355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ванда Василевская » Том 6. Бартош-Гловацкий. Повести о детях. Рассказы. Воспоминания » Текст книги (страница 19)
Том 6. Бартош-Гловацкий. Повести о детях. Рассказы. Воспоминания
  • Текст добавлен: 30 мая 2017, 21:30

Текст книги "Том 6. Бартош-Гловацкий. Повести о детях. Рассказы. Воспоминания"


Автор книги: Ванда Василевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)

VI

Польское правительство все больше урезывало права рабочих, отбирало все, что они успели завоевать в первые бурные дни образования государства.

Одним из таких завоеваний были больничные кассы. Правительство решило лишить больничные кассы самоуправления и захватить их в свои руки. В кассы были назначены правительственные комиссары. Эти комиссары стали сводить к нулю медицинскую помощь трудящимся.

В ответ на это правительственное мероприятие была объявлена забастовка. Забастовка сорвалась. Рабочие не питали доверия не только к правительству, но и к организаторам забастовки. Однако в Кракове, который всегда охотно принимал участие во всякой революционной борьбе, состоялась огромная демонстрация. Тысяч пятнадцать человек собралось у Рабочего дома. Начался митинг.

Полиция устроила засады в соседних улицах, в подъездах домов, во дворах и внезапно, по сигналу, бросилась на толпу.

Я никогда не забуду этого зрелища! Убегающие люди ежеминутно нагибались, чтобы поднять камень, выковырнуть булыжник из мостовой, выломать кусок асфальта. И вдруг убегающая толпа останавливалась, поворачивала назад и переходила в атаку. Теперь убегала полиция, на нее градом сыпались камни. Толпа гналась, летели камни, слышались возгласы. И вновь полиция оборачивалась и гнала убегающих, избивая их шашками и резиновыми палками. Толпа отступала до тех пор, пока вновь не вооружалась камнями. И тогда вновь бросалась на полицейских. Полиция не стреляла: правительство боялось разжечь борьбу.

С жалобным звуком своих маленьких сирен подъезжали кареты скорой помощи – на них укладывали раненых полицейских. Раненые демонстранты прятались в домах. Они знали, что кареты скорой помощи отвозят в больницу, а там легко попасть в руки полиции.

Начались многочисленные аресты. Нужно было помочь арестованным и их семьям.

Мы стали собирать среди рабочих деньги. Каждую субботу в тюрьму разрешалось передавать продовольственные посылки. Нужно было закупить продукты, завернуть сорок пакетов и доставить все это в тюрьму.

Каждую субботу я стояла в длинной очереди перед воротами тюрьмы, ожидая, пока надзиратель соблаговолит открыть их и принять принесенные пакеты.

Тут я познакомилась с самыми разнообразными людьми: женами, матерями, детьми политических и уголовных заключенных. Я знала, кто кому приносит передачу, какие у кого огорчения и заботы.

У самой меня забот становилось все больше и больше. Однажды ко мне пришел перепуганный человек: он проходил мимо тюрьмы, из окна выбросили записочку… Он страшно боялся, но считал, что записку нужно отнести. Он быстро сунул ее мне в руку и исчез.

Записка была крошечная, испачканная и измятая. Я с трудом смогла разобрать, что в ней написано.

«И просим вас, товарищи, скоро первое мая, так пришлите нам что-нибудь красное, чтобы мы тоже могли праздновать…»

Я долго раздумывала, как выполнить эту просьбу товарищей. Наконец, вложила в пакеты с сахаром по одной красной бумажной гвоздике, какие обычно у нас прикалывали первого мая. Обнаружат стражники – что ж делать! А может быть, как раз и не обнаружат.

Через несколько дней я опять получила из тюрьмы записку – тоненький жгут папиросной бумаги.

«И мы все прикололи гвоздики и так вышли на прогулку. И нас за это посадили в карцер и на две недели лишили передач. Но мы не жалеем».

Мои подопечные в тюрьме нашли, повидимому, какие-то пути для переписки, потому что я все чаще стала получать от них вести:

«Я болен и прошу вас прийти ко мне на свидание».

Устроить свидание было не так просто. Я стала скитаться по разным судьям и прокурорам. Часами выстаивала в коридоре, по десять раз возвращалась в одно и то же место. Упрямо требовала свидания. Наконец, получила разрешение и пошла в тюрьму, чтобы повидаться с человеком, которого никогда раньше не видала.

Он стоял по другую сторону обтянутой сеткой перегородки. Я едва могла различить черты его обросшего, опухшего лица. Да, наверно, он был болен, этот рабочий, до сих пор знакомый мне только по фамилии. Я могла его успокоить: мы позаботились о его старушке-матери, пусть он о ней не тревожится.

После этого первого свидания уже легче было получать следующие. С этих пор я много раз проходила по длинному тюремному коридору для того, чтобы стать за сеткой и поговорить с незнакомым человеком.

Прежде всего им нужны были вести о семьях, но кроме того, их морально поддерживало то, что они могут хоть несколько минут поговорить с кем-то, пришедшим с воли.

– А меня забрали босиком. Летом-то ничего, но теперь уже очень холодно. Так может быть, вы раздобыли бы мне какие-нибудь ботинки?!

– Который номер вам нужен?

Молодой парень там, за сеткой, жалобно поморщился:

– Номер… Номер… Сорок пятый, знаете ли…

Я остолбенела: неужели существуют такие огромные ботинки?

Начались мучительные поиски. Я стала расспрашивать знакомых:

– Нет ли у вас случайно старых ботинок? Мне нужно для тюрьмы.

– Ботинки? Может, и найдутся… Сорок второй номер…

Я только вздыхала. На три номера меньше… Да, ботинки были. Сороковой, сорок первый, сорок второй. Каким чудом этот парень ухитрился отрастить такие огромные ноги?

Понемногу это превратилось у меня в настоящую манию. На заседаниях, на собраниях, на улице я прежде всего смотрела людям на ноги. Нет, ни один ботинок не был похож на сорок пятый номер. Я останавливала совершенно незнакомых рабочих, – хотя в сущности ни один рабочий в Кракове не был мне чужим, все меня знали, – и спрашивала, какой номер обуви они носят. Сначала на меня смотрели как на сумасшедшую. Потом все уже знали, в чем дело.

– А, для этого Гаеса? Нет, нет, у меня сорок второй.

Я уже потеряла всякую надежду, когда однажды один каменщик с торжеством принес мне пару ботинок. Они были похожи на подводные лодки.

– Купил на толкучке!

Я тотчас отправилась со своей добычей в тюрьму. И вскоре получила от моего подопечного цыдулку:

«За ботинки большое спасибо. Правый немножко жмет, но это ничего!..»

Спустя некоторое время несколько человек освободили. Пакетов в тюрьму приходилось таскать все меньше и все меньше семей посещать в предместьях. Кончались и деньги, хотя, когда речь шла о помощи заключенным и их семьям, рабочие всегда давали что только могли.

Дольше всех сидел Шабяк, тот, у которого я была на свидании впервые. Он сидел больше года и вышел из тюрьмы чуть живой. Через четыре года он погиб на улицах Кракова, когда полиция дала залп по толпе демонстрантов.

VII

Меня много раз спрашивали, когда и как я начала писать. Чтобы ответить на этот вопрос, мне пришлось бы возвратиться далеко назад, к самым ранним годам моего детства.

Тогда я начала со сказок. Сказки обязательно были «многотомные». Каждый «том» представлял тоненькую тетрадку в несколько страниц. Я еще не поступила в школу, когда сочиняла эти сказки.

Помню, что речь в них шла о королях и королевах, у которых было огромное количество детей, и я всячески изощрялась, подыскивая для этих детей наиболее фантастически звучащие имена.

Покончив со сказками, я принялась за стихи. На всевозможные темы. Потом, в деревне, где устраивались представления, я писала сама – а иногда вместе с приятельницами – коротенькие пьески прозой или стихами. Мы делали костюмы из папиросной бумаги, приглашали детей и взрослых, и представление начиналось.

По возвращении в Краков я стала писать запоем. Стихи следовали за стихами.

Когда мне было пятнадцать лет, я решилась послать два своих стихотворения в одну из варшавских газет, которая каждую неделю давала литературное приложение. Некоторое время спустя я прочла в той же газете ответ, который чуть не свел меня с ума от радости. Я помню его до сих пор:

«Ганне Порембской[8]8
  Под таким псевдонимом я послала стихи.


[Закрыть]
. „Сонетик“ мы поместим. „Золотая роза“ после нескольких прекрасных строф расплывается в младопольскую[9]9
  Младопольская – декадентская.


[Закрыть]
болтовню».

Я безумствовала. Ко мне отнеслись, как к взрослой: стихи приняли всерьез, одно стихотворение напечатают! Однако его так и не напечатали, – газета обанкротилась и перестала выходить.

В течение этого и следующего года в различных журналах было напечатано больше десяти моих стихотворений.

Я только что кончила гимназию, когда мне предложили издать сборничек моих стихов. Я стала подготовлять его, отправила в издательство, но издательство прекратило существование, и сборник не вышел в свет.

Поступив в университет, я совсем перестала писать. У меня были другие дела, другие интересы, и к стихам я остыла. Семь лет я ничего не писала. Это началось снова, когда я работала вместе с моим мужем в рабочей просветительной организации.

Однажды мой муж, роясь в книгах, сказал:

– В сущности, зачем ты кончала этот свой литературный факультет? Поищи-ка что-нибудь подходящее для первомайского праздника, я не могу ничего найти.

Я мысленно пробежала все знакомые мне пьесы и стихи. Но все они были уже многократно использованы, известны и затасканы. Я робко предложила:

– А может, я сама что-нибудь напишу?

Он недоверчиво взглянул на меня:

– Гм… Лучше поищи… Но если уж тебе непременно хочется…

Это задело меня за живое. Разве я не исписывала некогда стихами целые кипы бумаги?

Я принялась за работу с горячим желанием показать, что я все же кое-что могу. Писала, переписывала и, наконец, сказала:

– Готово!

Он перелистывал странички, читал:

– Знаешь, из этого может кое-что получиться…

Ну и началась работа! Я написала все: короткий скетч, стихи для индивидуальной и хоровой декламации, первомайскую пьесу. Программа была принята. Мой муж прекрасно подготовил ее. Публика восхищалась. Знакомые смеялись – никогда еще не было такого вечера: я написала, муж режиссировал, а исполняли мои друзья – молодежь из рабочего университета.

С этого времени я сделалась присяжным поставщиком материала для всякого рода рабочих празднеств и торжеств.

И однажды, когда, придя из очереди у тюремных ворот, я делилась своими впечатлениями с мужем, Марьян предложил:

– А что, если бы ты попробовала написать об этом?

Я попробовала. Репортаж поместили в рабочей газете в Варшаве. За ним последовал другой: впечатления от краковской толкучки, где беднейшая часть населения продавала и покупала одежду и всякую рухлядь. Становилось все больше тем, на которые непременно надо было написать.

Ужасная обстановка в ночлежном доме. Мы пошли, осмотрели дом. Я написала. Статья вызвала большой шум. В ночлежном доме спешно навели порядок.

Злоупотребления хозяина на кирпичном заводе – я отправилась и туда. Правда, меня тотчас с позором выгнали за ворота, но я уже успела узнать столько, что смогла написать статью.

Через некоторое время, когда этих репортажей-статей набралось порядочно, я подумала, что собственно из этого можно было бы сделать книжку. Так возникла моя первая повесть – «Облик дня». Я хотела в ней показать обездоленность пролетариата и его борьбу.

Книжка отправилась к издателю и пролежала там несколько месяцев, а когда после вмешательства моего отца была, наконец, напечатана, цензура конфисковала ее. Позже ее разрешили выпустить с белыми пятнами вычеркнутых мест.

Книжка дошла до читателя и сделала свое. На меня набросилась пресса. Меня ругали за то, что я говорила правду. И в то же время я стала получать отклики читателей. Я получила письмо от человека, который был на нелегальной революционной работе. Он писал, что, когда ему было очень тяжело, книжка придала ему бодрость и новые силы для борьбы. Люди говорили мне, что «Облик дня» открывал им глаза на многое, чего они раньше не замечали.

Тогда мне стало ясно, что оружием в борьбе, которую ведет пролетариат за свое освобождение, может быть и книга. И когда жизнь ставила передо мной неотложные задачи, когда я видела несправедливость и зло – я писала книгу, чтобы протестовать, чтобы показать людям правду, чтоб помочь тем, кто борется.

VIII

В одну из весен вспыхнула забастовка каменщиков. Она продолжалась только две недели: предприниматели заявили, что удовлетворят требования рабочих. Каменщики вышли на работу, но тут выяснилось, что предприниматели и не думают выполнять обещанное.

Забастовка вспыхнула снова и сразу приняла острый и бурный характер.

Вечером на собрании рабочие решили требовать повышения расценок и заключения коллективного договора.

Назавтра уже не шелохнулась ни одна стройка.

Мы встали в этот день очень рано. Город еще только пробуждался. Я выглянула в окно. Из пригородных деревень и поселков шли рабочие с голубыми бидончиками, с узелками подмышкой. Каменщики, строительные рабочие. Шли, как каждый день, ни о чем не подозревая. Но вот навстречу им выходил человек – кто-нибудь из наших хороших знакомых, из актива каменщиков. Минутный разговор. Прибывшие собирались группами и шли вместе – уже не на работу, а на собрание.

Когда ранним утром мы шагали по направлению к дому, где помещался союз строительных рабочих, было уже заметно, что в городе что-то происходит. На стройках было пусто. Не сновали по лесам люди, не подъезжали возы с кирпичом, не хлюпала известь. Совсем как в праздник. Прохожие останавливались:

– Что это?

– Должно быть, забастовка.

– Забастовка, забастовка! – подтверждали проходившие каменщики.

После собрания, в котором приняло участие несколько тысяч человек, бастующие разошлись по городу, чтобы проверить, не работают ли где-нибудь штрейкбрехеры. Но остановилось все.

Предприниматели уперлись. Они знали, что каменщикам тяжело: несколько зимних месяцев они совсем не зарабатывали, а весной больше двух недель бастовали, – значит, долго не выдержат. Предприниматели решили выждать, не приступать к переговорам.

Дни проходили за днями. Утром – общее собрание, вечером – совещание сотников и десятников, следивших за ходом забастовки. Мой муж выступал по два раза в день. Весь свой энтузиазм, всю свою волю к борьбе он хотел передать бастующим. И это ему и другим руководителям забастовки удавалось: каменщики держались твердо.

Проходили дни, недели. Уже все лавочки прекратили давать в кредит, голод заглядывал в дома. Люди ходили бледные, истощенные, но непримиримые, упорные. Не хотели уступать.

Союз выдавал из своих фондов хлеб для бастующих, но этого было мало. Голодали многочисленные семьи, голодали дети. На четвертой неделе забастовки уже были случаи обмороков от голода. Люди едва держались на ногах. Но уступить все-таки не хотели.

– Лучше умереть, чем продаться!

– Лучше умереть, чем уступить!

На четвертой неделе забастовки я пошла к председателю союза. Это был славный товарищ. Любимым его словом было «человече». Я сказала ему, что хочу организовать обеды для детей бастующих.

– Речи быть не может, человече. Откуда деньги? Едва хватает на выдачу хлеба. Речи быть не может.

– Я не прошу у союза денег. Я сама их постараюсь раздобыть.

– Речи быть не может, человече. Два-три дня вы будете выдавать обеды, а потом что? Прекратите – и из-за чепухи у нас может сорваться забастовка. Лучше не начинать.

Я заупрямилась:

– Нет, не два-три дня. До конца забастовки и в течение первой недели работы, до получки.

Председатель союза пожал плечами: он не верил, чтобы это могло удаться. Но другие поддержали меня:

– Если она говорит, то сделает.

Он тяжело вздохнул и махнул рукой.

– Ну что ж, человече, пусть будет по-твоему, только это плохо кончится.

Это не кончилось плохо. Я принялась за дело в тот же день. Я обошла знакомых врачей, адвокатов, инженеров:

– Вы должны дать для детей бастующих!

Дали. По нескольку, по дюжине злотых.

У Кракова были старые традиции пролетарской борьбы, и трудовая интеллигенция относилась к выступлениям рабочих в общем сочувственно. Впрочем, не только трудовая интеллигенция.

И пошла работа!

Каждый день с утра мы с Польдой, милой и дельной девушкой, работавшей помощником каменщика, бежали к заставе, где можно было дешево купить мясо и молочные продукты. Дворничиха из дома профессиональных союзов уступила нам свою кухню. До полудня мы скребли, крошили, варили. В первый раз я выдала сорок обедов. Через неделю дошло до двухсот. В магазине, который давал напрокат столовую посуду, я взяла тарелки, купила жестяные ложки. Дети приходили в два часа и получали в большом зале союза обед. Мы быстро мыли посуду, и снова начинались скитания по городу за деньгами. Никогда не бывало, чтобы у меня был какой-нибудь запас. После каждого обеда я оставалась с пустым карманом и со смертельным страхом в сердце: что будет завтра? Я уже совсем обобрала знакомых. Я бегала по чужим людям. Смотрела, где на доме была табличка врача, адвоката, инженера – и заходила. Я не просила – я требовала денег на обеды для детей бастующих, и люди давали.

Мы отправлялись на площадь, где продавались овощи. Здесь уже были свои люди. Женщины из предместий, огородницы краковских окраин, часто жены, сестры, родственницы строительных рабочих. Они сидели под парусиновыми зонтами у деревянных столов, на которых раскладывали свой товар. Сюда я шла смело:

– Для детей бастующих.

Давали. В мешки, которые несли за мной каменщики, сыпали все, что могли: помидоры, огурцы, капусту.

Сами подзывали:

– Подойдите сюда! Почему вы ко мне не заходите?

– Морковь вам нужна?

– Товарищ, у меня есть огурцы. Хотите?

Однажды мы собрали столько огурцов, что не знали, что с ними делать. Польда раздобыла бочонок, и мы их засолили. Впрочем, они разошлись в три дня. Аппетит у наших детей все увеличивался.

Обеды были, конечно, очень скромные. Тарелка клецок с молоком или мясной картофельный суп – и все. Редко когда нам удавалось приготовить два блюда: не было посуды и не хватало места на кухонной плите.

Я выхлопотала, чтобы некоторые дети могли ходить обедать к разным людям. Адвокат – политический защитник – взялся столовать двух малышей, сапожник из союза тоже взял двоих. Рабочие металлургического завода, врачи из больничных касс брали по одному, по два ребенка.

Когда мы выиграли забастовку, мне пришлось еще трудней. Польда ушла на работу. Каменщики, которые мне помогали, тоже начали работать. А ведь я обещала не закрывать столовую до первой получки. Целую неделю я металась одна, почти теряя сознание от усталости. В пять часов утра – за покупками, до полудня – варка обеда, потом – выдача, потом – мытье посуды, потом – беготня по городу за деньгами.

Наконец, наступила суббота – день получки. Последний обед. Со следующего дня дети уже будут обедать дома.

Я выдала последний обед, отнесла в кухню последнюю тарелку и уселась на полу. Я не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Мне хотелось реветь: отчасти от радости, отчасти от утомления.

Пришли с работы мой муж, председатель союза и другие. Заглянули ко мне на кухню. У меня еще хватило сил торжествующе сказать председателю:

– Ну что, человече, сорвала я забастовку?

А потом им пришлось на извозчике отвезти меня домой. Я совсем обессилела. Но проспала двое суток – и все опять было в порядке.

Шесть недель продолжалась эта забастовка, тяжелая, трудная, прекрасная забастовка.

В это время мне впервые пришлось выступать под открытым небом; это – совсем другое дело, чем в зале. Несколько тысяч человек, огромное расстояние, а надо, чтобы голос дошел всюду. Собрания происходили во дворе союза железнодорожников: бастующих было слишком много, чтобы уместиться в зале союза.

На четвертой неделе забастовки начались демонстрации. Собрание кончено, толпа выливается на улицу. Но не расходится. Мы идем сплоченной колонной. Поем.

В первый раз все сошло хорошо. Мы спокойно дошли до дома профессиональных союзов. Полиция не ожидала демонстрации, была не подготовлена.

Во второй раз демонстрация началась стихийно, без всяких указаний. Просто мы вышли вместе из ворот: Польда, я, несколько строительных работниц. Мы шли вместе, обсуждая какие-то дела. Оглянулись, смотрим: за нами валят все бабы. Ну, раз так, ладно. Мы выстроились в ряд – и походным маршем.

Поперек улицы цепь полицейских. Мы с пением свернули в другую улицу – опять полиция. Еще повернули – из переулка выскочили полицейские с дубинками. Началась суматоха. Люди сперва разбежались, но через минуту-две колонна собралась снова. Так мы добрались до широкой улицы, где помещался дом союза.

И тут мы увидели большой наряд полиции. С диким криком, с поднятыми дубинками мчались на нас полицейские. Вблизи были видны их разинутые рты, свирепые лица. Все они были пьяны (в таких случаях начальники всегда поили их водкой). Не могу сказать, чтобы это был приятный момент. Толпа рассыпалась. Полиция вслепую колотила дубинами с диким улюлюканьем, которое, повидимому, должно было испугать и оглушить нас. Польда, я и еще одна строительная работница, погибшая впоследствии от несчастного случая на производстве, взялись под руки. Мы решили пройти. Тут же, совсем рядом, был костел. Люди, чтобы спастись от избиения, бросились к дверям костела. На пороге появился ксендз с растопыренными руками: он не хотел никого впускать. Кто-то толкнул его так, что он растянулся на полу, толпа хлынула в костел. Наша тройка прошла дальше, полицейские уже бежали за нами.

– Убирайтесь! – заорал нам в лицо один из них, поднимая дубинку.

Мы крепко, крепко держались под руки.

– Почему же это убираться? – ледяным тоном спросила Польда.

Полицейский остолбенел. Не обращая на него внимания, мы прошли вперед. И вот мы уже за полицейской цепью, перед домом союза.

Не всегда, впрочем, удавалось так легко отделаться. Во время одной демонстрации, когда полицейский комиссар приказал схватить моего мужа, шедшего во главе толпы, Польда бросилась на комиссара, выхватила у него саблю и переломила ее. Польду не арестовали, ей удалось убежать, но она была вся избита, вся в синяках.

Я тоже оказалась пострадавшей: какой-то болван пришел на демонстрацию с велосипедом. Когда полиция напала на толпу, он, конечно, бросил его. Я споткнулась и упала на этот велосипед, а на меня – целая куча людей. Среди каменщиков было несколько человек, которые всегда оберегали меня во время митингов и демонстраций, опасаясь, как бы со мной чего-нибудь не случилось. И вот мои опекуны, увидев, что произошло, поспешили мне на помощь. Но вместо того, чтобы поднимать людей поочередно, они схватили меня за ноги и вытащили из-под груды лежащих. Разумеется, они проволокли меня по велосипеду, по всем спицам, педалям и гайкам. Они вытащили меня живую и невредимую, но платье и чулки были изодраны в клочья.

Многое пришлось пережить во время этой забастовки. Минуты отчаяния и гнева, когда люди падали духом и уже казалось, что забастовка вот-вот сорвется. Минуты радости и счастья, когда мы продолжали упорно бороться, когда над нами гремела, подхваченная тысячами голосов, революционная песня, когда перед нами оказывались бессильными предприниматели, полиция, власти…

Мы вышли из этой борьбы победителями. И потом в течение нескольких лет предприниматели не пытались задирать строительных рабочих. Слишком хорошо помнили они свое поражение и нашу стойкость.

Со времени забастовки строительные рабочие Кракова сделались моими лучшими друзьями.

И это были настоящие друзья. Готовые на все, чудесные люди. Ни от кого я не узнала так много, как от них, ни в какой другой среде не встречала столько интересных, необыкновенных людей, как среди них.

Я ходила к ним на лекции, помогала в работе союза. А они приходили к нам домой, брали меня с собой на загородные прогулки, на рыбную ловлю.

Эта рыбная ловля очень отличалась от той, которой я увлекалась в деревне.

Маленькая речка Рудава, впадающая в Вислу, текла среди лугов и зарослей. Ловить рыбу здесь запрещалось, и мы отправлялись на промысел ночью. Рабочие подворачивали брюки, влезали в воду. Один держал бредень, другой шарил под кустами длинной палкой. Выбрасывали на берег пойманную рыбу. Я собирала ее в ящик.

Все было, как в волшебной сказке. Небо и земля, черные кусты, плеск воды, тихий шепот людей…

А когда небо начинало бледнеть, мы возвращались назад в город.

Профсоюзная работа развивалась, все лучше организовывались строительные рабочие Кракова. Зато мои личные дела складывались все хуже. Я не могла найти никакой работы. О школе не могло быть и речи, о работе в каком-нибудь учреждении – тоже. Когда я хлопотала о месте работницы на табачной фабрике, мне ответили, что фабрике нужны работницы, а не агитаторы. Мой муж тоже уже нигде не мог найти работы. Предприниматели боялись его: они знали, что он не упустит ни одного случая выступить в защиту прав рабочих. Он руководил двумя забастовками строительных рабочих, проводил большую забастовку на кирпичном заводе, выступал на десятках собраний и митингов.

Этого было достаточно – его решили уничтожить.

Мы были в безвыходном положении и решили уехать. Об этом велись долгие разговоры. Каменщики хотели, чтобы мы работали как платные служащие союза. Мы отказались. Тогда они пришли с другим предложением:

– Оставайтесь. Одних каменщиков в Кракове около трех тысяч, не считая кирпичников и помощников. В каждой семье вы проведете один день. Это пустяки, всякий может позволить себе на один день пригласить троих гостей. На каждого придется не больше чем один раз в несколько лет.

Предложение было заманчивое – кочевая жизнь среди семей каменщиков, – но, разумеется, неприемлемое.

Я воспользовалась помощью отца, и мы переехали в Варшаву.

Довольно скоро после приезда в Варшаву я получила место в союзе польских учителей.

Это был большой профессиональный союз, объединявший учителей начальных школ. В него входило несколько десятков тысяч человек. Союз, кроме организационной работы, занимался и издательской деятельностью. Помимо профессиональных педагогических журналов, издавалось несколько журналов для детей и молодежи. Я и попала в редакцию этих журналов. Работала я там с 1934 по 1938 год сначала в качестве корректора, а потом одним из редакторов.

Это была приятная, осмысленная работа. Наши журнальчики выходили огромными – по польским масштабам – тиражами. Их читали деревенские дети, дети рабочих. Конечно, журнальчики были очень далеки от того, что нам хотелось бы дать детям, но приходилось считаться с цензурой (особенно строгой, когда дело касалось изданий для детей и молодежи), со школьными программами, с давлением нераздельно господствующего в школе духовенства. Я старалась печатать как можно больше рассказов о жизни крестьян и рабочих; старалась сказать как можно больше правды. С невероятным трудом удавалось иногда протащить что-либо. Когда мы выпустили номер, в котором были две статейки о детях Советского Союза, пресса начала против нас целую кампанию, и дело дошло до большого судебного процесса.

Польское правительство все явственней шло по пути реакции, по пути к фашизму, все сильнее старалось разгромить общественные организации.

Было решено уничтожить профессиональные союзы. Наиболее слабой точкой сочли союз учителей, объединявший не рабочих, а всегда очень покорную, очень послушную интеллигенцию. Началось с того, что в союз была послана комиссия, которая должна была вскрыть какие-то якобы имевшие место злоупотребления.

Комиссия сидела несколько дней, и по городу стали распространяться слухи, что правительство распускает правление союза, избранное учителями, и назначает комиссара.

Я спрашивала членов правления, что они об этом думают. Они пожимали плечами, они не верили, что это возможно. Они никогда не боролись с правительством и были уверены в своей силе: еще бы! больше шестидесяти тысяч членов организации!

Назавтра после того дня, когда комиссия закончила свое обследование, мы с Яськой, моей товаркой по редакции, собрались ехать на работу. Нас провожал мой муж.

– Ну, а что будет, если нам дадут комиссара? – вдруг спросила я, хотя сама не верила в такую возможность.

– Вы должны тогда устроить «оккупационную» забастовку, – сказал Марьян.

И на этом мы расстались.

От трамвайной остановки до здания союза учителей было несколько шагов. Внизу нас остановил бледный, перепуганный швейцар:

– Комиссар пришел.

Мы, как сумасшедшие, кинулись наверх. Оказалось, что комиссар с целой толпой помощников явился в восемь часов утра и приступил к работе.

Из редакции я позвонила в типографию:

– Не может ли кто-нибудь из вас прийти сюда?

Через минуту явился один из работников типографии, пожилой худощавый рабочий, больной от отравления свинцом.

– Я не знаю, как вы. Для себя я не вижу другой возможности – или сейчас же уйти с этого места, или устроить забастовку.

– Если работники умственного труда прекратят работу, мы не задумаемся ни на минуту.

Мы помчались в другой корпус, где помещалась контора правления союза.

– Что будет?! Разорение! Несчастье! Столько лет работы, такая организация! Все пропало! – со слезами и дрожью в голосе сказал нам заместитель председателя союза.

– Вы не будете защищаться?

– Какая же может быть защита? Все пропало.

– А мы, сотрудники, не намерены уступать. Мы устраиваем забастовку.

Старик расплакался.

– Никогда в жизни я вам этого не забуду, но этого нельзя делать! Вы погубите и себя и нас!

– Ведь вы же сами говорите, что все пропало. А мы попробуем…

Он пытался говорить еще что-то, но мы его не слушали. Мы с Яськой телефонировали во все отделы:

– Через пять минут собрание сотрудников в помещении переплетной!

И через пять минут триста человек собрались в самом большом зале нашего здания. Служащие, машинистки, наборщики, переплетчики, швейцары, уборщицы – все. Большинство этих людей я видела впервые в жизни. Сидя в редакции, я имела дело собственно только с наборщиками.

Я встала на стул. Я сознавала всю важность этой минуты. Дело было не только в защите союза учителей. Покушение правительства на союз польских учителей было первым ударом по профсоюзам. И я знала, что если правительству удастся победить на этом участке, оно со всей силой обрушится на рабочие организации.

Я знала, что если сейчас у меня не получится, все пропало.

Говорила минут пять. От бешенства сжималось горло. Я вся дрожала.

– Кто еще хочет высказаться?

– Никто.

– Так, может быть, проголосуем? Кто за забастовку?

Триста рук поднялись вверх.

Мы тут же избрали забастовочный комитет из четырех человек, в числе которых оказалась и я. Обсудили, как надо держаться. После этого мы с Яськой пошли в мою маленькую редакционную комнатку. Остальные направились в свои канцелярии и цеха.

Позвонил телефон. Правление.

– Просим вас немедленно прекратить забастовку.

– Я ничего не могу прекратить. Решение о забастовке принято единогласно.

Сотрудники разошлись по своим комнатам, и тут началось удивительное. Комиссар вместе с членами правления обходил канцелярии и принимал дела.

– Покажите книгу господину комиссару.

– Я ничего не покажу, я бастую.

Так встречали комиссара в верхнем этаже здания правления, где работал наш наименее устойчивый элемент – служащие. В наш корпус, где вместе с редакциями помещались типография, переплетная и экспедиция, где находились все работники физического труда, комиссар даже не попытался войти. Увидав, что творится, он поспешно спустился вниз и решил опечатать кассу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю