355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Авенариус » Три венца » Текст книги (страница 6)
Три венца
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:30

Текст книги "Три венца"


Автор книги: Василий Авенариус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)

Глава шестнадцатая

ОТЕЦ НИКАНДР И ПРЕОСВЯЩЕННЫЙ ПАИСИЙ

Аллея, по которой шел Михайло, была, вероятно, насажена еще отцом, а может статься и дедом князя Константина Вишневецкого. Могучие, раскидистые вязы и грабы чередовались с уходившими в небеса пирамидальными тополями и распространяли в жгучий полдень прохладную тень. Там и сям между деревьями, а также далее в поле попадались так называемые «фигуры» – высокие кресты, окрашенные в разные цвета. Михайло знал, что означал тот или другой цвет «фигур»: синие и зеленые были поставлены по какому-нибудь обету, красные и черные – в память кого-нибудь убитого на том месте.

В былое время большой православный храм, живописно расположенный в конце роскошной аллеи на вершине холма, производил на всех благочестивых мирян, без сомнения, подобающее внушительное впечатление. В данное время возвышенное местоположение еще разительнее обличало его запущенность и убогость. Церковь была деревянная, древнейшей архитектуры – с "басанью" или "опасаньем", то есть с опоясывавшими все здание, низенькими, крытыми галерейками для защиты не попавших в церковь прихожан от дождя. И стены, и басань давно уже требовали капитальной починки и окраски. Деревянный же, некогда окрашенный в зеленый цвет купол кое-где лишь носил еще следы краски и весь потрескался, оброс по трещинам травой и мохом. Стоявшая обок с храмом колокольня, на вид еще более ветхая, совсем покосилась и грозила падением. С переходом Константина Вишневецкого в латинство, местное православие лишилось, конечно, главного своего радетеля.

Перед храмом, по всему скату, раскинулось деревенское кладбище, где между крестами обыкновенной величины возвышались подобные "фигурам" громадные кресты, составляющие до сих пор особенность Западного края. Под скатом, по одну сторону, белели мазанки села Диева; по другую сторону, в густой зелени фруктового сада, ютился домик священника.

Подходя к этому домику, Михайло невольно поднял голову к окаймлявшим дорогу деревьям. В вышине, сажени на две от земли, между очищенными от мелких сучьев ветвями помещались стоймя какие-то большие, темные колоды. Недоумение его скоро рассеялось; долетавшее к нему сверху жужжание пчел выдало ему, что это – пчелиные ульи. Когда же он вслед затем добрался до плетня, отделявшего священнический домик от дороги, то увидел и самого пчеловода – высокого, сгорбленного, иссушенного годами старца в подтыканном за кожаный пояс, сильно потасканном подряснике. Отец Никандр возился около улья в устроенной им в своем садике пасеке. Заслышав шаги Михайлы, старик приподнял голову.

– Ты ко мне, сын мой?

На утвердительный ответ, отец Никандр предложил гайдуку обойти кругом плетня к крыльцу; а сам, оправив полы подрясника, направился к калитке, выходившей к тому же крыльцу или, вернее, крылечку.

Домик священника оказался сколком с простых крестьянских белых мазанок и был крыт, как они, немятой, посеревшей от дождя соломой. На "пиддаше" – двухаршинном выступе крыши – сушились точно также пучки дубового листа, служащего, как известно, для подстилки хлебам при сажании в печь. Около крылечка была обязательная "призьба" – завалинка, где пастырь-пчеловод и садовод, вероятно, отдыхал под вечер своего трудового дня.

– Я – гайдук царевича Димитрия, и к тебе, честный отче, по спешному потайному делу, – напрямик объявил Михайло, подходя под благословение отца Никандра.

– Коли так, то пожалуй в дом.

Внутри священническое жилье также мало чем отличалось от деревенских хат. Пол в светлице (гостиная и приемная), правда, был не земляной, а дощатый, но потолок был так низок, что великан-гайдук наш не мог выпрямиться во весь рост; окна были не больше крестьянских, а по стенам горницы тянулись простые деревенские нары. Чуть не пол горницы занимала огромная "варистая" печь. В красном углу была "божница" – полка с образами, разукрашенная шитыми ширинками – "божниками", глиняными херувимчиками, венками из колосьев – "дарниками", священными вербами и пучками разных пахучих засушенных трав: барвинка, базилики, свитлухи, чернобривцев и проч. Под божницею стоял накрытый скатертью стол, на котором, по обычаю, лежала краюха хлеба при кружке с водою, чтобы яства и питье никогда не изводились в доме. Единственное заметное отступление от крестьянской обстановки заключалось в том, что на стене против окон, вместо "мисника" – полок с посудою, "мисками", – были полки с книгами печатными и рукописными. "Мисник", надо было думать, был удален в более подходящее ему место – в пекарню (кухню).

Положив перед "божницей" уставные поклоны, Михайло осведомился сперва, не может ли кто их подслушать. Успокоенный на этот счет, он уже без обиняков сообщил старику-попу о замысле двух иезуитов накрыть у него в доме беглого епископа, присовокупив (как того требовал царевич), что никому, впрочем, даже самому господину его, пока об этом ничего еще неведомо.

Бронзовое от загара, сухое, ветхозаветно-строгое лицо отца Никандра, обрамленное редкими космами белых как лунь волос и реденькой же серебристой бородкой, побледнело; в благочестивом взоре его засветился огонь негодования.

– О, неслыханной дерзости бесовской! – воскликнул он. – Образом будто и ученики Христовы, а делом предатели. Благодарение Богу, однако, возлюбленный брат мой о Христе, архипастырь веноцкий, укрыт в ином убежище, – поторопился прибавить он, как бы спохватясь, что сказал уже лишнее.

– Ты, батюшка, может, мне не доверяешь? – спросил Михайло. – Так клянусь тебе спасением души моей (он осенил себя крестом): я – истинный православный, и церкви своей, служителей ее вовек не предам!

Отец Никандр благосклонно глядел в прямодушное лицо молодого человека, задетого, видно, за живое его недоверием.

– Вижу, ты – юноша добросердый и светлых обычаев навыкший, – промолвил он. – Не стану же таить от тебя: преосвященный Паисий, точно, призрен мною; где и как – о том речь впереди. Будь он и под сею самою кровлей – не тронуться ему теперь с одра своего.

– Что ж он, недомогает больно?

– А тебе, сын мой, неведомо, видно, каким он бедам и напастям от прелестников латинских подвергся.

И словно обрадовавшись случаю излить перед кем-нибудь свою наболевшую душу, велеречивый отец Никандр прочел тут своему молодому гостю целую проповедь о "житии" преосвященного. Оказалось, что "сродники не по плоти, а по духу", оба они, отец Никандр и епископ Паисий, с ранней юности дружили и были однокашниками в острожской бурсе, где, годы рядом сидючи, не одну скамью протерли. Но и в те поры преосвященный был уже начальством перед всеми бурсаками отличен, как "юноша совершенный, тихий, жития строгого, к убогим милостивый и в преданиях церковных столь крепкий, в деле душевного спасения, в книжном разуме православных догмат столь искусный, что все священные писания во устах имел". По заслугам был возведен он в сан протоиерейский, а там и в епископский. Когда же пошли "зло-хитрости и гонения иезуитские" на восточную церковь, тогда "паче всех восстал он, владыко веноцкий, как хорунжий войска Христова, как пророк Господний: не токмо целил недужных, очищал прокаженных – прокаженных не плотью, а духом, но и возвращал заблужденных из сетей диявольских". Тут те "книжники и фарисеи, сиречь иезуиты, тайными махинациями взвели на преподобного мужа небывалые провинности, а власти бесстудные привели его пред себя, в священные одежды облаченного, поставили лжеклеветателей и засудачили его, несказанные ему обиды творили: сорвали с него одежды святительские, катам-мучителям в руки его предали, и повлекли те его из храма, посадили на вола, бичевали нещадно тело, многими годами удрученное от поста, и водили его так по позорищам... Он же, боритель храбрый и всетерпеливый, хвалами и песнями лишь Бога славословил, и толпу бессчетную, плакавшую горько и рыдавшую вкруг него, благословлял десницею".

Слушая возмутительные подробности об истязаниях священнослужителя, Михайло не мог воздержаться от выражения своего глубокого негодования.

– А ты, милый, мыслишь, что на том злоба дьявольская уходилася? – подхватил, все более воспламеняясь, отец Никандр. – Кабы все лютости их на ряду написать, могла бы повесть целая быть, либо книжица. Поведаю тебе еще токмо о прегорчайшей и жалостнейшей трагедии (трагедия – сиречь игра плачевная, – пояснил он в скобках, – что многими бедами и скорбями кончается). Преклони же уши и слушай! Не насытилися гонители крови священномученика: с вола его совлекши, до обумертвия истязали – о, окаянные! Подошвы ног ему на бересте палили, гвозди под ноги подбивали: и по сей час-то от язв тяжких ногами не владеет! Когда ж, за всем тем, он от веры истинной не отрекся, а молил лишь Господа за врагов своих – по рукам они его, по ногам и чреслам веригами железными сковали и бросили в темницу мужа смученного, престаревшего, в трудах многих удрученного и немощного тела. Потом медведя лютого к нему, голодом заморенного, туда ж пустили, замкнули с ним тремя замками... А христиане тоже нарекаются! На утро же отомкнули темницу, уповая, что съеден влады-ко зверем. Но, о чудо! Нашли его цела и невредима, стоящего на молитве; в углу же темничном – зверя, преложившегося в кротость овчую...

– Перст Божий! – сказал Михайло, с благоговейным ужасом слушавший страдальческую повесть. – И изверги ужели тем еще не тронулись, не образумились?

– Когда пожрет синица орла, когда камень восплывет на воде, когда свинья на белку залает, тогда безумный уму научится! Положили до веку его в заточении держать.

– Но тут, знать, нашлись все же добрые христиане, что тайно из темницы его вызволили?

– Нашлися, точно... Вызволили, но – увы!

Отец Никандр глубоко вздохнул и прибавил пониженным голосом, косясь на соседнюю дверь:

– Испытаниями тяжкими не токмо тело – и дух ему сломило: куда девалася и мощь орлиная!

Михайло уже не мог сомневаться, что спасенный архипастырь должен быть тут же рядом, за дверью. Догадка его вслед затем оправдалась.

С того места, где они сидели вдвоем с отцом Никандром, открывался вид на всю аллею до опушки бора. И вот, меж яркою зеленью аллеи мелькнула теперь в отдалении темная фигура бернардинца-иезуита.

– Патер Сераковский! – вскричал Михайло. – Он верно, к тебе, отче.

– Зачем ему ко мне? – возразил отец Никандр; но по звуку его голоса было слышно, что сам он далеко не спокоен. – Допрежь его николи ко мне глаз не ка-зал.

– Так верно ж недаром! – волнуясь, продолжал Михайло. – Ему надо разведать, не ховаешь ли у себя владыку. И разведает чутьем своим собачьим!

– Да коли тут никого нету?

– Так ли, батюшка? Предо мною тебе, право, грех таить, а время дорого.

Из-за тонкой переборки, отделявшей "свитлицу" от соседнего покоя, послышался теперь жалобный, старчески-надтреснутый голос самого преосвященного:

– Брат Никандр! Прекрати! Помысли о спасении своем и братнином!

Отец Никандр скорбно махнул рукой и засуетился.

– Да и тебя-то, сын мой, куда мне деть? Застанет тебя здесь оглашенный – дуже, поди, домекнется.

– Нет ли у тебя, отче, другого выхода?

– Нема. Разве что из заднего окошка?.. Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас! Он и воистину ведь сюда завернул... Утекай, милый, спасайся!

– Мне-то от него чего утекать? – сказал Михайло, – сам же я тебе тут, может, еще пригожуся. Не лучше ль мне пообождать малость?

– Ну, с Богом же! Иди сюда...

Бедного отца Никандра совсем оторопь взяла. Он провел Михайлу за переборку. Горенка оказалась довольно тесная, об одном оконце в сад. Служила она спальнею обоим пастырям, как можно было судить по двум кроватям, на одной из которых полулежал теперь, с открытым фолиантом на коленях, преосвященный. Он был в подряснике; больные ноги его не были обуты, а каждая многократно тряпьем обмотана.

Давно уже наслышан был Михайло о владыке веноцком как о проповеднике, производившем, особливо на простой народ, неотразимое обаяние своим смелым, вдохновенным словом, а того более еще, быть может, своею внушительною сановитостью и старческою красотою. Но тяжелые телесные страдания и нравственные потрясения надорвали, разбили этот крепкий, цветущий организм: недавно еще, как видно, Полные щеки и двойной подбородок обвисли, сморщились в бесчисленных складках, приняли мертвенно-желтый оттенок; величавый, дородный стан как-то совсем обрыхлел, расслаб и бессильно вдавился в подложенные за спину подушки. Это была только тень, развалина прежнего епископа веноцкого.

– Брат Никандр! – так жалобно воззвал он, что нельзя было сомневаться в обуявшем его страхе. – Не ропщи только, Бога ради, перед нечестивцем, не препирайся с ним по-пустому! Сам Господь наш Христос, лицебием, заушаем, оплеваем, смирил себя и рек: "Любите враги ваша..."

Михайло хотел было подойти под благословение архипастыря, но тот приложил перст к устам и настоятельно закивал на дверь: "Не отходи, мол, не впускай!" Михайло повиновался и налег на дверь плечом, а сам с глубокою скорбью подумал: "Что значат испытания тяжкие!"

Глава семнадцатая

ВОЛК В ОВЧАРНЕ

Приложившись ухом к двери, Михайло не пропустил ничего из того, что происходило рядом, в «свитлице». Он слышал, как патер Сераковский, усаживаясь там с хозяином, обычным своим медовым тоном заявил, что, прибыв в эти края, почел священным долгом явиться с братским приветом к собрату по алтарю, ибо оба они идут, хотя и разною стезею, к единой цели – к прославлению имени Божия, оба учат одной великой книге – святому писанию.

– Книга-то хороша, да начетчики плохи, – прошептал за спиной Михайлы старик-епископ.

Отец же Никандр отвечал гостю словами Спасителя:

– Где два или три собраны о имени Моем, там есмь Аз посреди их. Воссиявает же Господь наш лучи солнечные как на лукавых, так и на благих, в гонении и утеснении пребывающих.

Иезуит нашел нужным придать словам хозяина такой смысл, будто тот жалобится на свое собственное "утесненное" положение, и выразил некоторое удивление и "непритворное" соболезнование, что "собрат" его живет столь скудно, что даже референда (ряса) на нем не доброприлична: князю Вишневецкому, "сему мужу нарочито цесарскому", зазорно де, что ни говори, держать в черном теле его, стража Божия, хотя бы и чуждого закона.

Отец Никандр был по-прежнему настороже и отозвался с тою же кротостью, что он благ земных не тщится, ибо и жену, и двух деток давно схоронил; не в гору-де ему живется, а под гору: что ему, маломощному старцу, нужно? Хлебца да водицы – и жив, пока Бог грехам терпит.

Гость согласился, что "мы прах и тень" ("pulvis et umbra sumus"), но все же не мог не выразить прискорбия по поводу того, что у досточтимого хозяина не только не имеется, как он слышал, "викария", наместника, на случай его болезни, отлучки и т.п., но по смерти последнего дьячка, последнего пономаря, не дано ему новых, и сам он, отец Никандр, вынужден по воскресным дням с колокольни трезвонить.

Этот удар попал ближе к цели. В голосе отца Никандра звучало уже легкое раздражение, когда он отозвался, что готов смиренно нести свой жребий, выполнять свой священнослужительский долг, доколе слабых сил его хватит; но что одно ему, точно, больно и горько: что князь-то его, коего своеручно он полвека назад вынул из купели, ныне веры истинной отступился и обычаев и дел добрых праотцев своих удалился.

Патер Сераковский выразил полное сочувствие его сетованию, но вместе с тем и благодарность случаю, давшему ему встретиться со столь ревностным поборником восточной церкви, с коим "подиспутировать" он себе в особенное удовольствие поставит. Допуская со своей стороны, что лучшие времена православия в крае миновали, иезуит просил "собрата" оглянуться, однако, на историю церкви. Что являет она? Нудил ли кто литовцев и западных, и южных креститься в римскую веру? Когда Ягайло, князь литовский, два с лишком века назад, женился на королевне польской Ядвиге и обрел с нею польскую корону, не добровольно ли принял он латынство, не добровольно ли, купно с ним, и высшие вельможи литовские признали римского папу, хотя король Ягайло торжественно обещал им – ни веры их, ни обычаев и обрядов стародавних не трогать, лишь бы признали над собою главенство папы.

– Лишь бы признали! Лишь бы отреклися, стало, от своей исконной веры! – видимо все более волнуясь, подхватил отец Никандр. – А кто-де не признает папы – тому все пути навек заказаны? Ну, и признавали малодушные, кто славы ради мимотекущей, кто сребролюбия, кто сладостей мира сего ради. Но благодарение Всевышнему, здешний простой народ, темные миряне, непопорченные иноземною кровию потомки Несторовских древлян, за малыми изъятиями, остались в законе истинном веками непоколебимы, и доныне о папе римском слышать не желают.

Патер Сераковский, нимало сам не возвышая голоса, просил собеседника оставить пока в покое вопрос о происхождении местного населения, в жилах которого течет, пожалуй, также кровь древних дреговичей, а то и поляков; равно не касаться главенства папы – вопроса спорного еще и у западных теологов. В одном пункте, говорил он, – у них все-таки едва ли может быть разноречие: касательно зловредных отщепенцев из немечины – "кальвинов и евангеликов, согласников лютеранского раскола". Эти – общий их, смертельный враг, от коего латынцы, пожалуй, потерпели пуще даже православных: по всей Литве костелы их обращены были в кирхи, монастыри католические позакрыты, ксендзы разогнаны, либо переженены, так что в Жмуди, например, из 700 приходов латынских всего навсего 6 осталося, а в иных местах и того меней. В поддержание-то коренной веры Христовой противу сей новой злокачественной ереси королем Сигизмундом-Августом и учинена была великая Люблинская уния, коей с поляками уравнены и литовцы, и украинцы во всех правах их – и в свободном исповедовании отцовского закона.

– А равно напущена на Литву и Украину эта саранча залетная... – с горечью досказал отец Никандр и вдруг, как бы спохватись, замолк.

– Саранча? – переспросил иезуит. – Вы, брат любезный, кого под сим эпитетом разумеете? Панов и ксендзов польских, которых дотоле здесь почти не бывало? Или же, может статься, вызванных нарочно польской короной с Запада иезуитов?

– Не будем говорить об этом, – уклонился от прямого ответа отец Никандр.

– Отчего же? Сам я, как член ордена святого Бернарда, отнюдь не стою за членов общины Иисуса; но не могу не отдать им честь: они многим монашествующим могут служить примером: умучают и покоряют плоть свою в порабощении и в послушании духу, а ближним своим творят немало-таки добра.

– Упаси нас Боже от даров Данайцев! – вздохнул отец Никандр.

– Timeo Danaos et dona ferentes? Вы, коллега, несправедливы. По правде молвить, нигде иезуиты не оказали учению Христову таких услуг, как именно на Литве: не они ли были главными миротворцами между латынцами и приверженцами восточной церкви? Не чрез них ли и церковная уния на соборе Брестском?

– Вот то-то ж и есть! – воскликнул отец Никандр, на которого слово "уния" упало воспламеняющей искрой. – Не от унии ли, сей прелести пагубной, всем твердым еще в старом православии не стало ныне ни ходу, ни выходу? Ремесла и торг им заказаны; в судах показаниям их нет уже силы; отцам возбраняют своей властью дочерей замуж отдавать, а замужних, являющих права свои на наследие, насильно в римские монастыри заточают! Ослушников же, челобитную приносящих, последнего живота решают, в темницы заключают, всяческой пыткой терзают. А на церковь восточную, на нас, служителей оной, такое гонение воздвиглося, какого и в древние времена у поганских царей не слыхано. Братства наши церковные позакрываны, местности церковные поотобраны, храмы многие униатам порозданы, другие ж – жидам на откуп...

Затаив дыхание, Михайло не проронил ни слова из духовного словопрения двух служителей церкви разного толка, и теперь только, услышав за собою глубокий вздох, вспомнил о преосвященном. Он оглянулся. Старец епископ, судорожно ломая свои изможденные руки, с отчаянием в поднятом кверху взоре, беззвучно шевелил своими иссохшими, бескровными губами, – очевидно, моля Всевышнего обуздать, образумить его брата во Христе, дабы не накликать на них обоих еще вящей невзгоды.

Голос патера Сераковского за дверью заставил Михайлу снова отдать все внимание собеседующим.

– Един Бог без греха... – кротко заметил иезуит и пояснил, что сам он, конечно, душевно скорбит о тех исключительных случаях, где сопротивление, оказанное людьми православными распоряжениям латинских властей, побудило эти власти к иным, чересчур, быть может, крутым мерам. Так, например, добавил патер, – он отнюдь не может одобрить тех жестокостей, коим, как слышно, подвергся "баннированный" из "епископии" своей православный "прелат" веноцкий... как бишь его? Феодосий или Паисий? И что всякого истинного христианина, какого бы толку он ни был, должно радовать, что сему прелату благостию Божиею удалось, наконец, найти выход из места заточения. И где-то он, бедный, пребывает ныне!..

Отец Никандр успел, видно, опять опомниться и отвечал гораздо сдержаннее прежнего:

– Пребывает он в прегорчайшей пустыне, Богом хранимый, нося на теле своем раны мученические.

Гость выведал от хозяина, по-видимому, все, что ему надо было, и стал прощаться. На ходу, однако, он обратился вдруг к хозяину с просьбой дозволить ему обозреть его обитель, чтобы ему легче было посодействовать улучшению стесненного положения любезного собрата.

Долготерпение отца Никандра было, должно быть, истощено. Он сухо, наотрез отказал иезуиту в просьбе, говоря, что в заступничестве его не нуждается.

Между тем патер Сераковский, будто по рассеянности, вместо выходной двери, шагнул к двери пастырской спальни.

– Куда! Это... моленная моя! – растерянно всполохнулся отец Никандр, хотя и мог думать, что с той стороны Михайло напирает на дверь плечом.

Тот, впрочем, и не коснулся даже скобки двери: между "варистою" печью и деревянной переборкой, чтобы последняя как-нибудь не затлелась, была оставлена небольшая щель, сквозь которую, приложив глаз, можно было обозреть добрую половину спальни. Патер Сераковский, само собою разумеется, не прикладывал глаза к щели, однако, мимоходом, вероятно все же углядел в нее столько, сколько ему требовалось, потому что с невозмутимою вежливостью извинился перед хозяином в невольной ошибке и повторил обещание все-таки воззвать к милосердию "светлейшего".

За этим брякнул замок наружной двери: волк окончательно удалился из овчарни. Михайло вздохнул с облегчением и обернулся к епископу:

– Благодарение и хвала Создателю: пронесло над тобой тучу, отче владыко! Но надолго ли? Недомекнулся ли он все же, что ты тут за переборкой...

– Да будет над нами святая воля Господня! – с полною уже покорностью отвечал старец и обратился к входящему отцу Никандру с дружеским укором за отповедь его против унии и иезуитов.

– Правда груба, да Богу люба! – с сердцем возразил тот. – Света во тьму прелагать не тщусь, а сладкое горьким, горькое сладким не называю!

– Но патер этот, по образу и речам своим, был благожелателен и ласков.

– А по делам – вскуе шаташася! "Лучше лоза или жезл неприятеля, – глаголет боговидец Исаия-пророк, – нежели ласкательные целования вражьи".

Как прав был отец Никандр в недоверии своем к "ласкательным целованиям" иезуита – в том убедился вслед затем и сам преосвященный.

Глава восемнадцатая

ПО СВЕЖЕМУ СЛЕДУ

Пока дружески пререкались между собю два пастыря, Михайло вышел в «свитлицу» проследить оттуда из окошка за иезуитом, который, как подозревал он, принял уже необходимые меры, чтобы беглый епископ, буде тот действительно оказался бы у своего школьного однокашника не ускользнул опять из рук. Опасение его вполне оправдалось.

У перекрестка, где расходились дороги к селу и бору, патер остановился как бы для того, чтобы перевести дух, не спеша достал из кармана красный фуляр и встряхнул им по воздуху. Это был, без сомнения, условный знак, потому что в тот же миг от лесной опушки по аллее, меж стволами деревьев, показался всадник, сопровождаемый стремянным.

– Пан Тарло и Юшка! – вскричал Михайло. – Сейчас они будут здесь, отче: патер махнул им платком.

Отец Никандр также подбежал к окошку: по аллее быстро приближалось облако пыли.

– Они ли это, полно?

– Они, они! Вон встретились с Сераковским. Отец Никандр наскоро закрыл на железный крюк единственную входную дверь.

– Пана Тарло этим долго не задержишь, – заметил Михайло, – волей не впустим – силой вломится. Отстоять вас обоих на первый случай я, правда, мог бы, да что толку в том? Все знать уже будут, что ты, батюшка, дал отцу-владыке приют у себя.

– И пойдет на тебя через меня лютейшее еще гонение! – подхватил из своей горницы преосвященный. – И по что ты, брат милый, укрыл меня у себя!

– Вместе взросли, вместе и погибнем! – с глухим ожесточением воскликнул отец Никандр.

– Зачем погибать? – вмешался Михайло. – Надо поискать лазу.

– Да где его взять-то? Выход всего один и весь на виду!

– А окна на что?

Гайдук быстро вошел в спальню. Единственное оконце было открыто настежь и заслонено снаружи густыми ветвями раскидистой черешни.

– Куда выходит сад-то? – отнесся он к архипастырю, который сидел с полузакрытыми веками, набожно сложив руки.

– На балку, – отвечал тот.

– А балка куда ведет?

– Балка выходит прямо к тому вон бору, что сам ты миновал сейчас.

Вспомнилось тут Михайле, что, проходя аллеей от лесной опушки, он в самом деле заметил в отдалении сплошную стену древесных верхушек, тянувшихся широким полукругом в обход полей и нив от священнического дома вплоть до бора: там, без сомнения, пролегала глубокая лесная балка.

– Коли так, – сказал он, – то ты спасен: я донесу тебя до бора; в глухом бору схорониться уже не мудрость. Батюшка, подсоби-ка ты малость мне!

Выбора не оставалось: с улицы доносился уже конский топот. Старец-епископ был бережно поднят обоими с ложа и перенесен к окошку. Не без труда протискался широкоплечий, рослый гайдук сквозь тесную оконницу в сад, откуда принял на спину беспомощного старика. Если бы он имел возможность взглянуть в лицо владыки, то увидел бы, что тот судорожно сжал губы, весь побледнел, сморщился от боли; но ни одним вздохом не выдал страдалец испытываемых им телесных мучений.

Между тем конский топот замолк уже у самого крылечка, и наружная дверь затрещала под чьими-то нетерпеливыми ударами.

– Кто там? Чего нужно? – с храбростью отчаяния крикнул отец Никандр, бросаясь к входной двери.

Несмотря на железный крюк, ветхая дверь уступила сильному напору, и отец Никандр очутился лицом к лицу с паном Тарло, за плечами которого выглядывал Юшка. С остатком рыцарской вежливости пан Тарло вполголоса попросил у батюшки извинения за причиненное беспокойство, но оправдывал себя тем, что они хотят уберечь его священную особу от разбойника и душегубца, забравшегося, как есть полный повод думать, в его дом.

Отец Никандр начал было возражать, что у него, убогого служителя алтаря, злым людям поживиться нечем; но непрошеный защитник не дал ему договорить, без околичностей отстранил его рукою и, придерживая саблю, чтобы не гремела, ворвался прямо в священническую спальню. Измятая постель, скатившийся на пол фолиант и открытое настежь окно разом выдали ему, что он опоздал.

– Тысячу дьяблов! Улетел сокол! – вне себя от досады вскричал он и топнул ногой. – Юшка, в погоню за ним!

– Не уйдет от нас! – отвечал ловкий малый и, проскользнув мимо хозяина к окошку, махнул в сад.

Пока отец Никандр изощрял все свое красноречие, чтобы доказать пану Тарло всю бесполезность его поисков, а тот, не слушая его обегал весь дом, шарил саблей во всех углах, во всех шкафах и ларях, – в это самое время юркий пособник пана настигал уже наших беглецов. Сквозь частый лесок, низом балки, он бежал во всю прыть.

"А ну, как прогляжу его?" – хватился он вдруг и побежал на крутой склон балки, чтобы оттуда, с вышины, лучше обозреть местность. И точно, над верхушками орешника вынырнула старческая голова с длинными космами белых волос.

– Стой, отче! Все равно не уйдешь! – гаркнул Юшка и, сломя голову, бросился вслед.

Не мог он знать, конечно, что тот спасается не один, и был потому немало озадачен, когда увидел вдруг перед собою, вместо слабосильного старца, своего давнишнего недруга, молодого атлета-полещука, а на плечах уже у последнего – самого старца.

– Это ты, Юшка? – сказал Михайло. – Чего тебе?

– Как чего? За батюшкой. Подай-ка его сюда. Нечего растабарывать! А будешь еще упираться, братец, так шутить я тоже ведь не стану.

В руках малого блеснул нож. Михайло был безоружен; обе же руки его были заняты. Скрепя сердце, как к крайнему средству, он прибегнул к хитрости.

– Вижу я, что ничего уже не поделать, – со вздохом сказал он. – Прости меня, отче владыко! Что мог, то сделал для тебя. Но ты, дружище, меня не выдашь? – озабоченно обратился он к Юшке.

Тот был приятно изумлен такою сговорчивостью гайдука, осклабился до ушей и приятельски хлопнул его по плечу.

– Так и быть уж, по старой дружбе, ни словечком о тебе не помяну: рука руку моет.

– Но чем связать нам его?

– Небось, найдется.

Запасливый малый полез за пазуху и вытащил оттуда целую связку толстых веревок.

– И чудесно, – сказал Михайло. – Теперь пособи-ка мне, голубчик, сбыть его с плеч.

– А ты, отче, поди, так ему и поверил, что не выдаст? – нагло глумился Юшка.

Преосвященный Паисий в самом деле готов был также верить в измену своего избавителя, и стал тихо творить молитву.

– Молись, отче, молись! Набрался, небось, страха иудейска? – говорил Юшка, вместе с Михайлой спуская старца наземь. – Ты только, знай, не противься – волоска не помнем.

Но торжеству глумотворца настал уже конец. Нож разом вылетел у него из рук в ближний куст: а в следующий миг сам он лежал уже навзничь на земле под коленком Михайлы и хрипел.

– Да ты его задушишь, сын мой! – подал тут голос безмолствовавший до сих пор старец-владыко.

– Рад бы задушить, да совесть не дозволяет. Лежи смирно, что ли, вражий сын! – сурово буркнул Михайло на барахтавшегося под ним Юшку и, выдернув из земли изрядный пучок травы, заткнул им глотку неугомонному. После этого собственной же веревкой малого он накрепко перевязал его по рукам, по ногам, и за ноги, как теленка, стащил всторону под густой ракитовый куст. – Тут и лежи, не дохни, доколе сам я не вызволю тебя. Буде же, паче чаяния, кто набрел бы на тебя – обо мне, чур, сболтнуть не смей, коли жизнь тебе еще мила.

Немного погодя, Михайло, с архипастырем за спиною, забрался вверх по лесистому склону балки в самый бор, который пока должен был служить преследуемому святителю убежищем. Теперь, однако, приходилось толком пораскинуть умом: где затем-то приютить его? Самому Михайле надо было уже думать о возвращении своем в замок, к царевичу; бросить же немощного старца тут, в бору, на произвол судьбы значило предать его в руки его недругов, потому что очень скоро, конечно, – нынче же еще быть может, – начнутся самые тщательные розыски за ним по всем окрестностям. Он передал сомнения свои епископу Паисию, присовокупив, что сам он, Михайло, на беду, здесь человек новый, ни души в околотке не знает. Оказалось, что и владыка, скрывавшийся доселе от людских взоров, никого не знает; слышал только как-то от друга своего, отца Никандра, что меж прихожан есть и верные люди, хотя бы кузнец Бурное, что живет особняком у опушки бора.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю