно домой, нам дали с конюшни буланку с санями. Звездное небо, искрящийся снег, скрип санных полозьев, вся эта красота и сейчас стоит перед моим взором, как живая. Но когда нас провели в барский зал, то я от восторга не знал, где я, не в раю ли? "Невероятно" высокие потолки, красивое убранство зала, "необыкновенные существа" – господа, такие все красивые и нарядные, все улыбаются. И среди всей этой волшебно-сказочной прелести еще огромная елка до потолка: с зажженными, мерцающими свечами, серебристыми нитями, со звездами, игрушками, сластями. Нас водили хороводом вокруг нее... Потом раздали подарки и буланка доставила нас с "неба на землю". Кажется, я и спал еще в очаровании, больше уже никогда не повторившемся в такой яркой силе красоты...

Кругом дома обычно красивый парк, иногда целая роща, аллеи, клумбы цветов и всегда особый подъезд, в начале которого два белых столба, иногда перекрытые, как арка. Никому эти столбы не нужны были, но они отделяли жизнь простых людей от небожителей. И хорошо помню: эта застава производила на меня в детстве торжественное впечатление, отселе начнется особый мир! А в одном имении в столбах такой арки были клетки для медведей, и я еще сам видел их.

В главном селе был храм. Он обычно строился рядом с парком. Тут же, внутри кирпичной ограды, было барское кладбище, где хоронили семьи усопших помещиков и священников, а диаконов и псаломщиков, если не ошибаюсь, хоронили уже на общем кладбище. Классовое различие распространялось даже и на клир. Например, на праздники Пасхи, Рождества и Крещения, когда духовенство посещало с молебнами дома господ, то священник и диакон приглашались потом к столу в барской столовой, а дьячок должен был кушать в лакейской комнате, как низший по рангу. И никого это не удивляло, такие порядки были искони... Ворочусь к кладбищам. В ограде церковной стояли мраморные красивые памятники с мерцающими, неугасимыми, кое-где разноцветными лампадами в углублениях и с соответствующими надписями из Слова Божия. Между ними чистая дорожка, усыпанная песком. И все это укрывалось под листвой долголетних деревьев. В свободной от могил передней части внутриоградной земли был лужок: здесь летом сидел народ, дожидаясь службы или в перерыв между утреней и литургией.

За оградой, в десяти – двадцати шагах, было (это, конечно, не везде так) другое маленькое кладбище, окопанное рвом и обсаженное сплошными кустами колючей акации. Здесь вот хоронили из дворни, да и то не всех, а кто повыше, тут ставили на могилах деревянные кресты.

А вдалеке, приблизительно в версте, было уже общее мужицкое кладбище. Тут уже не было ни ограды, ни кустов, а только старая канавка, почти заровненная от времени землей. На могилах кое-где были кресты, а то лишь уцелевший основной кол. Все заросла травою; и только, будто придумано для цельности картины заброшенного места, росла одинокая небольшая березка. А в углу кладбища также уединенно стояла большая ветряная мельница. Когда-то, в "незапамятные" времена, сорвало бурей крылья и весь деревянный верх, а кирпичный нижний, очень высокий остов сохранился, и его далеко видно было на месте возвышенном. И такое унылое было это третье кладбище, вдали от людей, жилья, среди голого поля... Но с ним связывается у меня одно умилительное воспоминание.

Был засушливый год. Я, уже будучи тогда студентом Духовной академии, по обычаю и любви пел на клиросе с дьячком Павлом Андреевичем Космодемианским (фамилии-то какие традиционные!). Он обладал прекрасным нежным тенором и ходил еще с длинной косичкой и в подряснике, по старому обычаю. А история его голоса тоже не случайная. В стародавние времена помещики, строя храмы, заботились и о хорошем пении в них. Таким любителем был и барин Михаил Сергеевич Баратынский, о котором еще расскажу после. И вот он, как рассказывала мне мать, сам подбирал и в члены клира, и в среду своих дворовых людей с голосами. Таким был и Павел Андреевич, помнивший еще крепостное право. Хор давно распался, а он, оставшийся от вырубленной рощи дуб, украшал богослужение. И он знал красоту свою, но проявлял это очень редко; когда-то по праздникам напивался до потери своей шляпы. Отстав от прочего духовенства через пять-шесть домов для угощения, он все же приходил на клирос в растрепанном виде к пасхальной вечерне. Но я вместе с братом замещал его по службе. Скрестивши на груди руки, он пытался петь, но ничего не выходило у него. Видя же, что все в порядке на клиросе, он оглядывал нас с нескрываемым презрением как никудышных певцов и, шатаясь, уходил из церкви на продолжение своего удовольствия. Но в другое время это было безответное скромное существо, терпеливо несущее свой жизненный крест и служение Богу.

