355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ванда Василевская » Том 6. Бартош-Гловацкий. Повести о детях. Рассказы. Воспоминания » Текст книги (страница 16)
Том 6. Бартош-Гловацкий. Повести о детях. Рассказы. Воспоминания
  • Текст добавлен: 30 мая 2017, 21:30

Текст книги "Том 6. Бартош-Гловацкий. Повести о детях. Рассказы. Воспоминания"


Автор книги: Ванда Василевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)

– Хорошенькая? – тихо спросил Петр.

– Хорошенькая? – задумался доктор. – Вот уж не знаю… Я как-то никогда в этом не разбирался… Хорошенькая? Не знаю. Да ведь не в этом дело.

На верхней полке захрапели громче. Доктор вдруг наклонился и стал ощупывать руками пол у своих ног.

– Что случилось?

– Опять. Проклятые стекла! Только что были, и уже нет их. А тут, в потемках, растопчут, что я буду тогда делать? – беспомощно жаловался доктор, готовясь опуститься на четвереньки, искать.

– Подождите, Александр Илларионович, туда они не могли упасть. Садитесь, я попробую. Э, да вот же они! – обрадовался Петр, нащупав около себя на лавке докторское пенсне.

– Да, в самом деле. Очень вам благодарен. Вечная возня. Придется, пожалуй, все-таки купить очки… – бормотал смущенный доктор, усаживаясь на свое место. – Да, так о чем же я говорил? Ах да… И вот, видите ли, когда я вспоминаю ту девушку… Вы вот смеялись сегодня. А я смотрю, идет такое же существо, с трудом взбирается на ступеньки вагона, не может справиться с узлами. Может, вот так же храбро и необыкновенно путешествует она по своим важным, важнейшим делам. Посмотришь – носик как носик, личико как личико, – девочка! А кто она на самом деле?

– А о той вы ничего не знаете, доктор?

– Нет. Она куда-то исчезла после этой эвакуации, я ее больше никогда не встречал. Ведь я даже не знаю, как ее фамилия. Но вот, Петр Павлович, около нашей больницы строят теперь новый корпус… Там суетится много девушек. С известью, с кирпичом, бог их знает с чем еще… Десятки обыкновенных девушек. Гляжу я иногда из окна, как они работают, в дождь, в холод, в жару, и вспоминаю ту девушку. Может, она тоже на строительстве, может, в шахте, может, ведет трактор, делает какую-нибудь свою маленькую и великую работу. Так же мужественно, так же храбро, как тогда… И она, и сотни, и тысячи других, таких обыкновенных, курносеньких, мужественных, о, каких мужественных девушек!

Доктор умолк. Старушка что-то пробормотала во сне. За окном рассвет медленно начинал преодолевать лунный блеск, в рассеивающемся мраке вырисовывались очертания кустов и деревьев. Поезд грохотал, и за отпотевшим стеклом в безграничном безмолвии плыл все тот же лесной, луговой, затканный сетью ручьев, пейзаж.

<1946>
― ДЕЗЕРТИР ―

Остап сам не понимал, как это произошло. Он никак не мог вспомнить, кто первый крикнул: «Немцы!» Не мог и вспомнить, что было дальше. Он знал одно – они шли по дороге, под ногами была грязь, вокруг темень, хоть глаза выколи. И как раз тут раздался этот отчаянный крик: «Немцы!»

И вдруг оказалось, что он, Остап Савчук, дезертир. Он стоял и слушал. Словно говорилось о ком-то другом, о ком-то, кого он вовсе не знал, кто случайно носил то же имя и фамилию: Остап Савчук.

Спокойным, бесстрастным голосом читал высокий командир за столом историю Остапа Савчука, солдата такого-то полка. Как по дороге, под деревней, когда показались немцы, Остап Савчук бросил оружие, бежал. Бросил свою часть в минуту смертельной опасности, бросил друзей, позорно спасался бегством. Остап стоял и поражался трусости человека, о котором читали с исписанного на машинке листа бумаги краткую, неприятную историю. Едва услышав слово «немцы!» – бросил все и спасал свою жизнь. Даже головой покачал Остап Савчук по адресу этого непонятного дурака, который присягал отдать кровь и жизнь своей родине, присягал драться и не отступать, быть готовым ко всему, что случится, а бежал от одного неизвестно кем брошенного возгласа, бежал, не успев еще увидеть первого немца.

– Вы признаете себя виновным?

Остап Савчук вздрогнул. Это спрашивали его, Остапа Савчука. На него смотрели глаза всех сидящих за столом. Он пытался собрать разбегающиеся мысли, понять, чего хотят от него. И вдруг, словно обухом, оглушило его страшное сознание. Это о нем, о нем читали с листа, исписанного на машинке. Это он, Остап Савчук, именно он, а не кто-то другой с такой же фамилией, бросил часть, друзей и позорно спасал свою жизнь. Это он, он был дезертиром Красной Армии.

Он чувствовал, как земля колеблется под его ногами. Перед остановившимися глазами замелькали черные мухи. Озноб и жар попеременно волнами проходили по телу. Он машинально отвечал одеревеневшими губами. Отвечал на все вопросы: «Да». Все было именно так, точь-в-точь так, как гласил исписанный на машинке лист. Ничего нельзя было отнять или добавить. Все так – только где во всем этом был он сам, Остап Савчук?

Он выслушал все, не дрогнув. По приговору военного трибунала – ну, конечно, это же был военный трибунал… Именно так и следует – перед всей частью, чтобы все видели, какой жалкий конец ожидает того, кто предает, кто бросает друзей перед лицом опасности. Он слушал приговор и думал: именно так, правильно, именно так и следует. Остап Савчук, из села Ивановки, двадцати двух лет, приговорен к расстрелу перед всей частью, которую он бросил, предал, позорно покинул в минуту опасности.

– Правильно, – говорил Остап Савчук тому, приговоренному военным трибуналом к расстрелу за дезертирство. Иначе и быть не могло.

Ему вспомнилось село Ивановка. Извилистая речушка, отливающая лазурью и голубизной меж зарослей кудрявых ив, шумящая дубрава, полная нежного воркованья диких голубей, садики возле хат, крашенных синькой. Выйдет из голубой хаты Олена, пробежит садом, перегнется через ивовый плетень. Засмеется звонким, веселым смехом. Ивановка – было ли еще где-нибудь на свете так хорошо, как в Ивановке? Такая вода, журчащая под ивами, такие зеленые луга, такие высокие подсолнухи, такие песни, раздающиеся далеко над дубравами…

– Увести! – раздался сухой приказ, и Остап послушно двинулся со своими конвоирами к выходу.

Да, то был город, который он знал. То был город, который он предал. Город, доверие которого обманул.

На улицах люди оборачивались, смотрели во все глаза на эту тройку: по сторонам двое вооруженных, а между ними он, Остап Савчук, дезертир Красной Армии. Ему подумалось, что среди уличной толпы может случиться и кто-нибудь из Ивановки. Поедет он на село, скажет матери: «Видели мы вашего Остапа, вели его двое, – дезертир ваш сын, Параня». Пойдет к отцу, скажет: «Вы ждете письма с фронта, не ждите, нечего ждать, Евдоким, – дезертир ваш сын, своими глазами видели, как вели его по Киеву, как двое со штыками его вели…»

Он шел, опустив голову. Звенели трамваи, во всех направлениях спешили люди. А ему казалось, что все глаза обращены на него, что по улицам раздается громкий шепот:

– Смотрите, дезертира ведут, Остапа Савчука из Ивановки…

– Не может быть! Сын старого Евдокима?

– Вот-вот, сын Евдокима… Отец в восемнадцатом году с немцами воевал, партизанами командовал, а сынок теперь бросил часть, бежал при одном слове «немцы»…

Остап чувствовал, как кровь заливает его лицо. Он все ниже опускал голову. Через день, два узнает вся Ивановка. Узнает и Олена. Конечно, узнает…

Ему стало легче, когда, наконец, оборвались городские улицы и под ногами почувствовалась пыль дороги. Тащились фургоны, стремительно проскакивали грузовые машины, на фронт двигались транспорты, с фронта возвращались машины. Вот и он тоже шел на фронт – под конвоем, он, дезертир Красной Армии.

Солнце жгло, дорога тянулась до бесконечности. С шоссе свернули в сторону, на лесную тропинку. Приятным холодком упали тени ветвей. Пахло, как в дубраве в Ивановке, – зеленью, листвой, зельем. Цвели в траве колокольчики, цвели точно так, как в дубраве за пригорком. Очень любила Олена эти колокольчики. И где-то высоко на дереве ворковал дикий голубь – Остап почувствовал, что горло его сжимается от воспоминания об ивановской дубраве. Колокольчики, голуби, Олена… Да, это было давно. А теперь все кончилось. Теперь надо дойти до своей части, взглянуть в глаза товарищам, которых он покинул в минуту опасности, взглянуть в черные дула винтовок собственных товарищей. Перед строем – это правильно. Именно так и надо, – что до этого, у Остапа не было никаких сомнений. Так надо – пусть посмотрят, пусть увидят, какой жалкий конец ждет того, кто бросил товарищей в минуту опасности, кто покинул их, спасая собственную жизнь.

– А ты не торопись, – сурово сказал конвоир справа.

Остап взглянул исподлобья. Это были первые слова, которые он услышал. Они не разговаривали с ним – и правильно. Кому охота говорить с дезертиром?

С правой стороны шел высокий молодой парень, украинец. Другой, слева, был коренастый, смуглый, косо прорезанные глаза равнодушно скользнули с Остапа на дорогу. Ну да, откуда-то издалека, из Средней Азии, о которой известно было только по газетам, приехал он сюда, чтобы сражаться здесь, на Украине. Приехал из далеких, знойных степей, чтобы собственной грудью защищать зеленую украинскую землю, золотые украинские поля, город Киев, а по сути ведь и Ивановку, и Ивановку! А он, Остап Савчук, бежал. Струсил при одном слове «немцы». Бросил оружие, предал поля Украины, Киев, Ивановку. И это было мучительней всего – этот молчаливый, узкоглазый товарищ, мерным шагом идущий справа.

В густом лесу пахло теплым, солнечным днем. Шелестела трава под ногами. Тяжело, тяжело было передвигать ноги. Словно на них повисли пудовые гири. Пусть бы уж конец, пусть бы уж скорее!

Дорога вывела из лесу в поле. Легкий ветерок шевелил хлеба. Они отливали бархатом в ярком свете, колыхались, как большая, безбрежная вода. Трое шли гуськом, и Остап чувствовал, как бьют колоски по голенищам его сапог. К глазам подступили слезы. Высоки, дородны, золотисты были хлеба. Они клонились от ветра то в ту, то в другую сторону, плыли широкой волной. Высоко-высоко в безоблачном небе повис жаворонок. Лилась сладостная песенка, звенящие серебром трели, стеклянные колокольчики высоко в лазури. Совсем как в Ивановке. Только это не Ивановка. Это поля под Киевом, и, вероятно, уже где-то здесь неподалеку стоит его часть, где перед строем расстреляют Остапа Савчука, дезертира.

Тропинка расширялась, переходила в песчаную, изрытую колесами дорогу. По обе стороны ровной, высокой стеной стояли созревающие хлеба. Чистые, светлые, без сорняков. Тяжело клонились тучные колосья. Там, в Ивановке, со дня на день народ выйдет на уборку. Будут собирать стократный урожай, льющийся золотом урожай нынешнего года. Выйдет на поле Олена – первая работница в селе. И в этом году и после войны, когда немец будет разбит, золотым зерном нальются ивановские поля, и с песнями будет выводить в поле народ – только он один не выйдет. Может, впрочем, и не один – ушли ребята из Ивановки в армию, может не одному придется погибнуть. Но те – другое дело. Повесят на стенке в избе карточку, скажет мать, скажет отец: «А это наш сын, красноармеец. В войне с фашистами погиб, за Украину, за Советский Союз. В газете о нем писали, как воевал и как умирал, – а как же, по имени, по фамилии назвали, всякий может прочитать». Пожалеют девушку: только замуж собралась, и погиб ее хлопец на фронте… За Украину, за Советский Союз погиб.

Вот так. А что смогут сказать старые Параска и Евдоким, когда их спросят о сыне? Был, мол, дезертиром Красной Армии, товарищей, полк в минуту опасности бросил, бежал. А то еще скажет старый партизан Евдоким, участник гражданской войны: «У нас не было сына, не наш это сын, Остап Савчук, расстрелянный за дезертирство… Никогда не было среди Савчуков трусов и предателей».

– А ты иди, иди, – буркнул узкоглазый, и Остап вздрогнул. По-прежнему шумели хлеба, и по-прежнему высоко в небе пел жаворонок. Остап понял, что вот в последний раз в жизни слышит он песню жаворонка. Но так было правильно – так должно было быть.

– Hande hoch!

Они как из-под земли выросли. Вынырнули из золотой чащи ржи, выскочили на дорогу. Шестеро. Серые мундиры, круглые шапки на головах. В руках автоматы.

Да, это были немцы. Остап, словно при вспышке молнии, увидел их более отчетливо, чем все, что было вокруг. Отчетливей, чем золотую рожь, чем песчаную дорогу, чем свой конвой. Шестерых. А шестеро увидели из ржи троих: двое вооруженных, между ними один безоружный. Увидели немцы, как ведут на расстрел дезертира Красной Армии, Остапа Савчука. Красный туман застлал ему глаза. Как уверенно они выскочили на дорогу, как крикнули: «Hande hoch!» – он понимал, знал эти слова: «Руки вверх». Ну нет, не дождетесь, сволочи, не дождетесь!

Узкоглазый припал на колено. Затрещал его автомат. И вдруг залп оборвался: смуглый солдат, приехавший сюда из далекой Средней Азии, чтобы здесь, в золотых хлебах Украины, доказать свою любовь к Советскому Союзу, упал навзничь. Одним прыжком Остап очутился возле него. Почувствовал в руках гладкое прикосновение металла. Семьдесят пять патронов в диске, семьдесят пять патронов, гашетка под пальцем, цель совсем близко, лицом к лицу. Вдруг один упал – повалился головой в рожь, ноги в судорогах подняли на дороге клубы светложелтой пыли. Упал второй – и вдруг Остап почувствовал, что его палец тщетно нажимает гашетку. В диске уже не было патронов. С отчаянием, с яростью он схватил автомат за ствол. Рванулся вперед, замахнулся, как цепом. Глухо стукнуло о череп, хрустнула кость. Замахнулся еще раз – и ударил в пустоту. Непонимающими глазами осмотрелся он вокруг. Никого не было – три убитых немца на дороге, остальные нырнули в золотую рожь, и след простыл. Остап отер рукавом пот с лица и оглянулся на своих. Смуглый солдат из Средней Азии лежал мертвый. Второй красноармеец тихо стонал, кровь сочилась из раны в голове.

– Вставай, пойдем, – сказал Остап.

Красноармеец застонал и показал на свои ноги. Остап присел и осмотрел раздробленную кость.

– Н-да… Не дойдешь ты, брат… Что ж, ничего не попишешь, придется тебя тащить… До наших, думаю, уже близко… Ну-ка, поднимайся потихоньку…

Он забросил на плечо ремни обоих автоматов, положил себе на шею руку товарища.

– Ты хоть здоровой ногой чуть-чуть подпирайся, а уж я тебя как-нибудь дотащу… Дойдем, перевяжут…

Они медленно тащились в дорожной пыли. Невыносимо тяжелы казались автоматы, мешком повис раненый. Пот ручьями бежал по лицу Остапа.

– Слышали же небось. Могли бы выйти навстречу, помочь… Так нет, сидят себе, и как только я тебя дотащу, не знаю… Держись, держись…

Он подтянул выше сползавшую руку раненого.

– Держись.

Красноармеец застонал. Глаза его закрылись, он терял сознание. Остап выругался. Потом остановился, осторожно, чтобы не уронить с плеча автоматы, перебросил раненого через другое плечо. С трудом побрел по сыпучему песку. Он соображал, что, должно быть, уже недалеко – ведь тут же за пригорком было село, из-под которого он бежал. Раз его вели в эту сторону, то часть, значит, стояла на старом месте.

Остап чувствовал, что каждую минуту может упасть. Но ему жаль было бросить автоматы. Так все радовались, когда к ним в часть прибыли автоматы, пригодятся и эти два. Казалось бы, легкие, а вот теперь их тяжесть так и гнет к земле. К тому же раненый тоже будто становился все тяжелей. Остап кряхтел, тащась шаг за шагом. Пот заливал глаза, и нельзя было даже отереть его – обе руки заняты. Высоко вверху так и звенел жаворонок, и Остап со злостью прислушивался к его пению. Хорошо ему распевать, порхая в воздухе, попробовал бы так заливаться, таща раненого и два автомата!

Тропинка сворачивала в сторону. Сквозь слепящий глаза пот Остап увидел деревню, хаты, движущихся возле них людей. Обрадовался. Ну, эти-то несколько десятков метров он выдержит.

Шаг за шагом, шаг за шагом, преодолевая охватывающую слабость, вперед. Вот уже первый дом. Вот и Васька Явор черпает во дворе воду из колодца.

– Где капитан?

Васька подпрыгнул, рукоять стремительно завертелась, ведро с водой упало и плеснуло струей воды на его гимнастерку, на сапоги. Он стоял, остолбенев, и с раскрытым ртом глядел на Остапа.

– Остап… Остап…

– Ну, чего рот разинул? Где капитан?

– Здесь… в хате.

Остап двинулся дальше. У него мутилось в голове, перед глазами летали красные мухи. На порог вышел капитан Голубенко.

– А это что?

Остап осторожно опустил на траву неподвижное тело раненого. Снял с плеча автоматы. Вытянулся в струнку и высоким, охрипшим голосом отрапортовал:

– Рядовой Остап Савчук… Явился на расстрел, по приговору военного трибунала…

<1942>

― СТРАНИЦЫ ПРОШЛОГО ―

I

Это был большой трехэтажный дом в предместье Кракова – первый дом, который я помню.

Он вырос среди маленьких, прижавшихся к земле домишек рабочей бедноты, высоко возносился над ними башней своих четырех этажей. Вокруг этого большого дома тонули в грязи узкие немощеные улички; единственной мостовой была дорожка через двор, выложенная каменными плитами.

Мы жили в третьем этаже. В первом занимал квартиру сам домовладелец. Сейчас я не помню, как он выглядел на самом деле: глазам трех-четырехлетней девочки он казался огромным, как гора, и круглым, как полная луна.

Рядом с хозяином дома я неизменно вижу собаку, большого лягавого пса Париса.

Парис властвовал во дворе. Он испытывал непреодолимое отвращение к бедно одетым людям, к уличным торговцам, к нищим. Здесь, в грязном предместье, он зорко сторожил двор этого выделяющегося на общем фоне доходного дома. Его мрачный глубокий бас повергал в страх проходивших мимо детей. Страх перед Парисом охватывал и нас, обитателей третьего этажа. Моя маленькая сестричка, лежа в коляске на балконе, заливалась плачем, когда его лай раздавался внизу.

Парис умел стеречь двор, умел стеречь лестницу, ведущую в квартиру господина Чапутовича на первом этаже, но не сумел устеречь меня. А дело-то было в том, что мои симпатии были прямо противоположны симпатиям пятнистого тирана.

В семье нас было три сестры. Одна была старше меня на шесть лет и не обращала внимания на такого сопляка, как я. Младшая лежала в конвертике – тоже невелика радость!

Но там, за стенами четырехэтажного дома, роилось множество детей. Они бегали по узким уличкам, возились в грязи, лезли на крыши сараев, гоняли голубей, пели песенки, ссорились, дрались, наполняли шумом таинственные закоулки между домишками.

Из окна третьего этажа можно было наблюдать их изумительно интересную жизнь. Им все разрешалось: им разрешалось щеголять босиком, когда уже седой иней лежал по утрам на лугу, разрешалось лепить пироги из глины, разрешалось ходить в мороз без пальто, разрешалось скользить по замерзшим канавам, разрешалось оставаться на улице по вечерам, когда мутные стеклышки газовых фонарей загорались сонным светом.

Сначала трудно было различить в этой толпе отдельных мальчиков и девочек. Их всегда бывала целая стая, и всегда они одинаково шумели. Но понемногу из толпы стали выделяться отдельные фигуры: какая-то девочка с торчащими косичками, другая, шлепающая по грязи не по росту огромными башмаками, башмаками взрослого человека, рыжий любитель голубей, который мог свистать им целыми часами, и, наконец, Антек.

Впоследствии, когда я уже знала, как его зовут, я так и не могла понять, как это случилось, что я его сразу не заметила. Ведь это же бросалось в глаза: здесь было множество, бесчисленное множество мальчиков и девочек, но самым главным был Антек.

И так думала не только я; с этим соглашались все дети там, внизу, куда я смотрела из окна комнаты третьего этажа. Именно он управлял всей толпой, он отдавал приказания, командовал во время игр, разрешал споры и являлся предводителем великих походов, которые с криком направлялись в тесные улички. По его свистку безлюдный закоулок вмиг наполнялся уймой ребятишек. Словно из-под земли вырастали юркие фигурки и без оглядки мчались на место сбора. Антек имел право ругать их, и это не приводило к драке. Антек имел право разнимать дерущихся, и никто не давал ему тумака, чтоб не вмешивался не в свое дело. То и дело слышалось склоняемое во всех падежах имя «Антек». Да, безусловно, именно он правил детьми предместья.

Грязная уличка с высоты моего третьего этажа казалась мне раем, обителью счастья, Антек – каким-то сверхъестественным существом! И мне уже было мало только выглядывать в окно, что, впрочем, тоже было строго запрещено, так как я обнаруживала постоянное стремление к тому, чтобы большая часть моей особы находилась снаружи, по ту сторону окна, за которым утопал в грязи детский рай.

Нужно было придумать что-то другое. О том, чтобы попасть на уличку, не могло быть и речи. Фасад и ворота дома выходили на другую сторону, и я понятия не имела, как попасть туда. Зато оказалось, что окно лестницы в первом этаже очень доступно: можно усесться на подоконнике, и тогда не только все чудесно видно, но даже можно вести переговоры.

Не помню, как это началось, знаю только, что с того дня, как я перенесла наблюдательный пункт на лестницу, я погибла.

Да, Антек правил всеми, но все же не возгордился настолько, чтобы не снизойти до разговоров со мной. Ах, как он чудесно выглядел в обтрепанных коротких штанах, с замурзанным лицом, с жесткой щетиной коротко остриженных волос! Никто не умел ловчее его перескакивать через огромные лужи, никто так метко не попадал комьями грязи в стену нашего дома. К этому дому все дети испытывали одинаковую ненависть, к дому и к его владельцу – господину Чапутовичу. Разумеется, эта ненависть обитателей разваливающихся деревянных лачуг передалась и мне. Я только и мечтала о том, чтобы мне, как им, Антековой команде, дано было счастье подстеречь господина Чапутовича за углом и запустить комком грязи в его широкую спину, прикрытую новехоньким пальто.

Началось с разговоров, затем постепенно я начала соскальзывать на путь преступлений. Сперва медленно и незаметно… То это было пирожное, которое я припрятывала за завтраком, то кусочек сахара, конфета или яблоко, которые предназначались мне. Все это падало из окна в подставленные грязные ладони Антека. Потом игрушки, потом все, что попадалось под руку. Я думаю, что если б Антек велел мне сбросить вниз шкаф из квартиры, я задумалась бы лишь об одном: как это технически выполнить?

Калоши отца, носовые платки, нож для разрезания книг – дети внизу были одинаково рады всему. И честно, добросовестно старались отплатить мне: они не нуждались в милостыне и подачках. Доставка снизу вверх была, конечно, труднее, чем сверху вниз, но Антек придумал способ: шпагат. Совет был хорош, но что сказать дома, на что мне понадобилось столько шпагату?

И вот Антек ловким броском закинул наверх камень с привязанным к нему шпагатом. Остальное очень просто: стоит только спустить вниз веревочку – и поднимай вверх великолепные дары. Длинные разноцветные, витые, как елочные свечи, конфеты, которые пачкали лицо красным и желтым. Сколько раз я видела эти конфеты разложенными на уличных лотках, но они были для меня недосягаемой мечтой: «Крашеные, можно отравиться». Там, на лестнице, они были вкусней всего и, как доказал опыт, не отравляли… Круглые металлические свистульки, тоже «антигигиеничные», потому что их надо было брать в рот, помещая весь кружок между губами, и тогда они свистели по меньшей мере, как локомотив!

Я чувствовала себя вечным должником компании с грязной улички. Как же: какие-то калоши, какие-то глупые куклы – можно ли сравнить это с конфеткой красней мака и свистком громче паровоза!

– Приходите ко мне! – агитировала я детей.

Но они пожимали плечами. Между калиткой с улицы и подъездом дома было непреодолимое препятствие – Парис. Парис, который не выносил босых ног, обтрепанных штанов и голов, не покрытых шляпами. Ну, а к тому же ведь был еще господин Чапутович, огромный, как гора, и грозный, как дракон. Из-за хозяина и его пса дети с грязной улички были для меня недоступны, и я могла лишь как в другой чудесный мир смотреть из окна на их игры, принимая в них участие только взглядом да голосом.

И в конце концов Парис и господин Чапутович навсегда разлучили меня с Антеком и его компанией.

Однажды маленькая девочка принесла кому-то из квартиранток платье от портнихи. Маленькая девочка из домишек на грязной уличке. А Парис не любил рваных башмаков и обтрепанных платьев. Выбежавший на отчаянный крик ребенка дворник вырвал девочку из лап разъяренного пса. У нее были искусаны обе руки. Господин Чапутович хотел отделаться какими-то грошами. Мои родители посоветовали отцу изувеченной девочки передать дело в суд, тем более что это был не первый такой случай. Отец девочки выиграл дело – хозяин собаки вынужден был оплатить стоимость лечения, уплатить за испуг и боль. А нам пришлось съехать с квартиры.

Когда я ехала на извозчике на новую квартиру, Антек и его друзья с шумом провожали меня до самого моста железной дороги, которая тогда отделяла предместье от города. Мелькали по грязи босые, красные от холода ноги, махали вечно грязные руки, дикий крик заставлял останавливаться прохожих.

У моста дети остановились. Здесь кончалось их царство. Я переезжала в неведомые им дальние страны. Проводили как следует – и хватит. Они вернулись в свою грязную уличку – уличку моей мечты, – навсегда исчезли из моей жизни.

Навсегда ли? Много, много лет спустя, когда я стала уже совсем взрослой, я несколько раз бывала в предместье, которое покинула пятилетней девочкой. Я выступала на собраниях, на митингах, на лекциях. Все так же стоял большой дом господина Чапутовича и так же теснились вокруг него маленькие домишки, все та же грязь покрывала узкие, тесные улички. Я не знаю, был ли Антек среди моих слушателей, и не знаю, вспомнил ли он маленькую девочку, которая всем сердцем когда-то принадлежала к числу его подданных. Но я тогда думала именно о нем – первом пролетарском ребенке, с которым я встретилась на своем жизненном пути. И, говоря о неволе, о борьбе, я думала о них, о детях с грязной улички, которые выросли, как и я, и многие из которых, как и я, вступили на путь борьбы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю