Текст книги "На рубеже двух эпох"
Автор книги: Вениамин (Федченков)
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
ШКОЛА, ОБЩЕСТВО И ЦЕРКОВЬ
В этой главе я хочу рассказать, как шло воспитание в мое время.
По долголетнему опыту жизни я давно пришел к заключению, что главную роль в характере человека играет прежде всего наследственность. Ее я понимаю собственно в двух видах: общем и индивидуальном. Под первым я разумею общечеловеческое природное состояние, с положительными и отрицательными свойствами его, склонностями к добру и злу, под вторым разумею уже частные особенности, складывавшиеся в течение десятилетий и столетий под влиянием разных индивидуальных условий: религиозных, географических, социальных и личных.
То и другое передается потом по таинственным путям психологической наследственности, и образуются нации, племена, роды, семьи и отдельные индивидуумы. Потом те же условия, а также смешение крови и личные усилия вносят разнообразие в новых людей, но думается мне, что преимуществуют все же свойства, полученные нами от предков, близких и дальних.
Личный наш подвиг, особенно в христианстве, может иметь немалое значение, но тут потребуются большие усилия, напряжение духа и воли, чтобы в короткий срок одной жизни добиться каких-нибудь значительных результатов и изменить и природные, и прирожденные (наследственные) наши свойства, И то для этого требуется помимо всего прочего особая божественная помощь, или сила благодати. Но и последняя не уничтожает индивидуальности, полученной уже от рождения, в только исправляет ее, усиливая доброе и ослабляя недостатки. И лишь исключительные люди, святые, добиваются этими путями великих результатов. Но и они так или иначе, хотя бы в силу наследственной энергии, решимости, многим обязаны предкам и родителям.
Например, из житий святых мы ясно видим, что у большинства их родители были уже благочестивы или по крайней мере один из них. Исключения редки. И лишь был единственный период в жизни человечества, когда из недостойного прошлого выросло поразительное поколение миллионов обновленных людей: это христиане первых трех веков. Божия благодать влила в них новые колоссальные силы, и история была свидетельницей невероятного чуда: двенадцать рыбаков, учеников Христа Господа, перевернули весь мир! Церковь Его сделала нечто подобное и над русскими племенами в IX-XI веках и дальше. И влияние ее, или точнее Силы Божией, глубоко отложилось на русском народе до наших дней, передаваясь и по рождению, и по общему духу традиций, по быту. Но должно сознаться, влияние это давно стало слабеть.
Однако нельзя отрицать некоторой, хотя и меньшей, доли влияния и иных условий, воспитания человечества. Обычно прежде придавали важнейшее значение знанию, обучению, школе. В последние времена – социальным, в особенности экономическим, условиям жизни. И лишь некоторые отводили первенствующее значение Церкви. Я признаю все эти пути, а какой из них сильнее, по моему мнению, отразился на русской душе в наше время, покажут дальнейшие мои воспоминания. Я их расположу в указанном в оглавлении порядке: школа, общество, Церковь. Среди материалов об этом будут и более важные факты и явления, но да не будет поставлено мне в вину, что я нередко буду рассказывать и о мелких случаях жизни: они, во всяком случае, будут оживлять воспоминания, а иной раз дадут кому-нибудь толчок и к более серьезным размышлениям и выводам.
Первая школа моя была, как и у всех, в семье. Почти исключительные умственные способности, полученные нами от отца и матери, сделали пятерых из шести первыми учениками. Не будь этого, никакие благоприятные условия не могли бы вынести нас на верхи культурного класса, до которых мы поднялись без особого труда с нашей стороны. Но помогали и добрые условия.
В семье же началась, конечно, и первая грамота. Мать наша, хотя вышла из духовного сословия, научилась, не знаю уж почему, лишь читать, а письму выучилась впоследствии, самоучкой да по подражанию нашим письмам. Отец писал красиво, мягко и мелко, а мать, наоборот, крупно, сильно, не обращая внимания на внешнюю сторону.
Когда и как научился я грамоте, не помню начала, вероятно, лет с четырех. Была у нас в доме какая-то первичная азбука с картинками и побасенками. И учили нас еще по старому методу: "буки + аз = ба, веди + аз = ва" и так далее. И легко как-то выучились мы, несмотря на этот мудреный способ. К шести годам я уже читал, писал, считал, знал главные молитвы и истории. После читал, что попадало к нам случайно. Между прочим какие-то длинные романы, приложение к газете "Свет". И очень не любил в них так называемых описаний и рассуждений, пропускал их и читал там, где рассказывалось о событиях или велись разговоры.
К концу шестого годика меня вместе с братом Михаилом, который был старше меня почти на два года, отец отвел в школу, находившуюся в двух верстах от дома. Мы оба были приняты сразу во второй класс: в первом нам нечего было делать. Школьные товарищи были хорошие, обучение шло легко. Барыня Чичерина давала всем нам на обед одно блюдо, большею частью щи с мясом и вкусным хлебом с людской кухни. Сначала мы хлебали одни щи, а потом, по стуку ложкой старшего, мы набрасывались на куски, то есть уже на мясо... Потом убирали все, относили. Немного играли на улице и продолжали учиться... Еще раз скажу спасибо и за это... Многие из нас лишь в школе и видели мясо.
Центральной личностью был, конечно, Илья Иванович. Обучившийся в учительской семинарии на средства той же Софьи Сергеевны, как и управляющий имением Широватов, кончивший художественное училище, оба они вышли из народа. Мать учителя была из дворовых, как и мы, служила птичницей у господ. Эта добрая и полная старица известна была способностью "заговаривать кровь", то есть какими-то внушениями останавливать кровотечение без всяких повязок. Илья Иванович был высокий прочный мужчина, сильной воли, знающий свое дело. Мы его боялись и учились. Если все шло благополучно, он был спокоен. При шалостях же не пожалел и родной дочери своей Анюты, наказав ее в классе при всех ремнем за какую-то провинность. Ко мне он относился с лаской: как малыша и способного, он однажды взял меня на широкую свою ладонь и носил по старшему классу; за дверями был еще младший – новички. Обучение длилось 4 года. Дело стояло отлично. В храме он управлял хором, и тоже отлично. Кажется, это вменено было ему в бесплатную обязанность воспитавшей барыней. И он трудился так до старости. Царство ему небесное! Вспоминаю его всегда с благодарностью. Будучи еще глупышом, я, стоя около окна его дома, обратился однажды к нему с наивным вопросом, дети всегда любознательны:
– Илья Иванович! Отчего у вас такая лысина?
А лысина, как голое колено, была почти во всю голову.
Спокойно улыбнувшись, он отвечал мне серьезно:
– Летом я лежал на траве и заснул, а канки (индюшки) подошли ко мне и выклевали волоса.
Я вполне поверил и, придя домой, объяснил это матери. Потом, уже будучи студентом академии, я с любовью навестил старого и первого учителя и благодарил его; он мало изменился за прошедшие 15 лет.
При выпуске учеников был экзамен. Приезжал почему-то чудаковатый, но умный помещик Дашкевич из католиков, была барыня и не всегда священник: школа была земская. Учитель нас хорошо подготавливал и к испытанию, так что все выходили успевающими и даже дисциплинированными.
При моем выпускном экзамене, в самый разгар дня, мы услышали набатный звон: в нашей деревне Ильиновке бушевал страшный пожар. Кажется, некоторые ребятишки, из них полублаженный, но способный Миша Савехин, убежали с экзаменов домой помогать тушить.
Эти пожары были огромным несчастьем для народа: чуть не полсела выгорало зараз! Пожарных тушительных средств не было, организации тоже, везде солома да сухое дерево. Так, бывало, и горит, пока не догорит до конца или ветер вдруг повернет в другую сторону. Страшно, но и интересно было смотреть издали на эту стихию... А потом как-то опять отстраивались. К счастью, пожары все же бывали редки. Наша Ильинка, однако, почему-то страдала больше всех.
Через три года кончили мы школу. Брата старшего выпустили на экзамен, а меня еще оставили на год: по молодости, всего 9 лет, не полагалось допускать до экзамена и выдавать свидетельство. И добрый учитель занимался со мною одним особенно: синтаксисом, чтением книг и чуть ли даже не дробями, а кроме того, иногда поручал мне, малышу, помогать ему учить других, особенно новичков. Так и это все пошло мне на пользу. Первая ступень кончена.
Что дальше делать? У матери в душе всегда жила мечта: хоть одного бы мальчика сделать батюшкой, "иметь молитвенника у престола Божия" – сказалось в ней сословное происхождение. Да и с человеческой точки зрения положение священника было и высокое, и доходное. Он был ниже лишь помещиков, но выше прочих; разве богатые управители почти равнялись ему, но и те были почтительны пред своим духовником. Таким образом, это служение было высшее, о чем мог мечтать член низшего сословия, включая даже и дьячков.
Но деньги? Деньги! Нужно везти в губернский город, платить десятки рублей... Это было трудно... И тогда родители решили отдать нас в так называемое уездное училище в г. Кирсанове, в 35 верстах от села Сергиевки.
Это была вторая ступень обучения вроде средних классов гимназии, но без всяких языков. Обучение трехлетнее. Оттуда были неширокие пути: телеграфистом на почту (мне нравилась их форма с золотыми пуговицами!), писцом в контору, может быть, волостным писарем в селе, ну и куда судьба загонит. Здесь мы с братом проучились два года. Без надзора уже ленились. Научили нас курить табак – почти все курили. Вообще, атмосфера городских школьников была неважная, даже дурная, сельские были не в пример лучше. Лучшим учеником у нас в классе был Назаров – чудный, изящный, беспорочный (и не курил) мальчик городских родителей... Законоучителем был седой протоиерей собора о. Иоанн Кобяков, с нами обращался ласково... Я поступил в соборный храм певчим за рубль в месяц, но проспал как-то раннюю обедню, в 6 часов утра, и постыдился воротиться... А за курение мы пострадали: одна знакомая донесла на нас родителям. На ближайшие каникулы (мы жили тогда у няньки Арины), с масленицу, мать поставила нас на колени перед иконами, пока все другие ели блины. Потом простила. От стыда мы залезли на печь, а она, мать всегда мать, стала подавать нам и блины, и сметану, и масло туда же. Курить перестали. Но после брат снова научился, уже в другой школе. Он еще год проучился здесь, а меня мать все же решила "повести по духовной дороге", и, не кончив одного года в уездном, я попал в духовное училище.
Учить, учить... Но где же средства? И кого учить: одного ли меня или и других пятерых детей? Почему лишать их образования? Но деньги? Это постоянный вопрос для бедноты, особенно деревенской. Читателям показалось бы, вероятно, даже бессмысленным задаваться нам, то есть собственно родителям, такими мечтами. Да, но ни они, ни мы, дети, не усчитали колоссальной энергии матери, а сила и горами движет.
Будучи очень умной от природы и бережливой, как и все бедняки, она с первых дней замужества начала собирать средства на дальнейшую жизнь вообще, а на воспитание детей в особенности.
Мой отец к тридцати трем годам ничего не скопил, и даже были на нем какие-то долги. А когда он женился, то все хозяйство взяла в руки мать. У нас был желтый комод, приданое мамы. В первом, верхнем ящике его помещалось наше министерство финансов, туда и складывалась всякая сбереженная копейка. Получит отец свои месячные 22,5 рубля, мать их немедленно в ящик. Вскормили свинью, теленка, уток, индюшек, продали – а деньги туда же. Людям – мясо, нам – потроха, да разве окорок ветчины на чердак. Сливки сняли, масло сбили – денежки в "кассу". И так каждая копеечка, а "копеечка рубль бережет". Расходы же делались самые минимальные, без чего уже нельзя обойтись. Конечно, мы дома босиком бегали, как и все деревенские ребята. В школу – обувь, а воротился домой – в "маменькиных сапожках", то есть в чем родился, бегай вволю. До самой семинарии, то есть до 17 лет, и я босиком гулял по родной земле дома. Но только так и можно было сделать сбережения. Конечно, это доставалось иногда очень болезненно. Например, мать и в грязь и в снег ходила дома в чем попало. Бывало, мы собьем наши сапоги, мать отдает сапожнику голенища, чтобы наставить на них головки, а сама ходит в наших или собственных дырявых опорках. И это не день, не два, а годами. И к двенадцати годам моего детства у нее были непоправимо простужены на всю жизнь ноги: получилось воспаление... Итак, осталась навсегда болезнь и опухоль. Однажды мать говорит мне:
– Сынок, поди сюда!
Я подошел. Она приоткрыла снизу платье и, указывая на опухоль, сказала:
– Нажми пальчиком.
Я нажал, чувствую – туго. А когда отнял его. то на опухшем месте осталась ямочка от пальца. пока постепенно потом не заполнилась... Легко говорить, а каково терпеть? Зато мать свои хорошие ботинки (у нас звали их тогда "полсапожки") носила лет по 7-8: в церковь, в село, в гости, а потом опять в опорочках. Отец же был еще аккуратнее: свои смазные сапоги он носил буквально 21 год! Прежде он больше сидел за конторским столом, а дома тоже ходил в каких-то старых простых сапогах, но босиком я его не видел. Знаменитые же ветераны смазные я отлично помню: вверху они были уже порыжевшие, а низ чистился ваксой... Их бы в музей исторический нужно поставить... Зато какая бывала радость нам, когда деревенский сапожник Иван Китаич (вероятно, Титович) приносил нам новые сапожки, да еще со скрипом! Несколько минут мы ходили по комнате именинниками, а потом с грустью снимали и опять гуляли в "маменькиных". Зимой у нас были валенки. Но не нужно думать, что мы жаловались на этот порядок: так все кругом ходили, кроме барских детей да сына управляющего. Конечно, не все губили ноги, как мать, но зато почти никто и не смог так обучить детей. Я не знаю буквально ни одного подобного примера на 100 верст кругом и потом во всю жизнь не слышал ничего такого!
После, когда мы уже учились в губернии, мать пешком пошла продавать масло в город или потом везла его в Тамбов, чтобы им заплатить за наше "правообучение". 25 верст в любую погоду тащит на себе ведро, а то и два, с пудом масла!. Да, подвижница житейская была наша мать...
И вот таким путем за каких-нибудь пять лет своего замужества она уже скопила до тысячи рублей. В это время один из родственников, Я.Н.С-в, муж ее старшей сестры, нуждался в деньгах и попросил эту тысячу взаймы под проценты; доходы наши увеличились. Еще скопились постепенно деньги. Другой ее родственник, М.Н.3-в, тоже попросил взаймы под проценты. Они были довольны полученными займами. И, зная нашу бедноту и многосемейность, с охотою и нам давали проценты... А месячное жалованье все шло и шло, масло и свиней каждый год продавали, и деньги все увеличивались. Вот этот сберегательный мамин ящик и дал нам образование, особенно в первые трудные годы. А потом мы и сами стали помогать обучению друг друга. Например, младший брат Александр, дойдя до семинарии, начал (так очень многие семинаристы делали набирать "духовников", то есть 3-4 учеников духовного училища на снимаемую им квартину, питал их, помогал готовить уроки, следил за дисциплиной, за чистотой их. И за все это получал по 5-7 рублей в месяц, большая часть которых шла на уплату хозяйке за квартиру, за стол, за мойку белья, на тетрадки, оставались ему самому гроши, зато он имел бесплатную квартиру и питание.
Я же, как лучший ученик в классе, был (совершенно неожиданно для меня и родителей) с первого же класса семинарии (после четырех лет собственного содержания в духовном училище) переведен на казенный счет в корпус, то есть в семинарское здание. Большинство же семинаристов жили в "своекоштном" общежитии, а еще больше по частным квартирам компаниями или репетиторами, как брат.
Но нужно было учиться уже и сестре Надежде, и четвертому брату, Сергею. Тогда я пришел на помощь: мне предложили заниматься с неуспевающим гимназистом, за что я получал 6 рублей в месяц. Из них я 5 относил в женский монастырь, где помещалась сестра моя в келье одной монахини (они жили на свой счет). Но, конечно, главный фонд был мамин "комод"! Так вот мы и обучились!
Да что еще? После, к выдаче замуж моих сестер, мать за долгие годы скопила (собственно, эти суммы были взаймы у наших родственников) по две тысячи рублей! Невероятно?.. Но так! Только, кажется, младшая сестра, Елизавета, на свое приданое обучилась в Санкт-Петербургском женском университете, потом была преподавательницей в гимназии и вышла без приданого за директора гимназии...
Уж много после, когда я был ректором семинарии, мама говорила мне с сокрушением:
– Ради вас, детей, я так втянулась в бережливость, что сделалась скупою. И сама знаю, что это грех, а уж ничего не могу поделать с собою!
Впоследствии мы купили для топки дров, а она жалела их и по-прежнему топила соломой... И угорела с отцом...
Но, если бы она не была бережливою, мы не получили бы образования: трое – высшего, а трое – среднего. Старший брат учился в фельдшерском училище (после уездного), Надежда – в учительской школе, Александр после семинарии стал священником, я и Сергей кончили Санкт-Петербургскую Духовную академию и оставлены были при ней профессорскими стипендиатами. Лиза после гимназии (с медалью) поступила на высшие женские курсы. Я описал все это подробно, чтобы показать, каким невероятным, совершенно исключительным путем нам, деревенским жителям, можно было получить тогда образование! Я из всей округи знал лишь одного мальчика, Комарова, из села Марьянки, пошедшего вслед за нами в уездное училище. Умненький, худенький был. Отец его – высокий, богомольный, за всей службой, бывало, все читает на память, вслух шепча какие-то свои молитвы, точно не слушая ничего, что пели и читали в церкви.
Вспомнил еще одну характерную подробность. По законам нашего времени дети "податного сословия" (даже и доселе не понимаю этого термина: ведь какие-то подати и налоги платили все) не имели права учиться в средних и высших школах. И нам для этого нужно было "отписаться" от крестьянства: "народ" должен был дать на это согласие. На деле это было легкой и формальной процедурой. Отец или мать со мною сходили в волостное правление, верст за семь от дома. И, кажется, поднесли бутылку вина волостным старшине и писарю, и те беспрепятственно выдали какую-то бумажку, что я теперь "отписан". Но, кем же я стал после этого, не понимаю и сейчас. А крестьянское происхождение все иногда давало немного себя знать. Еще в духовной школе товарищи обычно спрашивали: "Ты чей сын?" – "Священника!" Это очень почетно. "А ты?" – "Диакона". Уже ни то ни се. Псаломщика – и вовсе невысоко, но терпимо. "А ты?" – "Крестьянина!" Бывало, говоришь, а самому стыдно, что ты из крестьян: черная кость, низшее сословие, мужики...
В семинарии товарищи были уже умны и деликатны и не заводили подобных разговоров между собою, но старшие, начальство, еще раз упрекнули меня этим...
А теперь воротимся назад.
Решивши хоть одного попробовать учить выше, родители, больше мать, должны были ехать со мною в Тамбов, за 90 верст от Кирсанова, чтобы у самого начальства справиться об условиях поступления...
Бедные мы пошехонцы! Казалось бы, нужно просто написать письмо за семикопеечной маркой в канцелярию духовного училища с вопросами, и получили бы мы полный и точный ответ. Но нам, неучам деревенским, и не верилось, чтобы так легко можно было добиваться справок: жизнь приучила нас к мысли, что все достается с особым трудом. Да еще сомнение будет одолевать: напишут ли ответ? Не рассердится ли там какое-нибудь начальство на такую нашу дерзость? А потом что будет?.. Да и точно ли напишут, чтобы мы все поняли?.. Нет, уж лучше самим как-нибудь добраться в этот далекий и пугающий Тамбов!. Нужно тратиться на железную дорогу? Ну что же поделаешь! Раз решились попробовать, уж тут "заплачут денежки". А лишь бедняки знают, как трудно расставаться с "почтовыми" деньгами! Плач, а отдавай!
Но еще нужно было добраться от села до города, двадцать пять верст. Обычно отец наш нанимал у кого-нибудь из села лошадку с телегою или в санях, копеек за 50-70 в день, и ехал с нами в город. А крестьянин еще за эти же деньги и овсяной соломы бросит для лошади, а то и клочок сенца (все ласково!); овес давался лишь на барском дворе... И все это за полтинничек! – бессребреная была наша крестьянская сермяжная масса... И на этот раз отец также просил дать подводу. Но, на наше горе, этим летом в июне шли беспрерывные ливни, землю развезло, и хозяева не хотели мучить своих лошадей. К тому же всякий день они ждали прекращения дождей, чтобы скорее приняться за "пары". Как известно, в деревне была трехпольная система: первый год "озимое" (рожь), второй – "яровое" (овес, просо, картофель, сеявшиеся весной), а третий год земля "ходила холостою", под "парами", без всяких посевов – "отдыхала". О плодоповременной системе знали лишь в имениях и практиковали ее кое-где, но крестьянам с их "третьим наделом" невозможно было подражать помещикам. При освобождении их, как мне говорил отец, власть предложила крестьянам три надела землею: первый – в 4,5 десятины, по 1,5 на семью в каждом поле; второй, должно быть, – в 3 десятины, а вот третий всего 1,5, по полдесятины в двух полях, третья оставалась порожней. Урожай не превышал в среднем 50, в хороший год – 70 пудов на десятину, а на полдесятину – 30. Если в семье было пять едоков, в день хоть на полтора фунта муки на душу (в выпечке получается два), получалось (7хЗО)=200 фунтов в месяц – 5 пудов. Значит, своего хлеба хватало на полгода. Нужно было остальное заработать у помещика "испольно", из половины: земля и семена барские, труд крестьянский, урожай пополам. А овес с ярового – в продажу на прочее житье-бытье; или опять нужно было продавать свинку, овцу, телка, возишко сена с лугов или барских займищ. Итак, люди "перебивались с воды на квас", по пословице. Где уж там копить на обучение детей! Наши крестьяне пошли на "третий надел", который, конечно, нужно было выкупить у господ. Первый было труднее оплачивать. И притом в народе искони, как помню, жила какая-то мечта, что "все равно, земля будет когда-нибудь наша", зачем же платить много? Ну и брали самый дешевый надел. А он с умножением семьи и разделами дробился все больше и больше. И перед крестьянами все грознее становился вопрос о безземелье. "Земли, земли'" – стонала страна...
Началась попытка переселенчества в Сибирь. Были ходоки и из нашей деревни, но вернулись почему-то совсем нищими, без лошадей и телег, оборванные. Я помню лицо одного такого главаря с острой бородкой, Артема Ивановича... И никого это не удивило, уж так все привыкли к бедам, бедноте, неудачам, несчастьям...
Так шли дожди... А время бежало. Уж июнь к концу, а мы еще не знаем ничего о таинственном духовном училище. Тогда мать предлагает мне идти, хоть в дождь, пешком. Детям и море по колено: "Пойдем, мама!"
На наше счастье, сплошные тучи начали редеть, прорезывалось кое-где небо с солнышком, а потом опять загустит, и опять польет неустанный дождь... Пойдем'.. И после обеда, когда облака поредели, пошли. Разумеется, оба босиком: обувь на палках, за спинами... Идем, идем... вдруг опять сгустилась туча, и нас поливает как из ведра. Иной раз нагнемся под высокую волнующуюся рожь, что, разве это поможет? Опять идем, идем. Дождь перестанет – сохнем. Так добрались до реки Вороны. Осталось четыре версты до Кирсановской станции. И к этому времени небо расчистилось совершенно, ветер утих, и чудная алая вечерняя заря радужными красками обливала всю землю. Перешли мост. Дальше шла уже "шаша" (шоссе) из каменного булыжника. Летняя сырость скоро сохнет. Да и город близко. Мать предложила обуться. Сошли мы к воде и начали мыть ноги от налипшей грязи. Вижу: у матери слезы катятся.
– Бедный, бедный мой Ванюшка (меня прежде звали Иваном), с какой поры приходится тебе горе хлебать!
– Мама, – крикнул я весело на всю реку, – зато протопопом буду!
И мне совсем не было печально: как с гуся вода скатывалось детское горе... А там впереди – учение, потом – батюшкой, богатая и почетная жизнь: из-за этого стоило и грязь месить.
В город мы вошли уже при огнях, казалось – красиво. Передохнули и подсохли у родственников матери (отцовская родня осталась в Смоленской губернии), телеграфиста Николая Васильевича, и ночью выехали в славный Тамбов. В хорошее солнечное утро представился он мне грандиозным: чистые мощеные длиннейшие улицы, "огромные" двух-, трехэтажные дома, магазины, церкви, звон больших колоколов... Только солнышко совсем "не там" всходило, как у нас в селе...
Мы сначала отправились помолиться в кафедральный собор, построенный еще при епископе Питириме (современнике Петра Великого). Отслужили панихиду при его раке... После, в 1914 году, я, уже в сане архимандрита и ректора семинарии, участвовал в прославлении его. как святого нашей Церкви. Из храма (уже не знаю, откуда знала это мать) направились к старцу – иерею Петру, жившему в соборном доме, в полуподвальном этаже. Его почитали за святого и прозорливого. Получили мы благословение от него. И, кажется, он сказал о какой-то неудаче. Мне показался неприветливым.
От него мы отправились во второе духовное училище за справками. Первое – было дальше и почему-то считалось строгим; мать для сыночка предпочла более мягкое. Были уже каникулы. Нас весьма мило принял помощник смотрителя, Виктор Иванович Казанский, немного заикавшийся и с оттенком красноты в носу. В каких-нибудь пять – десять минут он разъяснил мне и матери, что следует знать для экзамена во второй класс... А был еще приготовительный и первый.
– Ну Закон Божий... А по какому учебнику? – спрашиваю.
– Все равно! Еще грамматику, арифметику до дробей, немного славянского языка, ну и пение... Приезжать на экзамены 16 августа. Вот и все!
– Ты запомнил? – спрашивает малограмотная мать "ученого" сына.
– Конечно, – с довольной улыбкой отвечал я. Ведь я уже шесть лет до этого учился, а в уездном училище "проходил" не только дроби, но и геометрию, катехизис, "гражданскую" историю.
Поблагодарили мы доброго начальника – и обратно домой. От Кирсанова тоже пешочком, но уже по успевшей высохнуть дороге.
А мать все беспокоилась об экзаменах. Тут она решилась на отчаянный шаг. У фельдшера нашего села – отлично лечил! – Павла Васильевича Родникова это лето жил племенник, семинарист. Мама, чтобы все было уже наверняка, предложила ему двадцать пять рублей (это казалось нам богатством) за подготовку. Но он болел чахоткой и отказался. Тогда она приказала мне попросить руководить моими занятиями кирсановского протопопа, знакомого уже мне по уездному училищу о. Иоанна. Я пешком отправился в город. Он очень охотно – спасибо ему! – согласился, чтобы я раз в неделю являлся к нему для проверки. И вот по вторникам (день базарный, можно было иногда с попутчиками подъехать) я каждую неделю отправлялся в город. Нравился он мне: огромный собор с высочайшей колокольней, рядом ильинская церковь. Кругом площадь в одной стороне и ряды в другой... Чего там не было в этих лавках! Вот чистенькая, хорошо пахнущая воском свечная лавка, тогда еще не было епархиальной монополии на свечи. А рядом пахнет дегтем из "колониального магазина". Дальше мучная или суконная лавка. На других улицах булочная Ульева, кондитерская немца Яхмана, ах, какие были воздушные пирожные за 3 копейки! Над собором в солнечную жару вились с визгами стаи беспокойных стрижей, без них и город не город. Внизу речушка в сажень шириной – куры бродили через нее. Город заканчивался сзади женским монастырем с высокими белокаменными стенами. 26 июня (ст. ст.) праздновалась Тихвинская икона в монастыре, и в городе устраивалась ярмарка. На мосту скромно стояли две монашки около большой иконы, вероятно, копии с главной, и люди, крестясь, бросали им грошики на тарелку. Справа, на горе, солдатские кирпичные казармы. А налево кладбище, все в зелени. В центре города – деревянная каланча для наблюдения за пожарами, около нее городской сад для гуляний. Впереди города станция железной дороги... Все это было мило, как родное, знакомое... Дом протопопа (квартира) был полутораэтажный, кирпичный, с красивой светло-бордовой окраской.
Вот сюда я и бегал по 50 верст в два конца. С улыбкой благословлял меня о. протоиерей.
– Ну что, как? Учил?
– Учил.
– Ну расскажи! Расскажешь что-нибудь немного.
– Ну вот учи теперь дальше по книжкам. Снова благословение, и я бегу домой с книжками под мышкой.
Едва ли он занимался со мною больше получаса – "делов" ведь много у всякого... Теперь уже никто не подвозил, потому что было еще утро, все были на базаре.
А я бегу по полям и никогда по дороге, которая делала крючок, а прямо полем, уже тогда скошенным, вижу далеко впереди ту самую одинокую мельницу без крыльев у кладбища и напрямик лечу к ней... И не уставал, не тяготился... Душа-то была еще ангельская, небитая, а маленькие горести забывались. И так каждый вторник. Лето промчалось очень скоро.
После Успения (15 августа ст. ст.) мы с матерью уехали опять в Тамбов на "страшные" экзамены, Но оказалось, что сначала целую неделю держали переэкзаменовки слабые ученики, а приемный экзамен во второй класс назначен был на двадцать второе число. Матери ждать нельзя. Оставила она меня у какой-то толстой и доброй кухарки на постоялом дворе – кажется, на Знаменской улице – и воротилась домой на неделю: хозяйство, маленькие дети, винная лавка. Через неделю снова приехала. А посещая училище, я вдруг от школьников узнал ужасную для меня новость: оказалось, по славянскому языку во второй класс нужно было знать не немного, а половин) грамматики. Там же мне показали какие-то неслыханные мною времена, спряжения глаголов: преходящее, прошедшее, совершенное, давно прошедшее и даже какой-то страшный "аорист". Боже мой! А там еще "двойственное число". В сельской церкви я уже мог читать часы по-славянски, но тут целый темный лес нового же языка. И я пал духом. Учиться уже было поздно: в неделю не выучишь того, что проходят за год... Но почему же не сказали мне об этом обо всем ни Казанский, ни мой протопоп? Они же знали все это! Ответ был один: не очень-то мы привыкли интересоваться нуждами других! Но что делать? Приехавшей матери я не сказал ни слова, зачем огорчать бедную? Все равно не поправишь дела. А может быть, думалось, как-нибудь еще и пронесет..
Пришли на экзамен. За длинным столом сидят три учителя: один из них – "смотритель", по фамилии Щукин, Необыкновенно толстый. За партами несколько мальчиков с родителями. На этот раз вызывали по алфавиту с конца.