Текст книги "Красные следопыты (Повести и рассказы)"
Автор книги: Василий Голышкин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
СЕЮЩАЯ ДОБРО
За окном стояла ночь и по-щенячьи повизгивал ветер. Может быть, потому, что его не пускали в помещение? Порой, совсем уж рассердившись, ветер принимался быстро-быстро барабанить по оконному стеклу белой лапой и жалобно выть:
«Пусти-и-и-и!.. »
Я сидел возле самого окна, в полудреме, и все, происходящее вокруг, представлялось мне в каком-то фантастическом свете. Северное сияние, под которое были расписаны стены аэровокзала, вдруг оживало и начинало играть, как подлинное. Усилием воли я приходил в себя, и краски снова замирали на месте. Но тут вдруг из сонной дымки выплывал столетник в домашнем горшочке, забытый, должно быть, каким-то переселенцем с юга да так и застрявший в чинном окружении фальшивых пальм, и начинал шевелить колючими усами...
В одну из таких вот дремотных минут в поле моего зрения оказалось нечто оранжевое, расплывшееся, как блин, но тотчас принявшее строгую геометрическую форму, едва я очередным усилием воли избавился от сонного хмеля, туманившего мою голову.
Это была тетрадь. Обыкновенная ученическая тетрадь, иссеченная косым ливнем быстрого почерка, вся в кляксах и поправках, каким бывает только черновик. Я сразу, с первых строк понял, что это письмо. Но чье? Ни подписи, ни адреса на черновике не было. Я прочитал его, этот интимный человеческий документ, и... Скажите, вам, услышавшим хорошую песню, никогда не хотелось тут же спеть ее другим? Вот и мне захотелось сделать то же самое – познакомить вас с письмом, найденным в зале ожидания одного из наших северных аэропортов.
«Здравствуй, родная! Помнишь, когда я уезжал, ты сказала, что письма заменят тебе свидания со мной. И вот я пишу...
С чего начать? С мороза, который озорует за окном и, будто шалун-первоклассник, марает стекла замысловатыми вензелями? С радиохатки, в которой я днюю и ночую, слушая, как шумит, грохочет, пляшет, взывает о помощи, веселится и страдает на волнах эфира огромный людской мир?
А все равно... С чего ни начать, знаю, ни с того, ни с этого, а совсем с другого начнешь читать ты мое письмо, выискивая два заветных словечка «жив-здоров».
Жив-здоров, мама... Жив-здоров, и никто меня не обидел, не забодал. Тем более что козлов здесь нет, а белые медведи, от которых я держу свою радиохатку на запоре, они народ хотя и озорной, но не бодучий.
Козел-козлище, седая бородища... Вспомнится же! Сапожки, сшитые из козловой кожи, давно сносились, а он, бодучий, все еще жив в памяти моего сердца.
Помнишь: лето за окном, теплынь. Ты да я в доме. И вдруг: «Ты куда собрался, сынок?» А я, нахлобучив кепчонку, с озабоченным видом шарю глазами по углам, будто ищу что-то, а сам искоса поглядываю в окно, на зеленую лужайку нашей Полесской улицы, где трясет бородой враг мой, беда моя, мой позор и несчастье: соседский козел Федька.
Ах как ты понимаешь меня, но и виду не подаешь, что понимаешь! Спрашиваешь только: «К товарищу собрался, к Шурке?»
Ну, конечно, к нему, к Шурке, что живет в соседнем с нами доме. Мы погодки. И мы друзья: неразлучные, закадычные, хотя его и меня разделяет не только уличная канава, но еще и бездонная пропасть страха. Я трус, а Шурка храбрец. Я ни разу не отважился сигануть с моста в воду, а Шурка много-много разбросался с него «спасать Чапаева», о чем свидетельствуют семнадцать зарубок на ложе его ружья-самоделки.
Что касается моего ружья, то ложе у него сверкает, как незапотевшее зеркальце...
– К Шурке, – бурчу я, а сам все пялю глаза за окно: стоит проклятый козлище!
– Вот и хорошо, – вдруг говоришь ты, – а я к его маме. Значит, по дороге.
Душа у меня ликует. Ты сильная, храбрая, я знаю это по рассказам соседей. И раз ты со мной, значит, мне не будет обиды.
Рядом с тобой и я становлюсь храбрее, и, когда козел Федька, пригнув голову и выставив вперед бодучие рога, идет на меня, я делаю страшные глаза, кричу что-то пугающее, непонятное и, сжав кулаки, кидаюсь на своего обидчика.
И враг бежит... Бежит! Я горжусь своей победой.
– Мама! Мама!
Я оборачиваюсь, ищу тебя, чтобы сейчас же, тут же, не сходя с места, поделиться своей радостью, и нигде не нахожу тебя. Я верчусь, как волчок, смотрю туда, сюда и вдруг замечаю твою косыночку, ту, в клеточку, оранжевую, что тебе подарили на день рождения. Кончик ее, как язычок пламени, предательски высовывается из-за дерева. Я бросаюсь к тебе, и ты, закрыв лицо руками, тихо говоришь:
– Ужасный козел. Как он напугал меня!
Теперь я знаю, ты солгала тогда. Но ценой этой мудрой материнской лжи я избавился от страха, от страха перед всем, что только кажется страшным.
«Козел-козлище, седая бородища... » По смешному случаю вспомнился он мне, мама. Принял я вахту, сеанс начал, ну, на связь с Большой землей вышел. Стучу себе на ключе, высекаю тире и точки, а сам, между прочим, на дверь поглядываю. Как он там, мой напарник? Добрался ли до кладовушки, где мы съестные запасы держим? Не сбился ли с пути в слепой белой мгле? Чувствую, хатенка моя дрожмя дрожит. Значит, метет там, за дверью, будь здоров! Одна надежда на канат, по которому мы от хатенки до кладовушки вроде трамваев курсируем. Черта молю и иже с ним, только бы не оборвался. Вдруг дверь настежь – и вот он, мой напарник.
– Живой?!
Молчит. А на самом лица нет. Бледнее мела.
– Что там?
Молчит. Испуган и вопросов не воспринимает. Я как заору:
– Что там?!
Подействовало. Глаза ожили, и кровь на лице заиграла. Только в голосе дрожь:
– На «хозяина» напоролся.
На медведя, значит. Повезло! Обычно медведи наше жилье стороной обходят. Интересно, этот с какой стати сюда прибился? Допытываюсь и узнаю: возле кладовушки засел, под кладовушку подкапывается. Смешно спрашивать зачем...
Схватил я шапку в охапку, на уши натянул и, в чем был, наружу выскочил. По канату до кладовушки добрался. Тут, будто к случаю, метель поутихла. Я – глядь-поглядь – вот он, «хозяин». Задрал лапы и – на меня. А я поднял руки и на него. Сходимся, как два борца. Со стороны посмотреть, я медведю ни в чем не уступаю. Сама знаешь, ни ростом, ни здоровьем бог меня не обидел. Но это со стороны. А на самом деле я против «хозяина» все равно что стебелек против ветра. Налетит и сомнет...
Что мне было делать, мама? В детстве мы с Шуркой любили играть в соловьев-разбойников. Помнишь, как подпрыгивали, бывало, у нас на столе стаканы и блюдца, когда вдруг среди чаепития гремел под окном оглушительный Шуркин свист?
Не знаю, как разбойники, а я не мог устоять против этого свиста. Вернее, не устоять, а усидеть. Я срывался с места, не допив чая, и, провожаемый твоим ласково-укоризненным взглядом, выбегал на улицу. Два ликующих свиста сливались в один...
Если ты думаешь, что я с тех пор разучился свистеть, то ошибаешься, мама. Честное слово, стоило пересечь полсотни меридианов и параллелей, чтобы видеть, какого стрекача задал «хозяин», оглушенный моим молодецким свистом.
– Ну как? – спросил напарник, сверля меня тревожным взглядом, едва я переступил порог нашей радиохатки.
– Я добрый, я ему зла не причинил, – ответил я, усаживаясь за радиопередатчик.
...Помнишь, мама, как ты учила меня быть добрым? Первым делом – товарищу, сынок, говорила ты. Вторым – товарищу. Третьим – товарищу. А напоследок уж себе... Ты – товарищу, товарищ – тебе, вот вы и будете друг у друга в неоплатном долгу.
«Во-первых»... «В последних»... До меня не доходил тогда мудрый смысл твоей арифметики. Наверное, потому, что сердца двенадцатилетних закрыты еще для этих слов.
Я был жаден, как бывает жадным всякий мальчишка, оказавшийся собственником электрического фонарика, серебряных коньков-бегунков, велосипеда... И стоило мне хоть на миг разлучиться со своим сокровищем, я сразу терял покой. И не велосипеду, а мне было больно, когда Шурка, сверкая босыми пятками, гонял на нем по нашей улице. Не коньки, а мои ноги ныли от усталости, когда он сломя голову носился на моих бегунках по замерзшему пруду. И не фонарик, а мое собственное сердце сгорало на медленном огне жадности, когда кто-нибудь включал принадлежащее мне «карманное» электричество.
Ты все видела, понимала и изо дня в день, изо дня в день твердила мне: «Первым делом – товарищу, сынок... Вторым – товарищу... А напоследок уж себе... »
Что делает человека жадным? Мама, мама, как хорошо понимала ты это, с какой грустью посматривала на меня, задиравшего нос перед товарищами только потому, что я владел тем, чего не было у них!
Однажды (я хорошо помню, что это было под вечер, сумерки скрывали твое лицо) ты позвала меня в дом и сказала:
– Я давно хотела спросить у тебя кое о чем, сынок...
Помню, как меня встревожили тогда эти твои слова. Прежде ты никогда не разговаривала так со мной.
– Спросить? О чем спросить? – почти неслышно прошептал я.
– Я хотела спросить, – продолжала ты, – почему мой сын стал меня меньше любить?
Я чуть было не задохнулся от возмущения.
– Кто, кто мог наговорить на меня, что я люблю тебя меньше прежнего?
Ты встала, зажгла свет, и я увидел выставку всех моих сокровищ: велосипед, коньки, фонарик...
– Вот кто, – сказала ты. – Ведь ты их разве что спать с собой не кладешь.
– Я их берегу, мама, – попытался возразить я, но ты была неумолима. Я, как сейчас, слышу твои слова:
– Вот-вот, бережешь, а я мешаю тебе беречь твои вещи. Может быть, я лишняя у своего сына?
Это было так чудовищно, что у меня перехватило дыхание:
– Лишняя? Ты лишняя?
– Ну да, – сказала ты, поняв мое состояние. – Лишняя, потому что мешаю тебе быть жадным.
На глазах у тебя засверкали слезы.
Помню, в этот момент часы пробили половину девятого. А мне показалось, что это одна из твоих слезинок упала и вскрикнула, ударившись о крашеную половицу.
Спасибо, мама, это был суровый урок. Но он был нужен. Потом, в жизни, я не раз встречал людей, у которых жадность отняла все: родителей, детей, дружбу... И кто знает... А, да чего там! Кто старое вспомянет... Нет, не могу. Не могу не вспомнить, как однажды, раненный, я лежал в партизанской землянке и слушал, как шумит за деревянным накатом белорусский лес, мрачно шумит, угрюмо.
И вдруг в этот шум ворвался гул самолета. Странно, мы только что радировали в штаб партизанского соединения, что из-за непогоды не можем принять самолет. Откуда же он взялся? Может быть, это фашист рыщет в облаках?
Вбежавший ординарец разрешил мои сомнения. Самолет оказался нашим. Он сбросил вымпел и попросил дать посадку. Странный это был вымпел: «Зажгите костры... Шурка».
И вот он вошел, большой, мохнатый от шапки-ушанки, сияющий, и набросился было на меня... Но тут на пути Шурки встал ординарец:
– Нельзя, товарищ летчик. Товарищ лейтенант ранен. Осколочным... В ногу...
– Знаю, – сказал ему Шурка, – имею точные сведения. Потому и прилетел. Никто не решился. Ветер, посадка сложная... А я как узнал, что он... Ну, думаю, хоть к черту на рога, хоть к фрицам в тыл, а должок ему верну.
Должок... Ординарец так ничего и не понял. А я сразу понял все, и до меня (в который раз!) дошел мудрый смысл твоей арифметики, мама: «Во-первых, во-вторых, в последних... Ты – товарищу, товарищ – тебе...»
Шурка, самый рослый из нас, был покровителем всей полесской малышни.
– Шурка-а! – орала малышня, завидев полпинских ребят, драчливых озорников, то и дело совершавших набеги со своей улицы на нашу. – Шу-урка!
Одно Шуркино имя производило магическое действие. Полпинцы, будто наткнувшись на незримую стену, откатывались прочь и лишь издали грозили малышне кулаками, обещая поколотить ее в другой, более подходящий для этого случая час.
Отомстить Шурке было заветной мечтой полпинцев. И вот как-то раз они прихватили его одного возле переправы через Десну.
Шурка сражался, как гладиатор, но силы были не равные – один к трем. Шмыгая подбитым носом, Шурка кидался то на одного, то на другого, стараясь больше взять на испуг, чем надеясь на свои силы. Но полпинские попались не из пугливых, и Шурка, слабея, чувствовал, что вот-вот будет побит и обесславлен. Последнее его больше всего ужасало.
Я подоспел вовремя. Гаркнул что-то невнятное, чтобы придать себе храбрости, скорчил разбойничью рожу и кинулся на Шуркиных обидчиков. Не знаю, что их испугало: мой вид или щелканье пастушечьего бича дяди Якова, но полпинцы бросились врассыпную и скрылись в лозняке, покрывавшем берег.
– Твой должник, – по-взрослому буркнул Шурка, пожав мне руку.
Шурка, Шурка... Помнишь, мама, вернулся я с войны, а от нашего Зарецка одни рожки да ножки остались. Слопали Зарецк фашистские волки, спалили. Тебя я в землянке нашел. А Шурке не повезло. Ой как не повезло Шурке! Его мать вместе с домом в огне сгорела. Помнишь, мы уже хатенку сладили, Шурка вошел, гармошку с плеча сбросил, на меня посмотрел, на тебя и ничего не сказал, вздохнул только. А потом что-то такое тронул в гармошке, и она тоненьким-тоненьким голоском пропела: «А-а-а-а... ». Звук родился и умер. Только и всего. А мне тогда показалось, что это Шуркина душа простонала.
Солдаты не плачут. Я был солдатом и поэтому не заплакал. А почему не заплакала ты? Наверное, потому, что лучше нашего знала – слезами горю не поможешь. Ты вдруг встала, поправила косыночку, одернула зачем-то ватник, как будто представляться кому собралась, и тихо сказала:
– Будь, Шурка, моим сыном...
Как он там, мой приемный братишка, столярничает?
А что ты уже бабушка и Шуркиных детей растишь, это хорошо. И что ты есть – тоже хорошо. Потому что в мире без мамы так же холодно, как без солнца.
До свидания, родная!»
ПОДУШКА
Сережке Светликову не повезло с родителями. В то время когда будущие папы и мамы других ребят топили вражеские эскадры, таранили фашистские самолеты, презирая смерть, выносили раненых с поля боя, его собственные родители не придумали ничего лучшего, как... учиться.
Мало ли что им было тогда немногим больше, чем Сережке сейчас. Мало ли что папа жил где-то на Алтае, вдали от фронта: мог бы и убежать. А вот маме – той и бегать никуда не надо было. Она жила на самом фронте. Жила и тоже – ну не смешно ли? – училась.
Вместо того чтобы проникать в тыл противника и охотиться там за «языком» с автоматом в руках, она предпочитала делать это в классе, держа в руках не автомат, а учебник.
Слов нет, английский она знает – будь здоров! Но Сережке от этого не легче. Да что там не легче... В сто раз тяжелее Сережке оттого, что его мама – колхозная доярка – знает английский. Стоит ему к собственному имени какой-нибудь Кити прибавить артикль «а», мама тут как тут:
– С именами собственными артикль не употребляется. Мы, бывало, в землянке учились и то...
А кто ее просил в землянку лезть? Лучше бы в партизаны подалась.
Но партизанкой мама не была, и все попытки выудить из ее биографии что-нибудь героическое, успеха не имели. Однажды, перебирая Сережкину подушку, мама обнаружила в ней кроме пуховой еще и стальную начинку: крошечный осколок снаряда. Она сильно побледнела, и глаза у нее сделались большими-большими, вспоминающими.
Сережка коршуном налетел на подушку:
– Фронтовая? Да?
Он где-то читал, что не всякая пуля может пробить подушку.
Может, и эта послужила кому-нибудь из наших пуховой броней. Иначе как в нее мог попасть осколок снаряда?
Но воспоминание в маминых глазах уже погасло. Она устало улыбнулась и сказала:
– Ну что ты такое городишь? Разве с подушками воюют. А осколок мог случайно залететь, когда окна затыкали.
Все же это был фронтовой осколок. Сережка взял и отнес его в школу. И хотя Сережкин рассказ о подушке не произвел на ребят большого впечатления (сколько людей было покалечено и убито осколками, а тут – подушка, подумаешь!), осколок, в конце концов, взяли в музей.
Как-то раз, на перемене, сюда зашел новый учитель рисования. Между прочим, ученики за глаза его звали Кузнечиком. Может быть, по сходству с фамилией Кузнецов. Может быть, потому, что он и впрямь напоминал стройного кузнечика, когда приходил на урок в форме, которую не успел скинуть после службы в армии. Происхождение учительских прозвищ навсегда останется тайной для взрослых.
Однако не будем больше делать отступлений, хотя рассказ и похож на речку с притоками: чем больше притоков, тем дальше цель.
Итак, однажды новый учитель рисования Анатолий Васильевич Кузнецов зашел в школьный музей и увидел там Сережкин осколок с надписью: «Эхо войны. Осколок снаряда, обнаруженный в подушке ученика 5-го класса «Б» Светликова Сергея».
Учитель так и впился в осколок глазами. Все, кто сопровождал новичка-учителя в его первом путешествии по музею, в том числе и Сережка, очень удивились этому. Ну что такое особенное мог увидеть Кузнечик в простом кусочке стали? Или он заинтересовался им, как художник? А что, художнику, как и писателю, только дай тему. Он вам такое нарисует, что всю жизнь не перестанешь удивляться. «Ночь... Война... Фронтовой домишко... Белый пластырь подушки на одиноком окне... И вражеский офицер-артиллерист, в бессильной злобе казнящий убежище партизан... А где партизаны? Их и след простыл...»
Может быть, именно такая картина представляется учителю-художнику, пока он рассматривает «эхо войны»? В таком случае это ошибочное представление. Дом бабушки, где девочкой жила Сережкина мама, не был убежищем народных мстителей. Партизаны действовали по ту сторону передовой. А дом стоял по эту. И если фашистские пушки не пощадили его, то вовсе не потому, что он имел особые заслуги перед Советской властью, а просто потому, что дом был советский, стоял на советской земле и, как все советское, подлежал истреблению. Такая была у фашистов страшная философия.
Чтобы рассеять заблуждение учителя рисования, Сережка потянул его за рукав и, морща большой, упрямый лоб, сказал:
– Это была моя подушка. Осколок попал в нее случайно.
Учитель как-то странно посмотрел на Сережку и снова принялся гипнотизировать осколок. Наконец, словно очнувшись, он проговорил:
– Я знал одного мальчика, которого этот осколок едва не лишил жизни.
– Мой осколок? – изумился Сережка.
Учитель сейчас же поправился:
– Не твой, конечно, а похожий. Такой же, как твой. Вот как это произошло.
Он подошел к доске, доставшейся музею в наследство от класса, и нарисовал дом. Чиркнул по доске раз-другой мелом, и вышло окошко, залепленное чем-то белым. «Подушка», – догадались ребята. К одному дому учитель пририсовал другой. Потом еще дом, еще... Дом к дому – вышла улица. Где улица – там и люди. Но их почему-то было немного. Всего двое. Женщина и мальчик. Мальчик, видимо, так устал, что не мог идти, и женщина тянула его, как куклу. Сама она тоже устала, и художник, щадя их силы, нарисовал возле домика с подушкой лавочку. Неужели женщина не заметит ее и пройдет мимо?
Два-три волшебных штриха, и возле дома с подушкой появляется худенькая девочка с двумя растрепанными снопиками косичек.
«Сюда, – машет она руками-прутиками, – сюда!..
Какая догадливая, видит, что люди устали, и зовет отдохнуть. Но что же дальше? Почему учитель ничего не рисует и стоит у доски, опустив голову. Может, забыл о тех, для кого рисует? Может, напомнить, что они здесь и ждут продолжения рассказа в картинках? Нет, не надо. Учитель поднял голову и сказал:
– А дальше, ребята, было так...
И тут оказалось, что учитель рисования владеет словом не хуже, чем мелом...
– Было так... – сказал он, и фигурки, нарисованные на доске, ожили, встретились, разговорились, и оказалось, что женщина и мальчик – это мать и сын. Что город, в котором они жили, заняли немцы. Женщина с мальчиком едва убежали и вот бегут, сами не зная куда.
«В сельсовете скажут, куда бежать, – мудро рассудила девочка с косичками-снопиками. – В сельсовет сходите».
Женщина тревожно посмотрела на сына.
«Идите, – сказала девочка. – Я с ним понянчусь».
Женщина ушла.
«Как тебя зовут?» – спросила девочка у мальчика, становясь на колени.
Мальчик не ответил. Он тихо-тихо сидел на лавочке и задумчиво смотрел в небо. Вдруг глаза его засветились любопытством: в небе неожиданно расцвели красивые белые розы. Но это были страшные розы. Едва они расцвели там, в небе, как здесь, на земле, послышались крики и стоны. Какой-то человек, не спеша переходивший улицу, дико вскрикнул и волчком закружился по мостовой.
«Дядю Федю убили!» – взвизгнула девочка и стремглав метнулась к дому с одиноким окошком. Испугалась? Ничего удивительного. Все живое страшится смерти. Вот она подбежала к избе, выхватила подушку, метнулась обратно и – большую, тяжелую – плюхнула на голову мальчика. Тот, оглушенный, даже пикнуть не успел, хотя игра велась явно не по правилам. В детском саду в этом случае, перед тем как запустить в кого-нибудь подушкой, противники предупреждали друг друга.
Смешной несмышленыш! Где ему было разобраться в происходящем? Для него разрывы шрапнельных снарядов в небе были всего-навсего красивыми белыми розами. Он попытался спихнуть подушку и не успел. Что-то сильно ударило по ней, и она, загудев, как колокол, налилась вдруг свинцовой тяжестью и чуть не придушила его, свалив с лавки на землю.
Мальчику стало страшно, и он зажмурил глаза. А когда снова открыл их, то увидел чистое-чистое небо, на котором сверкали чьи-то добрые и тревожные глаза. Присмотревшись, мальчик понял, что сверкают они не на небе, а на девчоночьем лице. Спутать лицо с небом!.. Это было так несуразно, что мальчик рассмеялся. Потом позвал:
«Мама!»
Она была тут. Она не дошла до сельсовета. Как только над селом стали рваться снаряды, она бросилась обратно, к сыну.
«Жив?»
Она ощупала его глазами от пыльных башмаков до родимого пятнышка, черной смородинкой прилепившегося к мочке уха, посмотрела на девочку, на подушку, с дымящейся ранкой в пуховом боку, и все поняла.
«Родная моя!»
Она потянула к себе девочку, и та доверчиво прильнула к ее груди.
Это было похоже на прощание. Это и было прощание. Вскоре женщина с мальчиком ушли на восток, подальше от войны, а девочка осталась жить возле самой войны, потому что там был ее дом...
– Вот и вся история, – сказал учитель рисования.
– Вся? – Ребята разочарованно переглянулись. – А что стало с той девочкой? С тем мальчиком?
– Вам хочется, чтобы они встретились? – усмехнулся учитель. – К сожалению, это бывает только в рассказах. О девочке я ничего не знаю. А вот о мальчике могут сказать. Он стал учителем рисования.
– Как вы? – спросил Сережка.
– Как я.
– С родинкой? – Сережка насмешливо посмотрел на учителя рисования.
– С какой родинкой? – опешил учитель.
– Как у вас, – наслаждаясь растерянностью учителя, сказал Сережка. – Вот здесь.
– Он коснулся рукой правого уха. Учитель тоже схватился рукой за правое ухо, и все увидели, как он покраснел.
– Попался, попался! – сказал учитель, поднимая руки. – Сдаюсь. Тем мальчиком был я.
Но допрос продолжался.
– А вы потом искали ту девочку?
– Где ж ее найдешь? – ответил учитель. – Мама забыла, как называется деревня. А я вообще ничего не помнил. Хотя... подождите.
Учитель подошел к доске и принялся что-то быстро рисовать.
– Вот эта девочка, – сказал он, отступая в сторону.
Подозрительная тишина заставила его обернуться.
С ребятами что-то произошло. Они сразу все, как по команде, лишились дара слова. Неужели их так поразил рисунок? Нет, на него они не смотрели. Они не спускали глаз с Сережки. А тот – тот смотрел на доску с таким видом, будто бы собирался проглотить ее.
– Что случилось, ребята? – спросил учитель.
– Это моя мама, – сказал Сережка.
– Это его мама, – подтвердили ребята. – С карточки. Когда в школе училась. Мы сами видели.
– Их было две, – сказал Сережка. – Одну она подарила кому-то во время войны.
– Моей маме, – сказал учитель. – Значит, этот осколок...
Он замолчал, не в силах побороть волнения.
– Его мама в подушке нашла, – машинально проговорил Сережка, взволнованный не меньше учителя.
– Где ты живешь? – крикнул учитель и, не ожидая ответа, потянул Сережку к двери. – Пойдем...
На пороге он остановился и виноватым голосом сказал:
– Урока сегодня не будет.