И вот однажды после литургии группа мужиков подходит к нашему клиру и просит передать в алтарь батюшке (у нас в то время был очень хороший и культурный священник, обремененный, как и большинство духовенства вообще, большой семьей):

– Просим молебен по полям совершить... о дожде...

Павел Андреевич ушел в алтарь доложить о просьбе, а мужики обратились ко мне:

– Афанасьевич (по отцу называли у нас в знак уважения и приятельства), ты уж тоже походи с нами и помолись.

– Хорошо, – согласился я.

Мужчины и женщины взяли крест, хоругви, иконы и под трезвон колоколов направились... куда же? На общее кладбище свое... И там мы отслужили сначала панихиду по всем усопшим. Оказалось, как мне разъяснил по пути батюшка,

Деревня

исстари велся этот обычай: живые молились по умершим, чтобы те помолились там Богу о нуждах живых своих потомков и близких... Мудрый и умилительный обычай святой Руси... И вот, когда мы отпели панихиду, Павел Андреевич в своем подрясничке, с непокрытой головой, грустно подперев правой рукой подбородок, сказал мне тихо, смотря в землю:

– Я думаю: сколько, чай, здесь лежит святых?

– Каких святых? – с удивлением спросил я его. А кладбище стояло уже другое столетие...

– Да как же? Как терпели-то! Крепостное право легко ли было переносить? А несли без ропота до смерти...

И он замолчал задумчиво, словно вспоминая картины тяжелого прошлого и еще так недавнего. Молчал и я.

В это время наши родные женщины-богомолочки бросились по разным концам кладбища, к родным могилкам, и кое-где послышался жалобный плач... Потом мы пошли с пением молитв по полям. Что это были за горячие молитвы! Я и сейчас не могу удержаться от слез жалости и умиления к этим Божиим детям... И не раз на полях приходили мне такие мысли: "Господи! Ты не можешь не услышать этих бедных чад Твоих! За эту веру их, за слезы Ты дашь им, что нужно им! Дашь! Дашь!" – почти требовало чуда сердце мое.

И было оно... В тот ли день или на другой пошел дождь... И не помню я из своей жизни случая, чтобы такие молебны вообще оставались без исполнения.

Недаром же и Лесков в хронике "Соборяне" отметил про протопопа Туберозова подробность: когда его звали служить молебен о дожде, он неизменно надевал калоши и брал зонтик, потому что верил: дождь будет!

Чтобы кончить уже о храме, вспомню одно предание из истории создания его лет 130 тому назад. Строили его Баратынские. Но они пригласили к участию и соседнего помещика Артыганьева. Тот будто бы отказался, не знаю почему. Может быть, был вольтерьянцем тогда? Баратынский Абрам Сергеевич (отец поэта Евгения Абрамовича, современника Пушкина) один выстроил храм с колоннами в стиле ампир времен Александра I. А на трех фронтонах его, под треугольным навесом, он велел написать (если мне не изменяет память) следующие изречения из Писания: на стороне, обращенной на запад, к селу, такие слова: "Вниду в дом Твой и поклонюся ко храму святому Твоему". Это относится ко всем вообще. А на правой, южной стороне, обращенной к парку (у нас называли его садом), было написано: "Благословен грядый во имя Господне!" – это благословение относилось к благочестивым храмоздателям. На третьем же фронтоне, обращенном к отказавшемуся Артыганьеву, было изображено: "Да будут очи твои отверзты на храм сей день и нощь!", то есть; смотри и казнись совестью как виноватый. Конечно, эти слова можно истолковать и в хорошем смысле – постоянной памяти о месте Божия присутствия и молитвы. Но вот такое предание почему-то передавалось и дошло до меня, не было ли и в самом деле огня для этого дыма?

А по связи вспомню уж и о другом предании. Упомянутый выше Михаил Сергеевич Баратынский выстроил недалеко от барского дома, но все же в отдалении от него, другой длинный одноэтажный флигель (уже иное имя), который назывался "флигель Марьи Григорьевны". Здесь романтическая подкладка. Молодой барин служил офицером где-то на украинской Полтавщине и там встретил крестьянскую девушку Марусеньку. Любил ли он ее или побуждала его совесть, а может быть, он уж и повенчался с нею в церкви, но только, возвращаясь в родное поместье, Михаил Сергеевич взял с собою и Марью Григорьевну. Однако не посмел сразу явиться с ней в барский дом, а оставил ее сначала у крестьян деревни Осиновки, в четырех верстах от своего дома. И уж потом сообщил своей матери неожиданную новость, что он не один, а с любушкою. Мать, как говорит предание, сняла туфли со своей ножки и отхлестала сына по щекам. Потом приказала ему привезти Марью как законную жену в общий дом. Но не выдержала барской жизни украинская крестьяночка: все непривычно было для нее в чужом классе. Тогда барин и построил для себя с нею этот флигель за заставными столбами, ближе к селу, у дороги. А она обсадила его кругом деревьями. Говорили про нее: любила она ходить к мужичкам родным, и ее жалел и любил народ. Но несчастлива была ее жизнь: она начала пить, а потом и скончалась скоро. От нее остался сын Владимир, и тоже был бедным алкоголиком, так что и ему пришлось выстроить особый домик возле барского. Я его помню... И он умер раньше времени холостяком... Нелегко уживались вместе люди разных классов, хотя одной родины и веры...

Но и о Михаиле Сергеевиче сохранилась в народе добрая память. Он был потом крестным отцом моей матери. Как можно думать и видеть, он был более простым по душе человеком, чем его предки. Жизнь постепенно начала изменяться и изменять людей.

Однако даже и в мое время помещичий и богатый класс жил совершенно обособленной от народа жизнью. И встречались мы с ними лишь в храме: это было единственное место общения, где перед Богом все были равны. Правда, и тут для них были особые отгородочки впереди, но никто из молящихся не дивился этому и не осуждал их. Зато все одинаково каялись в грехах перед общим духовником, причащались из одной чаши, стояли рядом в одном храме, молились одному Богу и ревностно ожидали одной участи – смерти, хотя и на разных кладбищах.

И, пожалуй, нужно сказать, что у благочестивых помещиков было добросердечное отношение к крестьянам. Но были и другие: жили только для себя и мало думали о народе и "меньших братьях". Это были два чуждых класса.

Пошли новые времена. Соседнее имение, после роскошной жизни Башмаковых, перешло к либеральному члену Думы Маркову, но от этого никому не стало легче. Расскажу пример. У моих родителей, как безземельных, не было места, где бы поставить домик, а рядом был кусочек земли, принадлежащий этому Маркову. Он находился на взгорье, около оврага, и оставался без употребления. Я, уже студентом, отправился к нему с просьбой продать этот крошечный участок. Но он даже не стал разговаривать со мною. Другой случай. Прямая дорога из разных деревень в город шла через усадьбу этого Маркова; ни крепостники Артыганьевы, ни Башмаковы не запрещали мужикам пользоваться ею. А Марков обнес свое поместье забором в две версты и закрыл путь проезжим. Пришлось делать объездной круг на версту больше, и притом по неудачной узкой дороге. И опять народ молчал: будто так и нужно. Стали мы ездить и ходить кругом и тоже мирились спокойно. Но все же "разговор пошел" уже на этот раз: уже близились предреволюционные годы... О них после.

Еще я помню ребенком старого барина Андрея Ильича Баратынского. Это был грузный старик, со строгим взором, большими седыми усами. Как больного, его возил по имению на коляске сильный лакей из бывших фельдфебелей. Мы, особенно дети, не смели даже и подойти близко к нему. Скоро он умер, кажется, от сердечного удара. И это весьма серьезно отразилось на всей нашей семье. Но о том речь еще впереди.

Помню и барина известной семьи Чичериных: суровый и недоступный был старец с седыми густыми бровями. Не помню случая, чтобы он говорил когда-нибудь с крестьянином. После службы в храме молча уходил он по "средней дорожке" рощи домой со своей женой Софьей Сергеевной Баратынской (были еще "верхняя" и "нижняя"). Люди молча снимали шапки и кланялись ему, он молча откланивался, и пути их опять расходились. Народу разрешалось обходить рощу тоже кругом, по "верхней" дорожке, но по "средней", которая вела к дому, ходили помещики да дворня...

Красивые были места везде... Храм – прекрасный, в стиле санкт-петербургского Исаакиевского собора, был построен ими далеко от дома, ближе к селу и беднякам, чтобы удобнее было народу... Неприветлива и строга была барыня. Она выстроила отличную школу для детей округи, давала ученикам ежедневную пищу на обед из дворовой кухни. На восьмое марта, день прилета жаворонков, нам пекли вкусных птичек, в некоторые из них было вложено по серебряному гривеннику. Но все же память сохранила строгий и холодный облик ее. Не помню, чтобы она когда-нибудь улыбалась, как еще менее – муж ее.

Но зато какие были симпатичные, смиренные, богомольные сестры ее, дожившие в девицах до 80 лет и скончавшиеся перед второй революцией.

– Хорошо, что наши барышни не дожили до этих ужасов! – говорили мои родители.

Посещал наши края один из трех составных частей "Козьмы Пруткова" А.Жемчужников, но и его мы видели издалека прогуливающимся с тросточкой по имению М.А. Баратынского, который был женат вторым браком на его дочери. Эта семья тоже была добрыми и благочестивыми людьми.

Пришлось мне слышать от достоверных людей об одном помещике-народолюбе. Я после знал его и лично: замечательной души человек! Во время революционного беженства, после вице-губернаторства, шил отлично сапоги. Но про него мне говорили, что таких, как он, было мало.

Потом пошел новый тип – либерально-революционные владельцы, земцы. Мне их пришлось встречать лишь на земских собраниях, куда я ходил из любопытства... И странно: хотя вход на эти съезды в так называемом дворянском собрании был открытым, никто не интересовался ими и не посещал их, а народ просто даже не знал. Этот тип собственников едва ли не дальше был от народного сердца, чем даже иные крепостные господа. Во всяком случае, при разразившейся революции народ не считал их своими, а многие из них пострадали, как и другие из правого лагеря: между этими двумя слоями была вырыта такая уж пропасть, что перешагнуть ее не сумели ни те, ни другие.

Начался приток владельцев из купеческого класса. Я их видел мало. Пожалуй, эти были проще, ближе к народу, потому что их отцы и деды сами вышли из народа. Но богатство ставило стену между ними и народом.

И грозовая буря погнала и эти новые листы вместе со старыми, дворянскими, куда попало, по заграницам. Чужие, чужие были эти классы. Вот каково мое основное впечатление от прошлого.

Что было раньше, в крепостное время, я могу лишь судить по книгам, устным рассказам да со слов родителей. В этому ворочусь теперь в истории моего отца.

Как он рассказывал мне (вообще-то он был скромен и молчалив и лишь иногда немного делился воспоминаниями), "университет" его был очень короткий и несложный. За полмеры пшена, полученной от отца-плотника, дьячиха (даже не сам дьячок!) местной церкви обучила его немудреной грамоте – читать, писать, считать. Но мальчик, оказалось, был не только способным вообще, но еще и очень красиво писал. Это и определило всю дальнейшую судьбу его семьи. Способности свои он потом передал по наследству нам – детям: из шести человек пятеро учились в школах первыми учениками и лишь один шел средним, кажется, по причине длительной болезни в детстве... Я нередко и тогда и теперь думаю: сколько же способнейших людей существовало на нашей земле! Сколько было бы талантов выращено, если бы им дано было образование!. И здесь, в Америке, во время моих путешествий я столько встречал одаренных рабочих, что иногда удивлялся им: какие из них есть ораторы, умницы, деловые специалисты!

Вот для примера возьму лишь один хотя бы случай из последних дней. 15-летний юноша, один из кучи детей, добирается из Гродненской губернии в С. Штаты. Здесь он проделывает довольно обычную историю эмигранта: смазчик машин на сахарном заводе, потом рабочий по выемке земли, где он сразу был поставлен работать на электрической подъемной машине. Хотя доселе он не занимался этим делом, но пока заведующий рабочими куда-то выходил, наш приятель попробовал одну, другую рукоятку, повертел туда-сюда. "Фозман" воротился и спрашивает;

– Чем занимался?

– Машинами, – смело ответил смазчик.

– Электричеством управлял?

– Управлял, – сказал двухминутный электрик.

– Ну подними вот эту тачку с землей наверх! Гродненский землячок повернул рукоятку направо – тачка поползла.

– Спусти! Спустил.

– Ол-райт! Оставайся, будешь получать сорок долларов в неделю!

Смазчиком имел лишь двенадцать. Потом приказчиком в огромном магазине, заведующим отделом... Ему доверяют...

Однажды, рассказывал он мне, ему дали два миллиона долларов отнести в банк: "Иду один и вдруг на уме мысль: а что если скрыться с этими деньгами? Свидетелей же нет?.. Но раздумал, года два нужно скрываться, уезжать из Америки, бояться людей. Нет! И так проживу!" Потом этот, прошедший лишь два класса сельской школы, гродничанин пять лет ведет с успехом газету, изучив предварительно в два месяца технику машин, ведение дел и проч. А содержание статей, особенно об Америке, он сам просматривал: как бы чего не написали там! И дело шло: он зарабатывал, кормились хорошо соработники. шла газета. Но тут однажды подслушал он невольно разговор в автомобиле двух соседей о неспособности русских устраивать дела по погребальному делу. "Русские – дураки", – говорил галичанин-погребник американцу.

"И вот это задело меня. Как дураки?! – говорил он мне. – Я отказался от газеты, собрал от знакомых деньги на веру, без расписки, и открыл свое погребальное бюро. Сначала было трудно. Иной раз и десяти центов не было в кармане. Как жить дальше? Но не унываю, креплюсь. Как-то мою в рабочем костюме автомобиль. Весь грязный. Подходит человек, увидел погребальную вывеску. Оказался немец. Его мать только что умерла, а он из другого места приехал. Спрашивает:

– Может ли ваше бюро скоро похоронить?

– Пойду доложу, – отвечаю.

А сам переоделся во все чистое, причесался: он даже и не узнал меня. Похоронили, получил 1000 долларов. Так и пошло потом".

Кстати, газета после него пропала совсем, и инвентарь продали. Теперь он принимает участие в самых разных делах, и все-то у него идет быстро, гладко и в порядке без неровности, будто между делом, и везде успевает. Ему бы, с образованием, можно поручить любой завод, любое предприятие! А может быть, и министром стал бы.

Вот тоже и мой отец, только не с такой энергией, а тихий, методичный. На разные дела мастер. Поправлял, бывало, часы. Годами не шли в помещичьем доме круглые часы в стене. Отдали ему. Он по вечерам разбирал, перечищал, собирал. И часы затикали. Ему сказали: "Спасибо". А его никто никогда не учил этому искусству. Да и инструментов у него было немного: конечно, перочинный нож, отверточки, стамесочки, плоскогубцы да своя голова. Была у него жестяная высокая коробка, где все это было сложено вместе с молотками, старыми гвоздями, обрывками проволоки, испорченными замками и проч. Мать называла эту коробку "магазин отца"... Бывало, при нужде там всегда можно было найти что-нибудь. И плотничал он. и столярничал. После нам пришлось арендовать десятину земли, так он и косил отлично. И петь мог тенором... И управлял молотилкой... Но особенно поражал меня его интерес к звездному небу: он знал имена многих созвездий и объяснял нам. Бывало, сидит вечером таково: тихонько смотрит на небо, покуривает цигарку с махоркой и молча думает, думает. Уже семинаристом, "ученый", я рассказывал ему о планетной системе Галилея – Коперника. Он знал о ней откуда-то. Может быть, из календаря "Гатцука", откуда малограмотная Русь тогда получала всемирное образование... Помолчав немного, он скептически заявил:

– Нет, это не так! Слишком далеко бегать Земле вокруг Солнца.

– А как же, папа, думаете?

И он начал развивать мне свою собственную систему, очевидно давно им выношенную в минуты вечерних созерцаний. По его мнению, Солнце "висит" неподвижно наверху, а Земля делает круг свой "внизу", под ним, поворачиваясь, как должно, для перемены дня и ночи и времен года. К моему позору, я не мог опровергнуть его системы. Так он и остался несогласным с Коперником! Кто знает: дай ему тихий ученый кабинет, из него, при его методичности, вышел бы недурной астроном... Интересовался, конечно, он и идеей "вечного движения", как все самоучки... А другой земляк наш, старый мельник, с обвисшими усами и лохматой бородой, с подслеповатыми глазами в огромных очках, Авксентий Ильич, думал, что он уже открыл это самое при помощи водяных турбин... Никто, конечно, кроме меня да моего отца отчасти, не знал и не интересовался думами этих русских мыслителей-самоучек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю