Текст книги "Два барона (СИ)"
Автор книги: Василий Щепетнев
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Нет, не водка была в рюмках, водка ныне стала мифом, воспоминанием, сном золотым, а самогон. Но самогон отменный, крепчайший, чистый, как слеза, подожги – загорится синим, потусторонним огнём, как душа, сгорающая от желания жить. Но никто такими глупостями, жечь самогон и жечь драгоценные спички, не занимался. Выпили единым духом, и дружно зажевали луком, острым, злым, прожигающим пищевод и оставляющим во рту долгую, сладкую горечь.
– Словно Иисус по душе босиком пробежал, – сказал Милый Котик тихо, выдохнув и зажмурившись от нахлынувшего тепла. Фраза была произнесена с той особенной, чуть жеманной интонацией, с какой говорят о поэзии в этой комнате – интонацией посвящённых.
– В белом венчике из роз, – подхватил Жираф своим скрипучим, высоким голосом.
– Из роз? – встрепенулся Милый Котик, и в глазах его зажёгся тот самый огонёк предвкушения литературной схватки, который был всем хорошо знаком. – Нет, тут Блок промахнулся, определённо промахнулся. Роз не было, не могло быть! Откуда в зимнем Петрограде розы, в семнадцатом году? Мистика? Мистификация?
– Чудо? – предположила Крашеная Выдра. Она отставила рюмку и посмотрела на Котика с тем превосходством женщины, которая понимает поэзию сердца, а не рассудка.
– Вот чудо, – грубовато, но точно сказал Кабан, указывая коротким, толстым пальцем на полуштоф.
Иванов намёк понял, и пошёл наливать по второй. Он наливал понемножку, буквально на донышке, но крепость самогона была такова, что и понемножку било в голову, било в ноги, било в сердце, разгоняя кровь и развязывая языки. Это в прежние, сытые времена можно было хлопнуть полную чарку, и ни в одном глазу – всё сгорало без следа в желудке среди бифштексов и расстегаев. А сейчас люди стали тонкими, чувствительными, прозрачными почти; сейчас любой глоток обжигал, как пощёчина, как поцелуй. Сейчас все идут против ветра, лавируя, как галиот «Секрет», с потрёпанными парусами, но всё ещё с верой в алые, алые, несказанные дали.
Таня достала из буфета коробочку шпрот, и попросила открыть. Настоящих шпрот, «Морис Со», не дореволюционных, а вполне свежих, этого года. Живут железнодорожники весело, живут железнодорожники кучеряво!
Открыл и шпроты, нетрудно. Каждый день открывал бы!
Таня и Адель ловко разложили шпротинки в блюдца перед гостями. Каждому по две шпротинки, а Игуану – пять! За столом Ивановых все равны, но некоторые равнее других, факт. Видно, и в самом деле непростой гость!
Игуан вел себя деликатно: на угощение не набрасывался, но должное отдавал, и самогонку вкушал с таким видом, словно то был шустовский коньяк.
Иванов взял стакан и как бы невзначай постучал по нему вилочкой. Сигнал «внимание!». Обыкновенно это означало, что наступило время расплаты, и он будет читать очередной рассказ. Но нет, сегодня другое.
– Так как, Мишенька, у нас дела на Юге? – спросил он бодро у гостя.
Тот как раз жевал бутерброд с салом, но сначала неспешно дожевал, потом неспешно проглотил, вытер салфеткой губы (да, ему и салфетку дали!) и лишь потом ответил:
– Шарик катится. В рулетке – красное и черное, в России – красное и белое. Куда ляжет шарик? Как знать. Определенно сказать можно одно: этим летом красные Крым не возьмут, а белые не возьмут Москву.
– Но в газетах писали о стремительном наступлении на Крым! – возразила Крашеная Выдра. – Будённый, Городовников, Миронов…
– Уборевич, Блюхер, и другие, – подхватил Игуан. – Каждый по отдельности – орел, спору нет, а вот вместе получается не очень. Не летают орлы стаями. Да и на самом верху… – он замолчал, явно не желая касаться олимпийских богов.
Иванов подлил Игуану самогонки:
– Промочи горлышко, Миша, и сальцем закушай, оно хорошее, сальце – ворковал он, а потом добавил для публики:
– Мы с Мишенькой в одной гимназии учились, в восьмой, старые приятели.
Игуан Мишенька внял увещеваниям Иванова. И самогону выпил, и салом не побрезговал, и луком зажевал, с хлебом, совсем как мечтал некогда Иван Яковлевич, которому давали лишь хлеб и лук, а остального не давали.
И продолжил, вытерев губы салфеткой:
– В апреле казалось, что нужно только дружно навалиться – и всё, Крым наш. Три, четыре дня бодрого наступления, максимум неделя. По приказу Троцкого в бой пустили Первую Конную – вопреки желанию и мнению самого Буденного. Армия разбилась, как разбиваются волны о скалы. Частью пала, частью откатилась, а частью оказалась в плену. Буденный добился перевода на Западный фронт, Сталин, не соглашавшийся с Троцким, тоже теперь там, против Польши воюет. Двум медведям не ужиться в берлоге. Оказалось – вовремя! Врангель начал майское наступление и в неделю захватил Северную Таврию. Освободил, как пишут врангелелевские газеты. По сути, произошел разгром, чего уж от себя-то скрывать. Одних пленных врангелевцы взяли более десяти тысяч, множество разного рода трофеев.
И тут Врангель сказал – стоп!
– Почему? – не унималась Крашеная Выдра.
– В голову к нему я заглянуть не могу, но думаю, он не хочет повторять ошибки Деникина. Москву взять, конечно, заманчиво, но шансов никаких. А вот остановиться, укрепиться и пополнить армию, это возможно.
– Как же он ее пополнит? – спросил Жираф.
– Как обычно пополняют. Мобилизация населения, вовлечение пленных. По имеющимся данным, с ними, с пленными, обращаются хорошо, дают отдохнуть, и усиленно агитируют вступить в Русскую армию – так теперь Врангель называет армию Добровольческую.
– А если не вступят – расстреляют?
– Нет. Отправят на строительство железной дороги. Трудовые батальоны.
– Они там железную дорогу строят? – удивился Жираф.
– Строят. К Бешуйским копям, где добывают уголь. Потому многие выбирают воинский путь. Тут и мундир красивый, и довольствие по первому разряду, и даже деньги выплачивают, для расчета с населением, и вообще. Немного, зато настоящие, деньги.
– Это какие такие настоящие? – заинтересовался Кабан.
– Серебро. И военнослужащие, и служащие гражданские получают не бумажки, а звонкую монету.
– Откуда же у Черного Барона звонкая монета? – задал резонный вопрос Фазан.
– Сие тайна глубокая есть. Не знаю, да и никто не знает. Кстати, его теперь зовут не Черным Бароном, а Серебряным, серебра у Врангеля много, миллионы, и это хуже всего.
– В каком смысле – хуже всего? – это опять Крашеная Выдра.
– Большевики, берите шире, марксисты, утверждают, что главное в экономических отношениях – иметь прочный фундамент. А остальное-де приложится. Базис надстройку определяет. На занятых территориях Русская Армия расплачивается с населением – серебром! В отличие от армии Красной, которая ничем не расплачивается. Ну, и крестьяне, по своей отсталости и низкой сознательности, считают, что серебро в семь раз лучше, чем ничего.
– Почему в семь? – не поняла Крашеная Выдра.
– Это они так шутят, мужички. Народный юмор.
– Ах, юмор… Смешно, – мрачно сказала Крашеная Выдра.
– Смешно, да не до смеха. Весть о добрых и щедрых врангелевцах бодрым шагом идет по России, и мужички начинают чесать затылки – может, и неплохо было бы вернуть старые времена, когда пуд пшеницы стоил рубль – но серебряный рубль? А Врангель ещё и закон принял, земельный.
– Как «Декрет о земле»? – спросила Таня.
– Вроде него, но заманчивее. В большевистском декрете земля объявляется собственностью государства, а крестьянам даётся в пользование. По Врангелю же земля объявляется собственностью крестьянина, с правом распоряжаться по своему усмотрению и самой землёй, и урожаем. Никакой продразверстки! Урожай – твой, и никак иначе. Хочешь – сам ешь, хочешь – продавай по рыночной цене. Малосознательным мужичкам сейчас это нравится, а к осени будет нравится ещё больше.
– Почему к осени? – продолжила спрашивать Таня. У её родителей прежде была усадебка, сто десятин пашни, и остального понемножку, леса, луга, даже пруд был, и она считала себя знатоком сельского хозяйства.
– Засеяли-то мужички много меньше, чем прежде. Чего, решили они, стараться, если всё отберут продразверсткой, засеем только-только, чтобы себя прокормить, да на семена. Только продразверстка никуда не делась, армию кормить нужно? Необходимо! Пролетариат кормить нужно? Нужно. Совслужащим паек нужен? По третьей категории. Остальные как хотят, а этим пропитание следует обеспечить. И постараются, не сомневайтесь. Изымут всё, и то, что на собственный прокорм, и то, что на семена. Тогда Врангеля будут встречать хлебом-солью, если хлеб-соль ещё останутся.
Потому Троцкий считает жизненно необходимым покончить с Врангелем ещё летом. А барон, как вы понимаете, с этим решительно не согласен, и старается укрепиться в Крыму, дождаться осени, или даже будущей весны, и ужо тогда ударить.
– А он сможет – укрепиться? – осторожно спросил Жираф.
– Он вернул в строй множество офицеров, сейчас их тридцать тысяч, и двадцать – в тыловых службах. Если каждый фронтовой офицер поведет в бой взвод нижних чинов, получится огромная армия. Вопрос лишь в том, найдется ли достаточное число нижних чинов.
– Но ведь их нужно вооружить, обмундировать, накормить и научить, не так ли? – это Милый Котик.
– Судя по данным разведки, у Врангеля появились неучтенные нами возможности. У него уже более сотни танков, столько же аэропланов, две или три тысячи орудий, тысяча пулеметов, о винтовках и не говорю. И пуль, и снарядов – не жалеют. Учиться, учиться и учиться – вот лозунг Русской армии. Учиться побеждать. И офицеры стараются, учат. Вот выучат по науке солдат, тогда и пойдут на Москву.
– Военлёта запросто не выучишь, – подал голос хозяин.
– Иностранцы у него в военлётах. Германия, Австрия, даже десяток турок есть. А на танках – негры! «Черные пантеры»! И ещё вот что… военлёт один, красный, взял, да и перелетел к Врангелю. Они, военлёты, народ ненадежный, а возможностей много. Троцкий, вестимо, разгневался, и пригрозил расстрелять за каждого перебежчика двух человек из отряда, – Игуан осушил уже четвертую рюмку, и теперь вытер рот тылом кисти. Захорошел Мишенька.
– И что? – спросила Крашеная Выдра трагическим, полным нехороших предчувствий, голосом.
– И на следующий день к Врангелю перелетел весь отряд! Их у Красной Армии и без того мало, аэропланов, а стало ещё на восемь меньше. Миронова – отряд был в подчинении у Миронова, – Троцкий хотел расстрелять, но ограничился неделей ареста. За эту неделю к Врангелю перебежало три эскадрона красных казаков.
– Перескакало, – поправил Фазан.
– Можно и так выразиться. Но в документах – перебежало. Как учит марксизм, если в одном месте убыло – в другом прибыло. И теперь летуны сбрасывают на головы бывшим товарищам…
– Неужели бомбы? – ахнул Милый Котик.
– Хуже. Листовки. Мол, переходите к нам, не пожалеете, что вам помирать за Троцкого? А поскольку Красная армия во многом крестьянская, и крестьяне понимают, каково ныне мужику живется, всё это… – Игуан на несколько мгновений замолчал, решая, что сказать, – всё это нужно принимать серьёзно.
Иванов тем временем разлил по рюмкам остатки самогона.
– За победу! За нашу победу! – сказал он заключительный тост.
Как не выпить за нашу победу?
Выпили.
Дальше пошел разговор бестолковый, обо всём и ни о чём, и он ушел по-английски, не прощаясь, лишь кивнул Тане.
Выпил немного, только дьявола раздразнил. Но голова соображала со слышимым скрипом.
Он решил пройтись по улицам. Погода переменилась, выглянуло солнце, и можно было, пусть с трудом, представить, что у причала его дожидается галиот «Секрет».
Он шел неспешно, постепенно избавляясь от дурного спирта, как вдруг с ним поравнялся автомобиль – большой, серый автомобиль, который под стать хоть Великому Князю, хоть наркому.
Дверца салона приоткрылась.
– Саша, забирайся, – сказал голос. Женский голос. Знакомый голос.
– Лара?
– Она самая. Не мешкай!
И он мешкать не стал.
Глава 11
Окончание
Автомобиль был серый, хищный, опасный. Шофер сидел впереди, молодой парень с загорелой шеей и коротко стриженным затылком. Форма на нем была офицерская, новая, сукно еще топорщилось на плечах, но без погон. Похоже, парень, из балтийских, с флота, и что форму ему дали с чужого плеча.
– На дачу, – сказала Лара.
Она не спросила. Она приказала. Голос у нее был низкий, с той хрипотцой, которая появляется у женщин, когда они говорят по утрам, еще не выпив чаю, но Лара не пила чай. Она пила шампанское. Немного, один бокал. Утренний, да. И курила папиросы, длинные, с золотым ободком, которые он помнил еще по тем временам. По тем трем неделям.
Шофер тронул машину плавно, никакого рывка, никакой суеты. Он знал свое дело. Может быть, он водил адмиральский мотор, пока не случилось то, что случилось. Теперь он возил Лару. Многие теперь возили Лару.
Машина пошла по набережной, и он смотрел в окно на воду. Вода была серая, как машина, как дома, как небо. Все было серое, кроме Лары. Лара была в черном. Черное платье, черные волосы, черные глаза. И красные губы. Это была единственная краска, и она была как выстрел.
В салоне пахло табаком, коньяком и духами. Духи были французские, он узнал запах. Раньше он знал такие вещи. Раньше, до всего, он знал, какой коньяк пьют в хороших домах и какие духи выбирают женщины, которые не спрашивают, сколько стоит. Потом он забыл. Вернее, он заставил себя забыть, потому что помнить было больно, а боль отвлекала. А когда у тебя пустой желудок и сапоги просят каши, отвлекаться нельзя. Нужно думать о том, как добыть еду. Или о том, как прожить еще один день.
Они ехали в машине, и его слегка мутило – не от поездки, а от сытости. От той странной тяжести в желудке, которую он почти забыл. Он помнил чувство голода гораздо лучше. Голод был острым и чистым. Сытость была мутной и немного стыдной. Как будто ты что-то украл, сам не зная что.
– Лара, – сказал он.
Она приложила палец к его губам, указав глазами на шофера. Шофер не оборачивался. Он смотрел на дорогу, но у шоферов есть уши, а у этого парня, наверное, было еще и желание выслужиться. Или просто любопытство.
Он замолчал.
Они выехали с набережной и покатили по проспектам, которые он знал, а потом по каким-то улицам, которых он не знал. Город менялся. Он менялся быстро, быстрее, чем он успевал запоминать. Дома стояли те же, но вывески были другие, и люди шли по тротуарам другие, и даже воздух пах иначе. Раньше пахло дымом из труб и конским навозом, иногда – свежим хлебом из булочной на углу. Теперь пахло сыростью, креозотом и тоской. Тоска господствовала, её чувствуешь кожей, как приближение грозы.
Мотор заработал громче, и его вдавило в спинку сиденья. От скорости стали сливаться дома, сначала в отдельные пятна, потом в сплошную серо-желтую полосу. Это было похоже на синематограф, когда ленту пускают слишком быстро и лица превращаются в серые маски без глаз. Ему вдруг захотелось, чтобы и вся его жизнь промелькнула так же – быстро и без подробностей. Но подробности оставались. Они всегда остаются.
Он закрыл глаза.
В сытости, тепле и мягком покачивании рессор, его неудержимо потянуло в сон. Это было опасно. Спать нельзя. Когда он спал в последний раз, ему приснился старый дом, и он проснулся с мокрым лицом. Никто не видел, но он сам знал, и это было хуже. Это было как предательство – оплакивать во сне то, что днем научился не замечать. Он сжал зубы и попытался думать о чем-нибудь простом. О том, сколько шагов прошел Раскольников от своего угла до квартиры процентщицы. О чем угодно, только не о ней. И не о том, куда они едут.
Но сон оказался сильнее. Сон всегда сильнее, когда ты сыт и согрет. Это честный обмен: когда ты голоден, ты не спишь; когда ты сыт, ты теряешь бдительность.
Ему виделось, что он не едет – летит. Он летел над землей, счастливый, невесомый, ветер обтекал его, плотный и теплый, как вода в полдень на мелководье. Он развел руки и почувствовал, что может управлять полетом: чуть наклониться вправо – и его понесет к горизонту, чуть приподнять подбородок – и он взмоет к облакам. Это было хорошо. Так хорошо, как не было очень давно.
Он огляделся. Лары рядом не было. Может, спряталась за облачком? Он пролетел сквозь одно, другое, чувствуя сырость на лице, одежде. Нет, её нет в небе. Она не умела летать. Как он мог забыть? Он всегда забывал. Уже тогда, в те три недели, он все время забывал, что она – настоящая, что у нее есть кости, и кожа, и кровь, и привычка стряхивать пепел мимо пепельницы.
Внизу была земля. Леса, поля, извилистая река, похожая на трещину в давно не беленом потолке. И тень. Тень скользила по земле, повторяя его движения в небе. Она была черная, без полутонов, и двигалась точно под ним, как привязанная. Если он ускорялся, она ускорялась. Если он парил на месте, она замирала. Один раз он попробовал резко уйти в сторону, и тень дернулась за ним, как щука за блесной. Он знал, что в небе ему ничто не угрожает, но сердце колотилось, как у мальчишки в пустом доме. Он помнил это чувство: ты один, абсолютно один, и вдруг слышишь шаги в соседней комнате. Шаги легкие, но половицы скрипят. Ты знаешь, что дверь заперта, ты сам запирал ее на задвижку, но шаги не прекращаются. И ты стоишь и не можешь двинуться, потому что ноги словно приросли к полу, и воздух стал густым, как патока.
Он хотел крикнуть, но в небе не было звука. Он хотел проснуться, но сон держал крепко. Тень внизу начала расти, расползаться в стороны, и он понял вдруг, что она больше не повторяет его форму – она становилась чем-то другим. Чем-то с длинными лапами и сгорбленной спиной. Чем-то, что ждало его внизу давно и терпеливо.
Автомобиль качнуло на ухабе, и он проснулся сразу, никакого перехода. Только что было небо, тень и беззвучный крик – и вот он сидит в машине, и сердце бьется о ребра, и во рту вкус меди. Лара смотрела на него. Она держала папиросу у губ и не затягивалась. Умные глаза, темные, ничего не пропускающие.
– Ты кричал во сне.
– Я не кричал.
– Кричал. Тихо, но я слышала.
Он ничего не ответил. За окном были деревья, ели и сосны, они росли близко к дороге, лапы их почти касались стекла. Города не было. Значит, они ехали долго. Дольше, чем ему показалось.
– Мне снилась тень, – сказал он наконец.
– У всех есть тень. Это не страшно.
– Эта была не моя.
Лара затянулась, выпустила дым через ноздри и посмотрела на него так, как тогда, когда он впервые вошел в ее комнату и увидел карты Таро, разложенные на столе, и пистолет рядом с картами. Она тогда сказала: «Ты умрешь не сегодня». И он поверил. И не умер.
– Тени обычно снятся к плохой погоде, – сказала она. – Но погода хорошая.
Машина замедлила ход, свернула на аллею, обсаженную кленами. В конце аллеи показались ворота, высокие, чугунные, с вензелями. Шофер посигналил, хотя никакой надобности сигналить не было – ворота были раскрыты. Это был жест. Жест собственника. Или того, кто думает, что стал собственником.
За воротами открылся двор, мощенный диким камнем. Трава пробивалась между камнями. Белый дворец стоял в глубине, и он был прекрасен, как вещь, которая знает себе цену и не просит дисконта. Стрельчатые окна, пандус, лестница, колонны.
Шофер вышел, открыл дверцу для Лары, подал ей руку. Она оперлась, хотя никакой опоры ей не требовалось. Это был ритуал. Она соблюдала ритуалы даже теперь, когда старый мир рухнул и лежал в обломках. Может быть, именно теперь ритуалы были нужны больше всего. Они напоминали о том, какими вещи должны быть, даже если они никогда такими не будут.
Лара обошла машину, стуча каблуками по камням. Она открыла дверцу с его стороны сама, и это не было ритуалом. Это было просто действие, быстрое и точное, как движение хирурга. Она схватила его за руку и дернула, вытаскивая наружу. Рука у нее была сильная. Он уже забыл, какие у нее сильные руки. Она всегда была сильнее, чем казалась. Сильнее, чем он. Сильнее, чем многие мужчины, которых он знал.
– Приехали, граф, приехали!
Она улыбалась. Улыбка у нее была белозубая и хищная, но глаза оставались серьезными. Игра. Их старая игра. Тогда, три недели подряд, он был похищенным цыганами потомком древнего рода, выросшим в таборе и не знающим, что такое серебряные ложки. А она была цыганкой, которая знала все. Которая видела судьбу насквозь и никогда не ошибалась. Хорошая была игра. Легкая. Он принимал правила сразу, не задавая вопросов. Тогда это было легко.
Теперь он стоял перед дворцом, бывшим зубовским, как она сказала. Последний фаворит императрицы. Зубов. Екатерина построила ему сказку. Сын Екатерины эту сказку отобрал, но велел содержать в порядке. И его содержали в порядке, и Павла убили, и Александра сменил Николай, а потом другого Николая сменили Временные, а дворец все стоял и был в порядке. И вот теперь здесь была Лара.
– Зубовский, – повторил он. – А кто здесь теперь?
– Теперь здесь мы, – сказала Лара. И взяла его под руку. – Пойдем. Ты замерз. И ты все еще бледный после своего сна. Я велю дать тебе грогу. Или коньяку. Что ты хочешь?
– Я хочу знать, зачем мы здесь.
– Здесь – это где? В этой точке земли? Или в этой точке времени?
– И то и другое.
Лара остановилась на ступенях, обернулась к нему. Закатное солнце било ей в спину, и лицо ее было в тени, но он видел глаза.
– Ты хочешь знать слишком много, граф. И ты знаешь, что вопросы стоят дорого.
– Мне давно ничего не платили. Может быть, мне задолжали.
– Может быть. Но долги здесь принимаю я. И я решаю, когда их взыскивать.
Она отвернулась и пошла вверх по лестнице. Он пошел за ней. Камни были стерты тысячами шагов. Интересно, сколько людей поднялось по этой лестнице за сто лет. И сколько из них знали, зачем они поднимаются.
Внутри пахло воском, пылью и чуть-чуть – мышами. Но главное – воском. Где-то жгли свечи. Паркет отражал свет из высоких окон, и шаги звучали гулко, как в церкви. На стенах висели картины в тяжелых рамах – пейзажи, портреты, батальные сцены. Никто их не снял. Никто не сжег и не вынес на продажу. Это было странно и страшно, как если бы время здесь просто остановилось, присело отдохнуть и задремало.
– Хороший дом, – сказал он.
– Хороший дом, – согласилась Лара. – Его держат в полной готовности. Так и держат, представляешь?
– Готовности? А к чему готовятся?
– Вдруг Москва падет, и придется бежать? Одно из мест – это. Убежище. Тайная норка.
Она остановилась посреди зала и закурила новую папиросу. Спичка чиркнула громко, на весь зал. Серный запах перебил воск.
– Я позвала тебя, граф, потому что ты умеешь ждать. Ты научился. Ты ждал в очередях за хлебом, ждал на допросах, ждал, когда пройдет тиф. Ты ждал меня три года. Теперь подожди еще немного.
– Я не граф.
– Ты – граф, пока я так говорю.
Она выпустила дым вверх, к хрустальной люстре, которая висела над ними, как замерзший водопад. Люстра не горела, но от солнечного света в хрустале зажигались маленькие радуги.
– Пойдем, я покажу тебе твою комнату. И ты поспишь. На этот раз без снов.
– Сны приходят сами.
– Только если их приглашать. Ты их больше не приглашай.
Она взяла его под руку снова, и они пошли через анфиладу. Двери были распахнуты, и каждая следующая комната была похожа на предыдущую, и в то же время отличалась: здесь обивка на стенах была синей, там – зеленой, здесь часы в углу стояли, там – клавесин с открытой крышкой. Тишина была такая плотная, что он слышал, как в висках стучит кровь. Где-то капала вода, размеренно, с равными промежутками, как метроном.
Он смотрел на ее затылок, на черные волосы, собранные в низкий узел, на прямую спину, на то, как она ступает – уверенно, как хозяйка. Или как та, кто берет хозяйское, пока хозяев нет. Или хозяев уже никогда не будет. Кто знает, как оно все повернется.
Она остановилась перед дверью, последней в анфиладе, толкнула ее. Комната была небольшая, с окном в сад. Кровать была застелена свежим бельем. На столике – графин и стакан. И нигде ни пылинки. Дом ждал, действительно ждал, и дождался.
– Располагайся, граф. Кушать подано.












