412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Щепетнев » Два барона (СИ) » Текст книги (страница 7)
Два барона (СИ)
  • Текст добавлен: 23 мая 2026, 22:00

Текст книги "Два барона (СИ)"


Автор книги: Василий Щепетнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Глава 9

Шаркающей кавалерийской походкой командарм Будённый подошел к огромной, во всю стену, карте боевых действий. Карта была исчеркана синими и красными стрелами, точно лицо вождя благородных индейцев Виннету, из тех книжек, что он когда-то в далекой юности любил почитывать. Но то было давно.

Семен Михайлович кряжисто, по-медвежьи повернулся к присутствующим, взял в могучую ладонь указку, простой, обструганный прут, и обвел всех тяжелым недобрым взглядом. Тишина в зале стала такая, что слышно было, как за окном чирикают разномастные птицы, радуясь солнцу и весне.

Глядят на него тоже недобро. Напугать хотят. Свалить вину. Своих мало, да и свои ли? Сталин только завтра, говорят, приедет. Задерживается. Или задерживают, тоже может быть. Ну, ничего. Не впервой. Не с тем вы, ребята, связались.

– Вы спрашиваете, – голос его зарокотал низко, с хрипотцой, будто телега по булыжнику, – почему майское наступление Первой Конной армии, которую я кровью своею вынянчил, окончилось провалом? Ах, вам неймется? Хорошо. Я отвечу. Отвечу, почему майское наступление Первой Конной армии, окончилось провалом. Отвечу!

Да только начну я, граждане, с самого начала, иначе не понять.

Первую Конную армию перебросили спешно. Это понятно – война, обстановка дышит в затылок, ждать некогда. Но должно быть вам, умникам в тылу, ведомо и завсегда понятно, что армия – это вам не отдыхающий курортник, который подхватил чемоданчик, сел в вагон и был таков. Армия – это зверь. Зверь огромный, многоголовый, с тысячью копыт. Переброска такого зверя есть операция, требующая мозгов и времени. Тщательной подготовки требует, выделения достаточного числа железнодорожных составов – не двадцати, не пятидесяти, а ста эшелонов, продуманного и хорошо организованного маршрута, чтобы не столкнулись лбами на станциях, а также времени.

Ничего этого не было. Мы разрабатывали маршрут передвижения на польский фронт. Против белополяков удар готовили – таков был приказ Реввоенсовета. И тут, здрасьте вам – хватай мешки, вокзал отходит, срочно поворачивай оглобли, бей Врангеля! Врангеля так Врангеля. Но ты пойми: армия – это тебе не тараканья стая, щелкнул – и побежали. Ей одного вагона мало. Вон вы, у кого отдельный поезд с мягкими полками да с буфетом, думаете, что погрузился – и на всех парах тебя везут прямиком в рай? Это с вами, с начальством, так. А с армией – иначе. Армия – это сто эшелонов. Сто! А где их взять, скажите на милость? Нету их. Все пути забиты. Те туда, эти оттуда, угля мало, паровозов еще меньше, где саботаж, где паника, мало у нас порядка.

Значит, по очереди армия будет перемещаться. Туда и обратно, туда и обратно бегут эшелоны, как челноки. И не разгонишься. Расстрелять начальника станции хочется, да, но его уже три раза расстреливали. Теперь за начальника смазчик, паренек лет шестнадцати, худой и черный от недосыпа. У него всего опыта наган за поясом, да и у того в барабане два патрона осталось. Помашет он флажком – и поезд дальше идет, а куда – и сам не знает. Не учил он географию, он вообще мало что учил.

Едем дальше. Встал эшелон в степи, встречного ждет, стоит час, два. О людях молчу, люди привычны. Но лошадь не человек. Лошади едят овес и сено. И пьют воду. И пьет много, ведрами. А в степи – красота: ковыль до горизонта, жаворонки поют, а ни овса, ни сена, ни воды. Одна полынь горькая. И что прикажете делать? Я вас спрашиваю: что делать командарму, когда в степи его лошади начинают падать?

В общем, что вышло? Что вышло – то и вышло. Треть Первой Конной армии еще в Майкопе, составы дожидается. Треть – в пути, растянулась по всей линии. И только треть, самая малая толика, прибыла сюда, на подступы к Мелитополю, на борьбу с бароном Врангелем. И что это за треть? Уставшие, злые, голодные. Часть лошадей околела прямо в вагонах. Да и с людьми не сказать, чтобы благополучно.

Дали нам время на отдых? Дали на обустройство? Дали в себя прийти, подлечиться, лошадей на подножный корм выпустить? Нет, не дали нам времени! Словно мы не люди, словно мы паровые машины: нажали на рычаг – и поехали. Срочно, говорят, разбить врага! Не медля ни часу! Ибо обстановка, ибо Крым – это кинжал в сердце революции.

– А где враг? – спрашиваю я. – Какой враг? Сколько врага? Какое у него вооружение?

– Пустое, – отвечают мне. – Жалкие остатки деникинского воинства. Голодные, оборванные, ни на что не годные. Винтовка на троих, да и та без патронов. Иди, Семен Михайлович, навались – и готово дело.

Аля-улю, гони гусей! Вперед, дружным стремительным ударом разгромить живые силы врага и на плечах бегущих белогвардейцев, аки ветер, ворваться в Крым! И там – шашкой, нагайкой – и конец белому движению.

Приказ есть приказ. Вперед, так вперед. Мы люди беззаветные, все герои. Только вот провианта – что из Майкопа прихватили в торбах. На пустой живот, сказывали нам, легче воюется. И то верно: тяжелому брюху тяжело и в бою. Воды, правда, напиться дали, что было, то было. Напились конармейцы от души, и что же? У половины начался понос кровавый. Дизентерия, стало быть, дело серьезное, не шуточное.

С поносом, доложу я вам, в кавалерии не навоюешь. С поносом и в пехоте не навоюешь, а в седле – и подавно. Сидит боец на коне, винтовка на плече, шашка на боку, а сам думает не о Врангеле, а о том, где бы присесть. И конь под ним нервничает, чует хозяина немощного. Как тут в атаку ходить? Как «ура» кричать?

Подошли мы, стало быть, шагом – не рысью, упаси ковыль – к линии Сальково – Мелитополь. Там, по прежним планам товарища Егорова, нужно было держать оборону, зарыться в землю, понаставить пулеметов. А по новым, прожектерским, планам – оттуда наступать. С марша, не развертываясь.

Передовые отряды спешились в балке, в кустах татарника, ждут подхода основных частей. Ждали сутки, ждали двое. Пока ждали – всё кругом, извините за подробность, засрали. Нужников походных не отрыли – мы ж не баре какие. У нас и инструмента нет – рыть. Не ждали. А зараза от этого – знаете – разносится быстро. Может, мухами, может, ветром, я не учёный, не доктор, я командарм. И вот лежат у меня в лазарете уже полтыщи бойцов, и не от пули, а от того, что воду хлебнули. А что лазарет, название одно – лазарет. Кто в палатке, а кто и за палаткой, в тенёчке. И лекпом суетится, йодом крестики на лбу ставит тем, кто отмучался.

Напротив нас – второй армейский корпус генерала Слащева. Якова Александровича. Зверь умный, опасный, в белом кителе на крыше командирского вагона стоит, в бинокль смотрит. Зубы скалит. Имя себе уже сделал – защитник Крыма. Но сколько у него сабель, сколько штыков, сколько пушек – я не знаю. Агентуры у меня нет. Не успел создать. Послал я конную разведку – из тех, кому здоровье позволяет в седле сидеть не корячась. Уехали два десятка лучших разведчиков. Вернулись – четверо. Остальные сгинули. И что они видели? Мало. Туманы, дымы. А что слышали? Гул моторный.

А в небе – летуны слащевские. То есть не слащевские, конечно, а сволочь интернациональная. Летают высоко, нахально, никого не боятся. Тоже, стало быть, разведка. Летуну в небе всё видно как на ладони: и где наши эшелоны, и где штаб, и где всё. С земли его не достать, из винтовки не сбить, потому что высоко. Без опаски летают. Да не поодиночке, а парами, тройками, по шесть машин сразу. Богато, стало быть, живут. У нас в Первой Конной тоже есть летуны – десять аэропланов, «ньюпоры» да «вуазены». Только они еще в Майкопе, голубчики, стоят на аэродроме, потому что горючего нет. Ждут железнодорожные цистерны с горючим. Будут, будут цистерны – со временем. Человеку сказал – надо, он и пошел. Лошадь голодную хлестнешь нагайкой – тоже пошла. Аэроплан же сколько ни уговаривай, сколько ни бей – не полетит без горючего никак. И на угле они, проклятые, не летают. И на овсе – тоже. А жаль.

Стало быть, у врага воздушная разведка работает. Всё видят Могут назад слетать, за линию фронта, сбросить вымпел со схемой, где и как. А могут по радио передать, искровым телеграфом, точки-тире. Очень удобно, особенно для корректировки артиллерийского огня. Сидят ихние офицеры в небе, видят, куда снаряд лег, и командуют: «Правее, левее, доворот ноль-два». И бьют потом с точностью часовщика. В Конармии таких искровок на аэропланах нет. А у врангелевцев – не знаю, есть, поди. Мне разведка не докладывает. У меня разведки в Крыму нет, хоть ты тресни.

Значит, летают они, сволочи, и листовки разбрасывают. Психически действуют. Идите, мол, к нам, пишут, у нас и кормят, и поят, и бить не бьют. И картинки рисуют: красноармеец ложку с кашей тянет. Врут, конечно. Белые – они тоже звери, в плену у них не сахар. Но каково голодным, оборванным, завшивленным бойцам читать такое, а? Каково, когда в животе бурчит, а тут тебе кашу сулят?

И тут, на беду, артиллерия наша подоспела. Стали занимать позиции на пригорках, рыть окопчики для орудий. Без артиллерии нынче против Слащева не суйся. А Слащев, видать, только этого и ждал. Тут же начал обстрел из своих гаубиц, хорошо, четырехдюймовок. Но такой обстрел, будто у них снарядов полный Крым, как картошки в прежние года. Не жалеют. Как кувалдой – бух! Бух! Бух! Земля стонет, кони рвутся с привязи, а снаряды все точнее и точнее ложатся. Явно с воздуха корректируют. А потом летуны опустились пониже, и – из пулеметов! Пули так и секут, так и крошат. Мы, конечно, стреляем по ним из карабинов, из «максимов» пытаемся достать, но какое там… И главное, только один смельчак выстрелит – летун разворачивается и очередью по тому месту. Выбьет раз, выбьет два – больше желающих не находится. Не хотят ребята на рожон лезть, на верную смерть.

Тут я бронепоезд ждал. «Черноморец» назывался. На нем тоже две гаубицы, и пулеметов дюжина. Сила! Мне его обещали, клялись и божились, что подгонят к самому началу нашего наступления. Не прибыл бронепоезд. Где-то в десяти верстах от линии фронта пути разобрали – это уж потом сказали. То ли диверсанты, то ли кто. Стоит «Черноморец» в чистом поле, и пар выпускает. И толку от него – ноль.

Вижу я – ждать нечего, ибо время играет против нас. Тут разведчики мои, что живыми вернулись, докладывают: неприятель в трех верстах, и в атаку не торопится. Окапывается. Значит, ждет нас. Если враг не идет на Конармию – Конармия идет на врага. И мы пошли. Потому что приказ есть приказ, и потому что хуже нет, чем ждать и догонять. Лучше рискнуть и проиграть, чем не рисковать и проиграть. Может ведь так выйти, что и победим?

Перед нами – у белогвардейцев – окопы полного профиля, с козырьками, с пулеметными гнездами. Это бы еще полбеды. Мы и не такие брали. Но за окопами – танки. Две дюжины танков. По виду французские. Стоят, пышут гарью и бензином. Танк, братцы мои, это беда. Его ни пулей, ни шашкой, ни отчаянным «ура» не возьмешь. Он железный. Трехдюймовка да, из трехдюймовки можно подбить, если попасть, конечно. Только наша артиллерия позади осталась. И не до того ей, нашей артиллерии: под огнем земным, под огнем небесным. Расчеты наши геройствуют, но погибают.

И пошли мы в атаку. Кричать «ура» – не кричали, берегли голоса. Только свист да мат. Лошади чуют беду, храпят, закусывают удила. Летим лавой, широко, вольно – как в кинохронике. А танки потихонечку, шажком, ползут навстречу, и из пулеметов строчат, из пушек палят. Осколки, гарь, кровь. Кони падают, люди падают, всё падает. И сверху – летуны. До десяти аэропланов сразу. И тоже из пулеметов, и бомбы кидают небольшие, осколочные, для пехоты. И пехота белая – не дремлет, из окопов валит, залпами бьет. Машина смерти, одним словом. Не бой – бойня.

Наукой воюют, с системой. Чувствуется, что офицеры у них не дураки, и техника у них есть, и снарядов – хоть жопой жуй. А мы – с шашками наголо да с патронами 16-го года выпуска. Вот так, не торопясь, шагом, они и дошли до железной дороги Сальково – Мелитополь. Наши потери за четыре часа – триста сабель, тысяча штыков, восемь орудий, шестнадцать пулеметов.

Что я могу сказать? Могу сказать прямо, как на духу: Врангеля победить и нужно, и можно. Обязательно победим, никуда он не денется, барон. Но не наскоком, не лихой кавалерийской атакой, не так, как призывают разные тыловые «стратеги», которые от войны только по карте и знают, что красные стрелы чертить. Вперед кричат, и не считаться с потерями! Даешь Крым!

Очень даже нужно, говорю я вам, считаться с потерями. Потому что каждый потерянный боец – это мой сын. Каждая павшая лошадь – это моя кровь. А иначе – армии будут гибнуть, а Врангель будет крепнуть. Он, сукин сын, тоже учится. Он у себя в Крыму порядок навел, землю пообещал крестьянам – так, для виду, – и теперь у него не просто банда, а армия. Организм.

И второе. Есть у меня, товарищи, подозрение тяжкое, что среди вас – здесь, в этом штабе, за этим столом – есть враг. Коварный враг. Тот, кто послал Первую Конную армию на убой. Без подготовки, без разведки, без авиации, без бронепоезда, без теплых вещей, без нормального пайка, без времени на перегруппировку. Когда она вместе, армия – никому нас не одолеть. Так решили по частям бить. Давай, Семен, навались грудью, а там – как бог даст.

– Те, кто на бога уповают, – Будённый оглядел всех еще раз, и взгляд его был уже не просто недобрым – страшным, – они в Троице-Сергиевой лавре сидят. А мы – Красная армия. Мы на разум уповаем. И на железную дисциплину. И на правду.

Он резко повернулся, бросил указку на стол, так что та подскочила, и пошел к выходу. На пороге остановился, обернулся.

– Майское наступление провалилось потому, что в бой нас вела глупость, или предательство. В следующий раз – будет иначе. А кто эту глупость спланировал – тот ответит. По нашему, по-конармейски ответит.

И вышел, хлопнув дверью, прямо на пыльную улочку городка.

Прошел недалеко, шагов с десяток. Тут к нему подскочили четверо, стали руки крутить. Ну, правильно, с двоими он бы справился, а четверо – это много, это выше силы.

– Ты арестован, Будённый, – сказал один, видно, главный.

– Кем арестован? За что?

– Это тебе после объяснят. А сейчас не дергайся, не позорь звание красного командира, люди же смотрят.

Людей особенно и не было никого на этой улице. Как штаб занял дом головы, так перестали по улице ходить без дела. Да и с делом – бочком-бочком, глаза в землю, ничего не вижу, не слышу, не знаю, и вообще нет меня здесь, видимость одна, тень, движение воздуха.

– Ладно, пустите, сам пойду.

Но его не пустили, еще крепче заломили руки за лопатки, заставляя склониться.

Тут, наконец, из переулка выехала дюжина всадников – проверенных, лихих. Выехала, окружила Будённого и остальных.

– А что это вы, граждане, тут делаете? Почему нашего командира вяжете? – ласково спросил Никодим, да только от ласковости его люди седеют на глазах.

– Не твое дело, – рыпнулся главный, но Будённого отпустили. Чтобы руки освободить, отпустили. За наганы схватиться. Да только не успели они наганы вытащить.

– Кроши их! – скомандовал Семен Михайлович, и – покрошили, как не покрошить, дело известное. Одного главного только оставили, его уже сам Будённый скрутил хитрым казацким способом. Порасспрашивать, что и как.

Тут и Соколов с Петрухой подоспели, на тачанке. Главного связали и кулём забросили в повозку.

– Лучше убейте меня, – хрипел он, и Петруха успокоил

– Не торопись, всему свой час.

Будённому подвели коня, Чубарого.

Он взлетел в седло, и они поскакали в расположение Конармии. Аллюр три креста. Там его поди, возьми!

И всё же кто затеял эту историю – сначала с приказом «не считаться с потерями», а потом и с арестом?

И что делать дальше? Отбить Сталину телеграмму, измена, белогвардейский мятеж? Или поднять Конармию, да и перейти к Врангелю? Или застрелиться? Ну нет, врёшь, не дождёшься.

Думать надо. И быстро.

Глава 10

Уличный фонарь за окном мигнул раз, мигнул два – и погас. Не умер тихо, а словно захлебнулся, выдохнул последнюю порцию желтого света, и свет этот, иссякая, упал вниз по кирпичной стене, задержался на миг в трещине, где устроилась на ночь весенняя муха, и исчез, растворился в тяжелом, соленом воздухе майской ночи. Мгновенно, дружно, погасли все остальные фонари – и на Большой Морской, и на Нахимовском, и на Корабельной стороне, погасли до самого Херсонесского маяка. Угля мало, уголь нужно беречь, вот и прекращает электростанция отпускать свет на освещение улиц ровно в полночь. Наступила темнота, густая, осязаемая, как патока, которую его бабка в детстве варила из арбузных корок. Не ходи за ворота, дитятко, не ходи, заблудишься и пропадешь, за воротами ночь, а ночь нынче это нежить, слепленная из страха, пыли и шепота за закрытыми ставнями.

Комнату едва освещала трехлинейная лампа, фитиль ее, прикрученный ради сбережения керосина, давал света столько же, сколько милости у ростовщика.

Григорий Горынычев, он же товарищ Горыныч, член РСДРП с 1905 года, посмотрел на часы.

Светящиеся стрелки показывали – да, полночь. Они были точными, эти часы, снятые с убитого немецкого летчика и попавшие к нему через десятые руки, и когда он подносил их к уху – а он делал это часто, гораздо чаще, чем требовала необходимость, – они тикали властно и чётко, словно задавали ритм Революции, марширующей по краю бездны. Он подождал, пока минутная стрелка чуть сдвинется – на одно деление, на одну крошку вечности, – и только тогда сказал:

– Пора.

Слово упало в тишину, как камень в колодец, и угасло, остановленное стенами, обклеенными старыми газетами, где, будь света побольше, можно было бы видеть заголовки – о доблестной Добровольческой армии, о ценах на хлеб, чай и сахар, о гастролях всемирно известного прорицателя, гипнотизера и престидижитатора, индийского факира Никовского Петра Алексеевича, и прочую ерунду.

Антон и Семён молча встали. А Базилевич замешкался.

Вот что странно в людях: они могут идти на пулеметы, невзирая на свинцовый ливень, идти и даже не вспотеть, но запнуться о простой шнурок собственного ботинка. Базилевич стал теребить шнурки на штиблетах. Руки его дрожали. Это была не та дрожь, что бывает у стариков от прожитых лет, и не та, что бьет в лихорадке болотной воды. Это была дрожь человека, чьи пальцы, знающие каждую выемку любого замка, вдруг забыли, как завязать «одесский бантик». Он сопел, наклоняясь низко, и в темноте его фигура казалась большой рыбой, выброшенной на песчаный берег и пытающейся вдохнуть воздух, для которого у нее нет лёгких.

– Дрейфишь, Петро? – спросил Семён. Голос его прозвучал почти ласково, как будто он спрашивал ребенка, не боится ли тот темноты.

– Ага, – ответил Базилевич. Голос был глухим, идущим откуда-то из-под ног, от запыленных половиц. – Мандраж нужно стравить заранее, чтобы на деле не мешал.

Семён не знал, кто такой Базилевич на самом деле. Для него Петро был просто нервным евреем в поношенном пиджаке и с вечно красными, будто воспаленными, глазами, то ли портным, то ли фактором. Семён не знал, что этими руками Базилевич мог открыть любую дверь – квартиры, арсенала, сейфа. Почти любую. А товарищ Горыныч знал. Товарищ Горыныч вообще знал многое из того, о чем другим лучше было не догадываться. Потому к задержке отнесся спокойно. Он стоял у темного проема окна и смотрел, как ветер с бухты гоняет невидимую пыль по невидимой мостовой. Если Базилевичу надо – значит, надо. Базилевич – человек штучный, из тех, кто рождается раз в сто лет под грохот извергающегося вулкана, а таких семёнов можно прямо сейчас набрать дюжину на Графской пристани, среди грузчиков и безработных матросов. Но не нужна сегодня дюжина, одного Семёна вполне достаточно. Семён – это спина, широкая и надежная, на которую можно навьючить тюки. А Базилевич – это… Это Базилевич!

Когда Базилевич, наконец, справился со шнурками, они двинулись к выходу. В коридоре пахло жареным луком, старой известью и ещё чем-то аптечным, напоминавшим о близком присутствии моря, о гниющих водорослях на дне Карантинной бухты. Шедший последним Антон загасил лампу. Этой лампе никакое отключение электричества не страшно, потому что керосин – это надежно, керосин плевать хотел на все приказы военных комендантов и диктат экономии угля.

Во дворе, где воздух был гуще и слаще от цветущей акации, их ждал Ахмет. Он сидел на козлах повозки с бочкой неподвижно, как изваяние восточного божества, уставшего от людской суеты. Ахмет был золотарем, и его бочка – огромное, черное чрево на колесах – могла беспрепятственно передвигаться по городу, влекомая Карагезой, пожилой степенной лошадью. Лошадь эта не представляла интереса для армии вообще и для кавалерии в частности, о чем Ахмет имел заверенный в городской управе мандат, шуршащий за пазухой его грязного халата, как сухая листва в октябре. Казаки, правда, все мандаты привыкли отправлять ко всем чертям с матерями, но с недавних пор Верховный Главнокомандующий за порядок спрашивал строго, казак ты или не казак, а во-вторых, брать лошадь золотаря никто и не хотел. Брезговали. Будь это раскрасавица Сивка-Бурка с лебединой шеей, может быть, нашлись бы охотники. Но Карагеза раскрасавицей не была. У нее была широкая, задумчивая морда старой прачки, вены, вздувшиеся на ногах, как корни старого платана, и глаза, подернутые пленкой вековечной усталости, свойственной всему живому в этом южном городе, который пережил уже столько осад и смен властей, что и камни мостовой начинали зевать от скуки. Да и какой же ей быть, ассенизаторской лошади? Она пахла не розами, а честным, терпким потом и дегтем, и в этом запахе было больше правды, чем во всех сводках с фронтов.

На коротком шесте рядом с козлами, тускло горел масляный светильник Это была обязательная принадлежность ассенизаторской бочки. Не столько для света, сколько для предупреждения: осторожно, едет золотарь, опасайтесь столкновения! Светильник слегка качался, когда Карагеза переступала с ноги на ногу, отбрасывая на брусчатку длинные, ленивые тени, похожие на скользких рыб, уходящих в пучину.

И они пустились в путь. Золотарь с бочкой, и отряд ассенизаторов. У них тоже, как и у Карагезы, был мандат, но если у лошади он был честным, настоящим, пропахшим казенным сургучом и крымской пылью, то на них мандат выписал сочувствующий большевикам служащий управы, весь седой, выросший на Чернышевском и восхищавшийся народовольцами. На случай, если ночной патруль остановит и захочет проверить, а что это вы, голубчики, делаете на улице ночью? Что, что, качаем говно! Канализация в Севастополе ещё не в каждом доме, далеко не в каждом, горькая, пахучая истина бытия.

На улице было тихо. Даже стук колес о булыжники мостовой будто падал в вату. Горыныч подумал, что тишина эта – обман. В каждом темном окне, за каждой запертой ставней сейчас таилась жизнь, пульсирующая, как перепуганное сердце зверька. Город не спал – он притворялся мертвым, задерживал дыхание, ожидая, пока мимо пройдет ночной кошмар в образе конного разъезда или просто шальной пули, пущенной от скуки в небо. Душная ночь. Темная, облачная и душная, будто не мая конец, а зенит июля, когда камни, нагретые за день, всю ночь отдают тепло в пространство, и воздух становится комковатым, словно сукно старой шинели. Как бы грозе не быть, а впрочем, пусть и гроза. Горыныч поднял лицо к небу, пытаясь угадать там, за тяжелым куполом туч, движение звезд. Погода погодой, а работа работой. Работа же у них была серьезная. Очень важная работа. Они шли на экс – брать Крымский Народный Банк.

Юнгвардейцы, смышленые мальчишки, две недели наблюдали за банком, и преотлично наблюдали. Они торговали семечками на углу, играли в пристенок в виду парадных ступеней, и их мальчишеские зоркие глаза углядели всё: когда происходит завоз наличности, когда и кому эту наличность выдают, во сколько уходит кассир, какого цвета воротничок у помощника управляющего, и главное – что на ночь в банке остается только сторож, старик шестидесяти лет с желтым, как выцветшая газета, лицом и с усами, похожими на двух увядших пауков. Больше того, они узнали, что старик этот не дурак выпить, и берет с собой на дежурство косушку виноградной водки, той самой, что пахнет изюмом и летним солнцем, спрятанным в стекло. Спал он, или что ещё, но возвращался с косушкой уже пустой, и шаг его становился шаркающим и неуверенным, словно он шел по палубе корабля в сильный крен. Куда смотрело банковское начальство, неизвестно – возможно, начальники были заняты распитием чего-то поблагороднее в своих особняках на Екатерининской. Как бы там ни было, косушка виноградной водки облегчала задачу. Она была их невидимым союзником в этой игре теней.

Только они выехали на Екатерининский проспект, как громыхнуло. Ещё не над головой, ещё на горизонте, со стороны моря, и звук был низкий, бархатный, словно «Георгий Победоносец» выстрелил главным калибром где-то в десяти милях от города, и звук выстрела, тяжелый, сначала покатился по волнам, прежде чем ударить в каменные громады домов.

Но это стреляют не корабли – небеса. Гроза надвигалась со стороны Балаклавы, медленно, торжественно, как флот небесной империи. Где-то там, вверху, сверкнула молния, и на долю секунды Горыныч увидел отчетливо горбатую мостовую, неподвижную спину Ахмета, Карагезу, которая подняла голову с пониманием старого существа, знающего, что гром – это всего лишь голос земли, уставшей от молчания. А потом снова все рухнуло во тьму, ещё более густую, чем прежде, и пахнущую электричеством и морской солью. И в этой тьме скрип колес и дыхание лошади казались единственными доказательствами того, что мир все ещё вертится, а они – крошечные фигурки на его ночной стороне – все ещё живы и идут делать свое дело.

Люблю грозу в начале мая, а в середине не люблю,

Раскаты грома так пугают, что я кого-нибудь убью,

вполголоса забормотал Семён, и звук его голоса был слишком громким для шёпота и слишком тихим для жизни.

Он хотел показать удаль, Семён. Мол, всё ему нипочем: и эта ночь, похожая на пустоту выпотрошенного матросского сундучка, и этот город, где даже воздух пахнет не просто морем, а ржавчиной старых якорей и тленом имперских амбиций, и эта работа, от которой у нормального человека кровь стынет в жилах, превращаясь в вишневый лед. Товарищ Горыныч искоса глянул на силуэт Семёна. Недоучившийся студент. Не любил товарищ Горыныч недоучившихся студентов. Он их не просто не любил – он их не понимал. В его личной вселенной, где все вещи имели четкий вес и четкую цену – фунт хлеба, пуд угля, калибр патрона – эти юноши с вечной лихорадкой в глазах и цитатами из запрещенных книжек на устах были сродни загадочным механизмам, которые заводят ключом, а они играют музыку, непонятно зачем и кому. Но он считал их полезными идиотами. Идиотами – потому что глупо. Нет, в самом деле, царская власть дала тебе возможность стать человеком, вырваться из грязи в инженеры, врачи, в писатели – так какого же рожна ты против неё прёшь? Пролетарий-то понятно, пролетарию терять нечего, кроме своих цепей, а получить он может весь мир, начиная с этой вот бочки золотаря, в которую они скоро сложат груды звонкой наличности. А инженер, врач, писатель – им-то терять много чего есть: уютные кабинеты с бронзовыми чернильницами, гонорары, мягкие руки жен, пахнущие ландышем, и уважение сытых соседей. А что они могут получить? Шиш без масла. Местечко у общего котла, где и так тесно от чужих локтей. Но Партия учит: такими людьми грех не попользоваться. Их порыв, их бессмысленное благородство – это отличное горючее для локомотива истории, пока сам локомотив катит по рельсам, проложенным Горынычами.

В тусклом свете масляного фонаря видны были лишь части зданий, но и этого хватало, чтобы понять, где они находятся. Тьма была до того густой, что, казалось, можно протянуть руку и отщипнуть от нее кусок, как от каравая свежеиспечённого хлеба. Словно в помощь, а может, в насмешку, опять полыхнула молния. Небо треснуло, раскалываясь по шву, как перезревший арбуз, брошенный оземь. Грохот пришел почти сразу, без той ленивой паузы, что была над морем. Тут уж не в десяти милях главный небесный калибр, а над ухом. Гром ударил по каменным плитам так, что Карагеза дернулась и тихо, по-старушечьи всхрапнула.

Молния длилась мгновение, короче, чем вскрик испуганного человека, а картинка отпечаталась надолго, выжженная в глазах белым калением. Горыныч увидел всё в этом неживом, сияющем свете: фасад здания, притворяющегося античным храмом, резкие тени, бегущие по каменным каннелюрам, как струйки расплавленного свинца, и на фронтоне – статую Меркурия. Бог воров и торговцев стоял с хитрой, почти сальной улыбкой, и в поднятой руке его был зажат мешочек. В мешочке, понятно, деньги. Деньги, которые не пахнут. Деньги, которые переживут и эту ночь, и эту грозу, и всех тех, кто сейчас стоит внизу, задрав головы. Банк. Некогда Азовский, а ныне – Крымский Народный. Народный, как же. А если и народный – так народ пришел. Рабочий, трудовой народ. За своими деньгами. С револьверами, отмычками и баулами.

Вошли в банк они скромно, через боковой ход, который даже днем прятался в тени разросшегося платана. Ахмет же и вовсе проехал дальше, в тыл. Звук его повозки, ритмичный скрип и тяжелое дыхание бочки, растворились в новом раскате грома. Замок на двери был простенький, и Базилевич, присев на корточки, только цокал языком: какие пошли времена – ставить на дверь банка трехрублевые замки, которые любой гимназист может отомкнуть кусочком проволоки. Неуважение какое-то. К деньгам. К труду человеческому. К самому понятию тайны. Раньше, до войны, на таких дверях висели амбарные чудища с секретом, которые и динамитом не возьмешь без шума. А теперь – вот это, фитюлька.

Пока Базилевич работал, Семён подсвечивал ему карманным фонариком. DAIMON – немецкая штучка, надежная, как молоток. Светил исправно, выхватывая из мрака ловкие, уже не дрожащие руки Петра и блестящую, смазанную маслом скважину, похожую на глядящий в темноту глаз. Замок открылся почти сразу, издав звук, похожий на предсмертный выдох маленького зверька.

Дверь открылась со скрипом – зловещим, долгим, пугающим настолько, что Антон, шедший сзади, непроизвольно положил ладонь на рукоять нагана. Металл был прохладным, и это успокаивало. Как они в банке только терпят такое? В прежние времена, при старом режиме, управляющий вызвал бы слесаря, и тот капнул бы веретенного масла на петли, и дверь открывалась бы мягко, по-кошачьи, беззвучно. А ныне – терпят. Пренебрегают. Или просто редко пользуются этой дверью. Юнгвардия донесла точно: ходят служащие через парадный ход, а через этот, боковой, только мусор выносят ежевечерне. Ведро, а в ведре окурки, оберточная бумага от бутербродом, и прочая ерунда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю