Текст книги "Родина"
Автор книги: Ванда Василевская
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Люба, сядем
В санки рядом
Да поедем в дальний край.
Это Флориан Зеленок пел. Женатый мужик, а ни одной свадьбы, ни одной вечеринки не пропускал. Явственно доносился его высокий голос. Флориан Зеленок и раньше хорошо пел.
Магда ускорила шаги. До самой глубины сердца пронизывала ее непонятная печаль. О чем и почему, она сама не знала. Ведь она не жалеет, что не вышла за Флориана. Так о чем же тогда?
Она свернула к пруду. Запах гнили уже чувствовался в ночном мраке.
Может, это оттого, думала она, что все всегда так одинаково: пруд, бараки, господское поле? Что она никогда, никогда не увидит, каковы эти чужие края, чужой мир. Но для нее весь мир был чужой. Разве было у нее что свое? Только одежонка на плечах. Больше ничего.
А все же было жаль чего-то, хоть нечего было жалеть. На глаза навертывались слезы, хоть не о чем было плакать. Она бежала домой, сердясь на себя, что пошла в деревню.
Хозяйская, зажиточная свадьба. Что ей до этого!
Она ворвалась в свою каморку как угорелая и принялась яростно мыть посуду, которая стояла немытая с самого полудня.
II
Шлюз открыли. Вода вздулась пузырем, словно бабий подол от ветра, с шумом влилась в ров, наполнила его до краев мутным потоком. Потом пошла медленнее, ровнее и, спадая, оставляла на дерне берегов влажный след. Потом стала тихонько журчать. Растеклась ручейками и вскоре лениво заструилась, извиваясь по самому дну рва одной-единственной прядкой.
Толпы батрацких и деревенских ребятишек облепили низкий вал у рва, полезли с другой стороны пруда, отгороженной плетнем. Высыпали и мужики, жадно поглядывавшие на спущенный пруд.
Шлюз открыли утром, едва только начало светать. Арендатор приехал еще с вечера. Всю ночь он пил с управляющим. В бараках слышно было, как управляющий пел тоненько да жалобно – по-русски. Он, когда напьется, всегда поет по-русски.
Теперь он тоже тут. Хоть и не его дело, а все равно присматривает. С арендатором у него свои дела, о которых в усадьбе не знают, вот он и подмазывается.
Сеть в отверстии шлюза, вздутая напором воды, уже опала, опустилась вниз. С нее свисали водоросли, словно волосы колдуньи.
К полудню воды в пруде осталось по щиколотку. Показалось дно, остававшееся невидимым целый год. Обнажились разбросанные там и сям камни. Любопытным глазам открылись илистые котловинки, старые, вросшие в ил щепки, слои водорослей. У берега валялся старый ржавый горшок без дна. Арендатор показывал управляющему на голубой эмалированный ободок, предательски торчавший из грязи, и сердито теребил свои длинные усы. Управляющий грозил кулаком бабам, собравшимся на берегу. Это их проделка, а ведь он строго приказывал ничего не бросать в пруд, не грязнить воду.
На всей площади огромного болотистого пруда остались, наконец, только лужицы в ямках. Эти маленькие водохранилища кишели рыбой. Рыбы, как черви, переползали друг через друга, беспомощно трепыхаясь, в тупом изумлении. Впрочем, рыба была всюду, она ползла по жидкой грязи, выискивая, где бы замочить тяжело дышавшие жабры.
– А ну, за работу! – скомандовал приказчик, который ретиво суетился вокруг управляющего. Мужики уже стояли наготове. Кто голый по пояс, кто в рубахе. Широкие посконные подштанники были засучены высоко над коленями, обнажая худые, обросшие волосами ноги.
Сперва входили осторожно. Под ногами неприятно чавкала грязь, издавала странный, хлюпающий звук – не то стон, не то вздох, – когда из нее вытаскивали ногу.
Рабочие брали скользкую, жирную, уже слабо вырывавшуюся рыбу и бросали ее в корзины, которые держали в руках. Мальчики принимали корзины и стремглав неслись к берегу, где стояли кадки с водой. Сначала пытались выбирать рыбу из более удобных мест, из воды. Но арендатор прикрикнул, чтоб сперва выбирали из грязи. Пальцы рылись в вонючем иле. Взятая отсюда рыба вся была в липкой грязи, крупная чешуя едва просвечивала.
Рыба постепенно перестала кишеть. Кадки заполнялись одна за другой, рыбы в пруду становилось все меньше.
– Угорь! Угорь!
Он быстро полз по грязи к спасительной луже. Мальчишки подняли крик. То один, то другой безуспешно пытался схватить скользкое, извивающееся туловище. Наконец, с берега бросили сачок и поймали в него беглеца.
Изредка попадались караси, то тут, то там кто-нибудь брал в руки золотисто-зеленого линя. Но больше всего было карпов – крупных, жирных, плоских.
Спина уставала ежеминутно наклоняться, болела. Но теперь начиналось самое трудное. Рыба зарылась в грязь, исчезла в густой жиже. Приходилось разгребать пальцами грязь, как граблями. Конечно, граблями было бы скорее, но управляющий запретил, чтобы не повредить рыбу. Грязь забиралась под ногти, въедалась в потрескавшиеся, всегда чем-нибудь пораненные руки.
Дети радостным криком встречали каждую найденную в грязи рыбешку, – известно, дети…
Теперь рабочие по одному выходили на берег, вымазанные вонючей грязью. Еще нужно было рассортировать мелкую, среднюю и крупную рыбу по огромным кадкам, которые тут же грузили на телеги. Линей и карасей отдельно. Угря арендатор подарил управляющему. Толстый был угорь, хоть и верткий, как змея.
С рыбы смывали грязь и бросали ее в кадки. Аж глаза разбегались от этого богатства. Сотни, сотни рыб. В глазах двоилось и троилось от долгого гляденья на эту сверкающую подвижную массу. Освободившись от грязи, рыба весело плескалась в кадках. То одна, то другая так шлепнет хвостом, что кругом брызги летят на людей, на лошадей, на телегу.
Арендатор что-то записывал мелкими буковками в своей книжечке, переплетенной в черную клеенку. Он внимательно следил за рыбой, казалось, у него тысяча глаз. При сортировке за людьми особенно наблюдали. Они работали теперь плотной кучкой, не так как на пруду, и кто-нибудь мог незаметно стащить рыбину.
Кшисяк усердно перекладывал самых крупных карпов из ведра в кадку, но думал все об одном. Как освободиться до обыска, которым заканчивалась работа, от карпа, чье холодное, скользкое прикосновение он чувствовал на голом теле, в подвернутой штанине. Когда все были заняты погоней за угрем, ему удалось незаметно засунуть карпа за пояс. Теперь он опустился ниже и трепыхался в штанине так сильно, что мужику приходилось двигаться осторожно, потихоньку, чтобы незаметно было, как шевелится рыба при каждом его шаге.
Хороший был карпик – не из самых крупных, даже и не из средних, на такого Кшисяк не посмел бы посягнуть: как его спрячешь, сейчас же заметили бы. Но все же ничего себе карп. На темном гладком боку ровная золотистая чешуя. Круглый, хорошо откормленный. Кшисяк размышлял, как Магде его приготовить, чтобы было повкуснее. «Зажарить бы, – управляющий, тот всегда ел жареных. Да жарить-то на чем? Хоть бы уху сварить», – думал он, опуская в кадку огромного карпа, пожалуй кило три весом.
Как назло Магды не видать поблизости. Может, удалось бы как-нибудь пустить рыбу в траву, в конский щавель, который рос тут повсюду. Баба подняла бы, и кончено дело. А так еще кто-нибудь заметит, да и заберет себе. Небось не пожалуешься. Ведь краденое, – всякий может побежать, донести – и все пропало.
Арендатор был доволен. Но для виду, чтобы не повысили аренду, крутил носом и рылся в рыбе, как в прошлогодней соломе. По условию, в течение года, в определенные дни, усадьба брала к обеду рыбу из пруда. У арендатора сердце болело из-за этих карпов. Он уже раз десять подходил к стоявшей поодаль кадке, где они лежали отдельно, качал головой и вздыхал.
Кшисяк помогал Валентину поднимать на телегу большую кадку. Они осторожно присели, чтобы она не качнулась. Кадка стояла прочно. Измазанными грязью руками они отирали со лба пот, когда к Кшисяку вдруг подошел управляющий. Он ничего не сказал, а неожиданно пнул мужика в ногу. Кшисяк побледнел, по лицу управляющего понял, что он уже знает.
– Вор!
Обороняющимся жестом Кшисяк протянул руки вперед. Арендатор торопливо кинулся на крик.
– Рыбу украл?
– Рыбу. Видите, как она у него трепыхается.
Кшисяк подвернул штанину. Карп скользнул вниз и выпал на траву. Не из самых крупных, нет, даже не из средних, но ничего себе карпик. Он лежал на траве и тяжело раскрывал жабры. Открывал и закрывал круглый рот. Золотая чешуя лоснилась на темном боку.
Кшисяк стоял и смотрел.
Стало тихо. Даже возчик, с кнутом в руках, отошел от лошади и остановился, ожидая, что будет.
Батраки столпились у телеги и тупо смотрели на карпа. Словно только он, один-единственный, и был в нынешнем улове. Самый важный.
Притихли ребятишки, уже раньше отогнанные приказчиком на другую сторону дороги, чтобы не путались под ногами.
– Чего мешкаешь? Скорей бросай в воду, и так еле дышит.
Кшисяк нагнулся. Медленно. Ах, как не хотелось ему разгибать спину. Он несколько мгновений смотрел на стебли травы. Ему казалось, что прошло уже очень много времени. Если бы можно было не поднимать головы, если бы не надо было глядеть на рожу арендатора, который дергал свой черный ус, на длинный нос приказчика, на круглое лицо управляющего! Кшисяк осторожно взял в руку карпа. Ступил шаг к телеге, чтобы опустить в кадку… В голове у него мешалось – где мелочь, где средняя, где крупная рыба.
– Не сюда! Ослеп? – с подавленной злобой прошипел управляющий.
Он бросил карпа куда следовало. Теперь пришлось обернуться. Он стоял один перед всеми. Слегка прислонился спиной к телеге.
Управляющий ступил шаг вперед. И еще шаг. Теперь он стоял прямо против Кшисяка.
– Рыбки захотелось, сукин сын? А картошку жрать не угодно? – заорал он, и его лицо залилось краской.
И хлестнул по морде. Коротко. Жестоко. Решительно. Потом еще раз. Его охватывало бешенство.
– Рыбки захотелось? – повторил он хрипло.
Золотые искры заплясали в глазах. Покорно согнувшись, Кшисяк отошел в сторону. Ему хотелось расплакаться, как малому ребенку. Он поглядел в сторону бараков.
– Куда? За работу! – как бичом хлестнул его голос управляющего.
Он вернулся и принялся выбирать рыбу из ведер, перекладывать в кадку. Мелкую, среднюю, крупную. По порядку. Как полагалось.
Толпа батраков притихла. Теперь уже ничего не было слышно, кроме сердитого посапывания управляющего и плеска рыбы, падающей в кадки. Ребятишки рассеялись во все стороны, кто к баракам, кто в деревню.
Опустевший пруд испускал нестерпимый смрад под лучами догорающего солнца. Водоросли быстро высыхали, съеживались, серели, сливались в одно с илом, который вымесили десятки ног.
Придя домой, Кшисяк не перекинулся ни одним словом с Магдой, хотя она неосторожно спросила, какой улов. Он мрачно сидел на табуретке и мочил ноги в лоханке с теплой водой. Легонько шевелил пальцами, чтобы смыть ил и грязь, которые въелись между пальцами, во все складки и поры кожи.
Тихо плескалась вода. В ней отражался слабый, трепетный блеск висящей на гвозде закопченной лампочки. Кшисяк засмотрелся на него, шевельнул пальцами, и золотая струйка замутилась, растаяла, чтобы тотчас появиться, принять первоначальную форму.
Теперь ему пришло в голову: «А что, если бы я там, над прудом, треснул управляющего кулаком в живот, внезапно, снизу, так, чтобы тот ногами накрылся? А потом, повалив на землю, еще и еще раз, сапогами, подкованным каблуком в зубы? Я же был босиком, – вспоминал он лениво. – Нет, все равно это нельзя себе представить, рука, пожалуй, не поднялась бы».
Бил управляющий. Для того и поставлен. Бывало, даст затрещину и приказчик. Тоже для того поставлен. Так уж веками повелось. Управляющий и приказчик затем и созданы, чтобы бить, а мужик, чтобы было кого бить.
«А ведь приказчик тоже из мужиков, – подумал Кшисяк. – Другое дело помещики. У покойного барина, говорят, была тяжелая рука». Кшисяк начал работать в усадьбе уже после его смерти. Поехал барин за границу, в чужие края, где, говорят, и снега не бывает. И больше не воротился. Барыня с детьми ездила на похороны. Вернулась в глубоком трауре, хотя рассказывали, что помещика хватила кондрашка, когда он был с какой-то девкой. Жирный был уж очень и полнокровный, да и в годах уже, а тут его разобрало с этой, там их, какой-то любовью.
Ну, тот, говорят, лупил остервенело. За всякий пустяк. Если батрак недостаточно низко поклонился. Если барину показалось, что дерзко взглянул. За пятнышко грязи под конским копытом. За одну стружку, принесенную на ногах в конюшню. Помещик без памяти любил лошадей и ради лошади готов был человека убить. Всякого лихорадка трясла, когда попадался ему на глаза. Никогда не угадаешь, что и как. Одно было известно: барин затем и создан, чтобы бить. А мужик, чтобы слушаться и чтобы кланяться барину в ноги.
Барыня, та была вспыльчива и сердита, но отходчива, людей все-таки жалела. Правда, и она иногда хватит по щеке, а рука у нее была тяжелая, хоть и женская. А все же она иной раз заходила в бараки, если кто болел, давала лекарство, перевязку, если кто порезался, делала. Покричать любила, это верно, да так резко, хлестко, как кнутом стегала.
Барышня, та уж совсем другая. И не поглядит на человека. Батрак для нее хуже собаки. Когда, бывало, говорит что-нибудь или приказывает, будто перед ней воздух. Серые глаза смотрели сквозь человека, словно сквозь стекло. Никогда не поблагодарила, не улыбнулась. Холодная, как лед. Эта не била, но все понимали: не бьет, потому что брезгает прикоснуться.
Они хозяйничали вдвоем. Барчук умер еще маленьким. И какова уж там ни была старая барыня, а люди между собой говорили, что когда барышня возьмет в руки имение, придется идти куда глаза глядят, искать другой работы. Да если еще она выйдет за помещика из Кленчан, тогда пиши пропало. Правда, она о нем думала больше, чем он о ней, он все за деревенскими девками бегал. Уж сколько раз приходилось ему давать корову на содержание ребенка. А все же он заезжал в усадьбу, и письма они друг другу писали с барышней. Так уже по всему видно – поженятся.
Магда подлила в лоханку горячей воды. Кшисяк засопел, ему стало приятно. Наболевшие, усталые ноги отдыхали.
«О чем это я думал? – сонно вспоминал он. – Да, об управляющем… Слухи передавались украдкой, со слов старых людей; говорили такое, что трудно было поверить. Что было будто бы время, когда мужики пилами резали помещиков, выпускали управляющим кишки, словно свиньям. Может, правда, а может, и нет. Как же так? Всегда мужик был мужиком, а барин – барином».
Мужика всегда били. Раньше, говорят, еще к столбу привязывали и секли так, что кровь хлестала. Некоторые даже помирали от этого. А потом уж – только так, рукой по морде, плетью или палкой, этак мимоходом.
Били и дома. Мало ли на нем, Кшисяке, дядя палок обломал?
Ему вспомнились дни его детства. Накрывшись мешком от дождя, он пасет в туманный, сумрачный, дождливый день корову. Красуля все лезет и лезет в помещичью рожь, и не уговоришь, не справишься. Нацелится рогами, а ты еще малец, едва-едва до морды ей достаешь. Влезет она передними ногами в зеленый, мокрый от дождя хлеб и уписывает, только на зубах хрустит.
А тут наскочит приказчик, погонит Красулю в усадьбу, а маленького Ясека отколотит, изругает, как последнюю тварь. А потом дядя еще отколотит. Этот два раза: первый раз, когда мальчонка воротится домой без коровы, второй раз, когда приходится, тяжело вздыхая, доставать из сундука рубль-два и тащить приказчику за потраву.
А то и в третий раз, когда вернется с Красулей из усадьбы.
Так и стоит перед глазами этот туманный, мокрый, ненастный день. А вот и другой: словно огнем жжет солнце. Жара – не дай бог. Корова не пасется. Ее жалят оводы. Она машет, машет хвостом – не отгонишь их.
Наконец, разозлится, задерет рыжий хвост, да и драла куда глаза глядят. Тут уж ее ни за что не догонишь. Маленькие ноги ушибаются о камни, путаются в бурьяне и кустах, репейник цепляется за рубашку. А Красули и след простыл.
И так прошло детство, каждый день новая напасть. Пока, наконец, Ясек Кшисяк не поступил в усадьбу и договорился, как полагалось. Обо всем по порядку, – что, когда и как.
О битье уговора не было. Это уж известно, с деда-прадеда так ведется, что мужика бьют по морде. Такой уж обычай. Может, и сам господь бог, когда создавал мир, такую мужику долю определил.
Несколько лет назад жил в усадьбе некий Ендрек. Издалека откуда-то приблудился, бывалый парень. Тому не по нраву пришлись усадебные порядки. Налетел на него как-то приказчик, а Ендрек, не долго думая, голову ему разбил. Кулак у него был крепкий, словно деревянный.
Приказчик тогда был другой. Высокий, мрачный. В восстание его отец когда-то с панами уходил в леса. С тех пор вся ихняя семья пошла на господскую службу в приказчики, в лесники, в лесничие. Совсем они от мужиков отшатнулись. Всю душу господам продали. Даже стали мужиков по лесам стрелять, если который западню на птиц или капкан на зайца поставит. Забирать мужицких коров в потраве. Стоять у человека над душой во время работы.
Вот за все это Ендрек затаил злобу на приказчика. Ну, в конце концов он отомстил.
Приехали стражники, словно судный день в экономии настал. Ендрека избили до полусмерти. Да так, окровавленного, заковали в цепи, взвалили на телегу и увезли с собой.
Только Ендрека и видели в усадьбе, больше он уже не вернулся в эти края. Кто рассказывал, будто его в тюрьме заколотили до смерти, а кто говорил, что он еще по дороге умер от побоев.
А может, он и вылечился, отсидел свое и побрел по белу свету искать где лучше. Кто знает?
За стражниками сама ясновельможная, сама барыня послала. Велела пригласить в усадьбу, водкой угощала. Барышня в то время еще девочкой была, стояла за спиной у матери и большими глазами смотрела на стражников. Они смеялись, говорили ей что-то. Барыня только улыбалась уголками губ, из учтивости, чтобы не обидеть.
Вот так и окончился Ендреков бунт… Ох, и лупили его тогда – страх смотреть. Лупили, орали, а всем батракам, даже бабам, велели собраться, стоять кругом и смотреть, как бьют Ендрека. Чтобы им расхотелось бунтовать, – сказал управляющий. Чтобы они хорошенько запомнили окровавленную голову Ендрека, как валялся он в навозе, который тогда повсюду лежал кучами. В тот день как раз возили навоз. Чтобы хорошенько запомнили, как закатились у Ендрека глаза, так что только белки было видно, страшные, как у покойника.
Они запомнили. Хорошо запомнили. В мертвой тишине стояли они кругом и глядели. Никто в этот вечер словом не перекинулся.
Утром, на следующий день, на камнях, которыми был неровно вымощен двор перед бараками, виднелось темное ржавое пятно крови. Люди обходили кругом это пятно, пока его не смыло дождем.
После этого случая управляющий ходил, высоко задрав голову, а приказчик покрикивал чаще прежнего.
Но этак недели через две в усадьбе издохла корова. Лучшая корова, крупная, рыжая Божена.
Поднялся шум. Начались расспросы, допросы, следствие, в бараках перерыли все углы.
Но так и не доискались, в чем дело. Издохла – и все. Мало ли отчего подыхают коровы!
Кшисяк задумался. Ведь вот уже шесть лет прошло с тех пор, а никто не знает, кто окормил Божену. И все же все понимали, не иначе, как кто-то из батраков. За Ендрека. Барыня, та решила, что с коровой просто так что-то случилось. Но они-то понимали, нет, неспроста это. Верно, и барыня понимала, да только себе самой не хотела признаться.
Так все это и накапливалось потихоньку в памяти. Наслаивалось одно на другое, уходило вглубь, затягивалось, как рубец на ране, забывалось. И все же продолжало жить. Помимо воли и желания.
Кшисяк сидел, сморенный усталостью, разомлевший от горячей воды, от приятного тепла, которое растекалось от ног по всему телу. Оказывается, только подумать, – он все помнит.
Как его в первый раз обругал управляющий. Как приказчик хлестнул по голове плетью. Как он просил другой участок под картошку и ему не дали. Как барышня гоняла его на побегушках. Каждое слово, каждый день был глубоко записан в памяти, притаился в ней, ждал своего времени.
– Получил сегодня от управляющего по морде, хотел было тебе карпа принести, – проговорил он неожиданно для себя.
Магда всплеснула руками. Она испуганно, молча глядела на него. Такова уж мужицкая доля, с деда-прадеда, – видно, самим господом определено. Чтобы мужик от помещика, от управляющего, от приказчика получал по морде.
Да и времени не было на разговоры. Приближалась вечерняя дойка, Магда побежала.
Коровники были каменные, длинные, как бараки. Но окна в них большие, мыть их приходилось часто. Цементный пол с обоих концов слегка снижался к середине. Нечистоты стекали туда и вытекали потом по сточной трубе, той самой, от которой всегда была сырость в бараках.
С обеих сторон рядами стояли коровы. Каждая в своей загородке. Все одинаковой масти, рыжие, только у некоторых белая звездочка на лбу или белые чулочки на ногах. Они стояли на подстилках из свежей соломы, пережевывали влажными зубами свою вечную жвачку. Лениво вытягивали шеи, искали за яслями остатки сена, тыкались в них мордами.
Над каждой загородкой на стене висела металлическая дощечка. Магда знала, что на ней написано имя коровы и от какого она быка. Хоть и плохо читала, а все-таки знала все эти имена.
Чудные были имена, господские. Не те, что полагаются коровам. Тут не было ни Красуль, ни Лысок, ни Буренок, а все Алисы, Ганки и еще какие-то. Грех это давать животному человеческое имя.
Но что поделаешь, господские коровы, таков уж, видно, господский обычай.
А хороши они, ничего не скажешь. Магда любила ходить сюда. Сухо здесь, хорошо. Слышно теплое дыхание животных, такое приятное, знакомое. Когда она проходила вдоль загородок, к ней медленно поворачивались большие головы, кротко глядели большие влажные глаза. Проходя, она поглаживала то тот, то другой бок, чистый, ежедневно вычесываемый скребницей. Коровы знали ее. Некоторых она про себя называла обыкновенными, крестьянскими именами: Лыска, Рыжуха. Так было лучше. Когда она доила, опершись лбом о теплый коровий бок, она называла их только этими именами.
Теплые соски приятно скользили между пальцами, молоко брызгало в эмалированный подойник. Магда мечтала. Она доит свою корову. Нет, не Лыску с подтянутыми боками, стоящую в стойлице возле бараков. А вот эту, такую пригожую, которую глупо назвали Мадам, – жирную, лоснящуюся. Мечталось, что все это ее собственное – эта гладкая рыжая спина, светлые загнутые рога и это тяжелое, низко свисающее вымя. Молоко пенилось до самых краев подойника, и Магда мысленно подсчитывала количество кружек. До чего они много дают, эти усадебные коровы! Кажется, никогда не перестанет литься молоко из сосков. Льется, льется, корова терпеливо стоит, а оно все льется. Приходилось вставать, сливать молоко в большие бидоны, стоящие в стороне, и снова присаживаться к коровьему брюху. Наконец, она нажимала всей ладонью – остатки брызгали тоненькой острой струйкой. Все. Теперь можно было перейти к следующей корове. Аж руки заболели, онемели пальцы.
Магда любила запах коровника, любила коров, любила доенье, хотя иногда уставала до смерти. Выдаивать нужно было как следует – проверяли. Подходил управляющий, нажимал сосок толстой лапой – и плохо твое дело, если хоть немного белой жидкости брызнет на солому.
Алина доилась туго, все руки оттянешь. Ганка, та любила хлопать себя хвостом по бокам, хотя мух тут почти не было. У потолка, словно в господских покоях, висела липкая бумага от мух. Огромная, широкобокая Баська была коварна. Она ни с того ни с сего меняла вдруг положение, напирала гладким боком на доярку. Приходилось быть начеку, чтобы не упасть со скамеечки, не расплескать молоко из подойника.
Магда знала норов каждой коровы, ее капризы и привычки. Она знала, которой корове при дойке нужно подбросить сена, а которая предпочитает пить из ведра теплое пойло. Которой надо налить помоев, а которой воды. Она помнила все эти жующие морды с коричневыми или черными глазами, с прямыми или загнутыми рогами.
Одно пугало ее здесь – бык.
Он стоял в отдельной загородке, темно-коричневый, почти черный, коренастый, могучий. Сквозь ноздри у него было продето металлическое кольцо, он был крепко привязан цепью к кормушке. Да и кормушка была не такая, как у коров, – массивная, дубовая.
Бык упирался мощными ногами в пол, мотал головой так, что кормушка тряслась. Цепь зловеще натягивалась. Великолепный, могучий загривок низко пригибался, раздувались ноздри у самой земли. Налитые кровью глаза метали по сторонам яростные взгляды. Из мощной груди вырывался глухой рокочущий рев.
Бык не любил, чтобы сюда приходили женщины. Мужика он еще терпел. Но каждая женщина стремглав пробегала мимо его загородки, которая, как назло, помещалась у самого входа. Иногда он пускался на хитрость. Когда женщины входили, – он стоял тихо. Но стоило им подойти к выходу, раздавался предостерегающий рев, начинала трещать кормушка. Более смелые быстро пробегали к выходу. Но тогда он начинал так бешено рваться с цепи, что Магда не решалась пройти мимо. Она уже давно наметила себе путь бегства – через загородку Алисы, по решетке, в окно, пробитое в глубокой нише. Но у нее сердце сжималось при одной мысли о том, с каким страшным грохотом лопнет цепь, когда разъяренный, бешеный бык вырвется из загородки во двор, ломая и растаптывая копытами все, что ему попадется на пути. Сердце замирало. Другие женщины иногда подсмеивались над ней, ни одна так не боялась быка, как Магда. Но она ничего не могла с собою поделать. Темный, как грозовая туча, Богун даже снился ей. Тяжкий кошмар. Обезумевший дьявол ударами рогов разносит в прах бараки, надворные постройки, усадьбу.
В конце концов сон оказался в руку. Однажды Кшисяк пришел домой с новостью.
– Знаешь, Магда, Богуна продали.
– Господи! Продали?
– Известно, другого купят. Стар, говорят.
– Этакий дьявол да стар! Выдумают тоже.
– Уж управляющий знает, что делает. Сколько с этим быком нянчились, зря бы его продавать не стали.
– Когда же это будет?
– Завтра. Говорят, в город поведут.
– Господи! А пойдет он?
– Как не пойти? Пойдет. Небось кнутом с ним всегда справиться можно.
Но с Богуном не так-то легко было справиться.
Он спокойно позволил вывести себя из стойла. И только теперь стало видно, какой он огромный. Его вели на цепи Вавжон и Маруньчак. Цепь, прикрепленная к кольцу в носу, была новая, толстая.
Неуверенно переставляя ноги, Богун вышел за порог. Наклонил голову, словно ослепленный светом и солнцем. Хотя и в стойле ведь было светло.
Раздувая ноздри, он нюхал землю. Мелкие соломинки и рассыпанная полова взлетали вверх от его дыхания. Он фыркнул из глубины своих могучих легких, вздымая облако пыли.
Ноги у него были коротковаты, и весь он был плотный, короткий, как крепко сжатый кулак. Бабы сразу отогнали детей к баракам. Цепь цепью, а все же лучше подальше.
– Цоб! Цобе! – погонял быка Вавжон. Но бык и не думал двигаться с места. Он все нюхал землю. На мгновение, где-то в глубине огромного туловища, раздался приглушенный рев. Не от злости, а так себе. Как далекий отзвук грома, грохочущего в скалистой расщелине.
– Цоб! иди дурной! – рассердился Маруньчак и крепче потянул за цепь, за кольцо, продетое в живом теле животного.
Богун уперся задними ногами в землю и еще ниже нагнул голову. Он не желал двигаться. Ему не нравилось, что он должен куда-то идти.
Вавжон огрел его сзади дубинкой. Бык вдруг ударил себя по боку темным хвостом.
Никто не мог сразу понять, ни что произошло, ни как произошло. Это было как внезапно сверкнувшая молния. Громовой рев пронесся по всему двору, – казалось, бараки и хозяйственные постройки дрогнули.
Незаметно было даже, чтобы Богун особенно напряг силы, но рванул он так, что Вавжон покачнулся.
Подбежал кто-то из стоявших в стороне рабочих. Теперь они уже втроем ухватились за цепь. Бык стоял. Только в груди у него рокотало да налившиеся кровью глаза, снизу, злобно и коварно глядели на людей.
И вдруг он, как лавина, ринулся вперед.
Цепь выдержала, выдержали и ухватившиеся за нее руки. И все же бык освободился из оков…
Кровь лилась из разорванных ноздрей, странно светлая на темной, почти черной шерсти. Мужики, с цепью в руках, отлетели в разные стороны. Вырванное кольцо со звоном упало на камни.
Богун вдруг остановился как вкопанный. Четыре человека подходили к нему с цепью в руках медленно, осторожно. Остальные притаились в дверях барака, в воротах коровника, в амбаре, разбежались кто куда, как стая воробьев от ястреба.
Богун стоял.
И вдруг сделал прыжок. Будто наметил и прицелился.
Вавжон взлетел на воздух. Высоко. Потом тяжело упал на землю.
Богун еще раз подхватил его на рога, подбросил и снова вонзил в него короткие, черные рога.
Пронзительный крик женщин раздался из бараков.
Бык трепал Вавжона, нанося раз за разом бешеные удары.
За рогами чудовищным ужом извивались по земле красные, гладкие кишки. Вокруг уже никого не было. Вавжон и бык! Но Вавжон уже не шевелился.
Богуну, видно, надоело лежащее перед ним растоптанное месиво. Он огляделся вокруг, нагнул голову и помчался дальше. Грохнулся головой о забор. Но тотчас опомнился. Ему нужны были люди. И вот он бросился к амбарам. Но там уже с криком торопливо запирали ворота. Задвинули их изнутри тяжелым деревянным засовом.
Бык повернул к баракам. Налетел на поросенка Антоники, швырнул его так, что тот шлепнулся о стену, словно кусок сырого теста.
Теперь он снова осматривался. Грозно ревел, глядя налитыми кровью глазами на бараки. Из амбара, задами, выскочив из других дверей, кто-то побежал за управляющим.
Почти тотчас появились управляющий и приказчик. Они шли медленно, осторожно, с ружьями в руках.
– Эй, выходить! Брать веревки!
Люди заколебались. Но приказ был ясен.
– Смелей! Вперед! – покрикивал управляющий, стоя за углом бараков.
Люди стали медленно подвигаться к быку, держа наготове веревочные петли.
Бык остановился. Он глухо стонал, кровь ручьем лилась из разорванной морды.
И вдруг снова прыгнул. Словно буря, прямо на людей. Но промахнулся, ослепленный злобой. Они расступились, бык пронесся мимо них и с разгону ударил башкой в стену барака. Только известь посыпалась с ветхих стен. Он совсем ошалел, стал кружиться, бить рогами по булыжнику, как ураган разметал доски, сложенные под ясенями.
Бледные лица смотрели на него из безопасных уголков. Сам управляющий уже не решался выгонять людей.
Он притаился за углом, прицелился. Грянул выстрел.
Богун вдруг остановился как вкопанный. Еще носилась в воздухе поднятая его бешеной возней сухая солома. Не опала пыль, поднятая ударами черных копыт.
Он постоял и мгновение спустя зашатался. Огромное туловище покачивалось из стороны в сторону.
Управляющий прицелился еще раз.
Бык тяжело осел на бок и рухнул, несколько раз дернув ногами. Из морды сильнее пошла кровь.