355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ванда Василевская » Родина » Текст книги (страница 15)
Родина
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:37

Текст книги "Родина"


Автор книги: Ванда Василевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)

За господ стоял. Не то что тот, прежний. И теперь уж стало ясно, как обстоит дело. Пока были под царским сапогом, пока католическую церковь преследовали, она цеплялась за народ. А как только усилилась, как только стала заправлять, сейчас другое лицо показала. Что господа решат, то ксендз и вбивает людям в головы. И кричит и доказывает, что только кроткие будут в царствии небесном. И что кого, мол, бог любит, тому и крест посылает.

Зоська выслушивала все это и приносила домой. Ксендзовские поучения так и сыпались из нее. Павел из себя выходил.

Отец, тот хоть не слушал, но и не говорил Зоське ничего. Впрочем, это уж был не прежний Кшисяк, на все готовый Кшисяк прежних лет.

Он сгорбился. Пригнулся к земле. Старость одолела не только тело, она глубокими морщинами врезалась и в сердце и в думы.

Теперь уж этот человек не рвался вперед, и все чаще вспоминал, как Магда не верила, что все может быть по-иному.

Все миновало, все засыпано прахом забвения. Поросло весенней травой, сгорело на летнем солнцепеке, занесено осенними листьями, исчезло под зимним снегом. И стачка, и то, что было после нее, когда он подстерегал в лесу стражников. И война, безумное, горячее время, когда человек был словно птица, прижавшаяся в бурю к ветке. Когда неведомо было, не обрушится ли через мгновение смерть, не закачается ли петля виселицы.

Теперь ничего этого нет. Сгорело, испепелилось сердце.

Как же так? Не ради этого же он промучился всю жизнь. Не ради этого волочил изувеченную стражниками ногу. Не ради этого сидел в городской тюрьме?

А выходит, будто как раз ради этого. Ради того, чтобы барышня и дальше могла ездить верхом на дорогой лошади и смотреть на людей злыми глазами. Чтобы мог покрикивать на людей управляющий, чтобы приказчики и кладовщики глумились над батраками, как хотели.

Опротивело все. А тут еще и в избе нет покоя. Ссорятся Павел с Зоськой, будто им за это деньги платят. Павел шумно и с криком, Зоська ехидно, ядовито.

– Ксендзовская служанка! – бранился Павел.

– Уж лучше быть ксендзовской служанкой, чем слугой дьявола.

– Глядите, какая умная стала!

– Это ты стал больно умный, а только доиграешься, вот увидишь, доиграешься!

Павел умолкал.

Хоть оно и правда, что ксендз от этого своего братства выгоду имеет. Бабы даром бегают к нему убирать, даром полют его огород, стирают. Ни гроша он им не платит, да они бы и не взяли. Как можно? Ведь это для ксендза делается. А уж когда в престольный праздник к ксендзу съезжались гости, Зоськи дома и не увидишь. Так целыми днями и сидит в ксендзовском доме, помогает на кухне.

Но правда и то, что Зоська кое-что знала о Павловых делах. Может, и не так уж точно, но кой о чем все же догадывалась. Так, пожалуй, лучше помолчать. Хоть ничего особенного и нет, а все же не такое дело, чтобы бабьим языкам трепать об этом по всей деревне, чтобы дошло и до ксендза и до господского дома.

И так уж и ксендз и управляющий держали на примете подрастающих пареньков. Не кланяются ксендзу. Редко который снимет шапку перед костелом. Газетки читают. Сходятся и о чем-то сговариваются между собой.

Кшисяк знал, но все это как-то проходило мимо него. Уже все меньше нитей связывало его с жизнью. Даже от своих делегатских обязанностей он мало-помалу отказался. Не справлялся больше.

В нем уже не осталось никакой веры – ни во что. Он уже бывал обманутым. И раз, и другой, и третий. Уже не один человек взобрался по его спине высоко вверх. А он остался, где был. Нет, не на том, видно, держалась неволя, на что ему указывали.

И Кшисяк глубоко задумался. Кто же обманул его?

Ведь не товарищ же Мартин, который сгнил в могиле, расстрелянный немцами, отдал голову за свою веру, собственной кровью припечатал каждое сказанное слово.

Не рабочие с кирпичного завода, которые приходили сюда сперва в стачку, а потом в военное время.

Не Антон, который до последнего своего дня ждал, что все должно перемениться.

Кто же обманул его, Кшисяка, кто толкнул его под казацкие нагайки, на австрийские штыки ради того, чтобы господа и помещики спокойно сеяли и собирали урожай, ради того, чтобы они по-прежнему богатели его трудом и потом?

Уже не сам ли он обманул себя, не сам ли он прозевал подходящую минуту, когда надо было взяться за дело по-другому?

Но теперь уже поздно.

Теперь мужика снова притиснули к земле. Снова взвалили непосильное бремя на его согнутую спину.

Так и состарился Кшисяк, и сам не заметил когда.

Своим чередом шли и стачки. Да что это были за стачки? Из-за уплаты трехмесячного жалованья, которого едва хватит на пару сапог. Из-за недоданной месячины, которой едва-едва можно было наполнить голодное брюхо. Из-за починки крыши, чтобы вода не лилась на нары. Все больше такие.

А ведь пусть бы даже выплатили жалованье, пусть бы выдали месячину, пусть бы крыша была цела, что из этого батраку? Какая ему от этого польза? Что изменилось бы от этого в его сермяжной доле? Ровно ничего.

Так что и к этим делам Кшисяк остыл душой. Хмуро ходил между людьми. Редко когда слово скажет. Делал свою работу, будто во сне. Работал, потому что так уж привык всю жизнь. Но даже и работы уже не чувствовал. Отупел.

И одного хотел, чтобы дома было спокойно. Но и этого не было.

Едва затихала ссора между Павлом и Зоськой, как начиналась за стеной.

Там жили семеро Зависляков. Четверо детей, мал мала меньше, девка, которой шел уже девятнадцатый год, и двое стариков.

В их каморке стоял непрестанный крик. Дети целый день ссорились, дрались и визжали, хоть святых вон выноси. И это продолжалось, пока вечером не приходил конюх Зависляк.

Тут уж начинался чистый судный день.

Зависляк лупил всех по очереди, начиная с самого младшего. И лупил не на шутку, ремня не жалел. Зоська аж вся белела от страха, потому что сквозь стенку все было слышно.

– Я тебе что говорил, холера проклятая? Что я тебе сто раз говорил? Где ты пропадал, почему тебя на месте не было? Куда тебя черти носили, чурбан ты этакий?

Сперва тихонько скулил какие-то оправдания детский голос, потом свистел ремень и раздавался раздирающий крик:

– Караул! Ой, таточка, не бейте! Не бейте! Караул!

И так уж и шло по порядку, пока не вмешивалась Завислячиха, боясь, чтобы он не поубивал ребятишек. Тогда он бросал детей и принимался за бабу. И так каждый день.

Но в этот вечер, видно, стряслось что-то из ряда вон. Скрипнула дверь, и маленькие Зависляки по одному выскользнули из каморки. Усевшись под ясенями, они шепотом совещались.

А в каморке Зависляк бил старшую, Розку. Крик был такой, что в бараках захлопали двери, люди выскочили из своих комнатенок. Роза кричала протяжно и вдруг вскрикнула таким нечеловеческим голосом, что Кшисяк вздрогнул. Тяжело поднявшись с лавки, он направился к соседям.

Они даже не ответили, когда он поздоровался, не слышали, как он вошел. Зависляк, намотав на руку длинные волосы Розы, порол ее ремнем и пинал ногой в высоком сапоге. Все лицо девушки было в крови.

– Побойтесь вы бога, что у вас тут делается?

Зависляк поднял слепые от бешенства глаза.

– Что делается? Ни стыда, ни совести на свете не осталось! Мало тебе нищеты, мало тебе всего, так еще доченька тебе подбавит! Так подбавит, что света не взвидишь! Чтобы в глаза людям взглянуть совестно было!

На пороге уже теснились любопытные.

– Хоть бы ты сам-то людей постыдился! – унимала его жена, которая теперь появилась из какого-то угла с черным синяком под глазом.

– А без меня люди не увидят? Без меня люди не узнают? Убирайся, стерва, чтоб глаза мои тебя не видели! – рявкнул он с новым приступом бешенства на припавшую к глиняному полу Розу.

Извиваясь по земле, как собака, она рванулась к дверям.

– Сука ты, потаскуха бесстыжая! Чтоб я тебя больше не видел! Чтоб тебя черти забрали! На глаза мне не смей показываться! Пошла, убирайся к своему хахалю. Умел ребенка сделать, так пусть и забирает тебя теперь!

Соседи медленно расходились. Случалось и такое. Иной раз с руганью, побоями, вышвыриванием из дому. А иной раз и тишком. Никто ничего и не знает, глядь – ребенок попискивает в избе. И никто ничего не говорил. Божье попущение, только и всего.

А сколько этому ребенку придется потом проглотить попреков, брани, тумаков, этого уж никто не считал. Известно, такому ребенку никто не обрадуется. Кому он нужен? Лишний, непрошенный рот у миски – и все.

Но на этот раз все ломали голову, с кем это Роза спуталась. Ведь никто ничего не знал. Она ни словечка не пикнула, хотя отец чуть душу из нее не выбил. Но она – нет, ни словечка.

Только она и знала, как это было. А дело было в ярмарку, она даже не знала, что за парень и откуда. Пригласил выпить рюмку наливки. У нее и голова закружилась, потому непривычная. А потом проводил ее, далеко за лес.

И сразу ребенок. Но отцу она бы в этом ни за что на свете не призналась. Этого-то он бы уж не простил. Сейчас он бесится, может, об алиментах подумывает. А как подавать в суд, когда неведомо даже на кого?

Так лучше уж перетерпеть все и убраться из дому. Она тихо всхлипывала, обмывая распухшее лицо у колодца. В каморке все еще бранился Зависляк, но первая злость у него уже прошла.

Завислячиха выскочила за дочерью, сунула ей в руку два злотых, припрятанных на черный день. Роза прильнула губами к руке матери. И, тяжело передвигая ноги, скрылась в сумерках, оглашаемых далеким кваканьем лягушек.

Зоська глядела ей вслед с непонятным, жгучим чувством в груди. Ведь это страшный грех. Таких ксендз выгонял из костела, когда узнавал. И все же…

Она сама не понимала, почему у нее так тяжело на душе. Об этом не следовало думать, а все же думалось. Как все это произошло и с кем? Правда, люди говорили, что девушке переспать с парнем – все равно что перышко выщипнуть. Но с ней, сколько она себя помнила, ни разу не случалось, чтобы кто хоть намекнул, что она ему нравится. Не то чтобы свататься, а так, хоть бы улыбнулся какой парень или пошутил с ней. Никто и никогда.

Она вернулась в каморку. Надо было залатать юбку, а то она совсем уж валится с нее. Не было денег на нитки. Не было денег на иголки. Хорошо, что она заняла у Брончаков в деревне.

Уж и юбка тоже, что тут чинить и чем чинить. Вся истлела, порыжела, в руках расползается.

А ведь она работала. Тяжко работала. Работали и отец и Павел. И втроем не могли заработать. Не могли заслужить у барышни столько, чтобы набить живот хоть раз в неделю, хоть в воскресенье. Все равно чем, лишь бы не мучил голод.

И чтоб было что на себя надеть. За всю эту работу.

Кшисяк работал за месячину. Они – поденно или посезонно, как случится. Но толку никакого. Как раньше ничего не было, так и сейчас нет.

Она бегала босиком от морозов до морозов. По едва оттаявшей земле, по ледяной грязи, еще подернутой по утрам тонким ледком. И осенью опять, пока земля не промерзала, пока ее не засыпало снегом.

Кабанчика под нарами уже давно не было. Миновало то время, когда на рождество кололи свинью и приправляли еду салом.

Картофельные очистки теперь нужны людям, а не свиньям. Зоська готовила их на все лады. Сушила в печке, перемалывала, пекла из них лепешки на плите. Черные они были, горькие, припахивали землей. А все-таки хоть можно было брюхо набить.

Или перемешивала с отрубями, варила похлебку. Ругались мужики, когда ели, а все-таки ели.

Случалось, барышня и по полгода не выдавала им ни жалованья, ни месячины. А голод не тетка.

Быстро вымирали дети. Сил у них никаких не было, они и от ветерка валились.

Ничего не поделаешь. Вот Зоське и приходилось латать свою единственную юбчонку и варить картофельные очистки. Одно только и было утешение, несмотря на Павловы издевки.

Она все чаще бегала в костел.

Сидела в полумраке, одна, потому что больше никого не было. Ведь она ходила в костел, когда и не было богослужения.

А уж в богослужение было совсем чудесно. Больше всего она любила, когда люди пели, а на хорах так красиво, торжественно играл орган.

Люди пели:

– «Святый боже… Святый крепкий…»

Пение и звуки органа отдавались под сумрачными сводами, поднимались от земли к небу. Зоська присоединяла и свой голос. Она воспевала бога и того святого Георгия, что пронзал копьем дракона в боковом приделе.

Пела, забывая обо всем на свете.

Здесь было совсем иначе. Сладостно, прекрасно, благоуханно.

Где-то далеко-далеко оставались бараки, и рваная юбка, которую невозможно было залатать, и очистки в горшке, от которых воняло, как от свиного корма.

За все это им, обитателям бараков, полагалось царствие небесное. И Зоська теперь днем и ночью выслуживала это царствие небесное. Все возрастающей нищетой. Невыплаченной поденной платой. Голодным брюхом. Башмаками, которых у нее не было.

Она бастовала, когда все бастовали. Раз все, так уж все. Но ей-то думалось, что не надо бы.

Потому что, видно, уж так с сотворения мира было суждено, что одним принадлежит царствие небесное на земле, а другим лишь после смерти.

И ей, Зоське, и всем батракам полагалось – после смерти. И хотя здесь, в этом мире, так тяжко, так ведь чем тяжелее, тем ближе к небу. Ксендз рассказывал, что есть два пути – один узкий и тернистый, а другой широкий, удобный, без ранящих ноги камней. Но один из них ведет в ад, а другой на небо. Узкий и тернистый – на небо.

Когда ксендз обращался к людям с проповедью, она не могла оторвать от него глаз, глядела, словно на святую икону. Румяное лицо ксендза мешалось в ее голове с румяным лицом святого Георгия с иконы. И когда она потом шла мыть у ксендза полы или чистить в кухне картошку, ей казалось, что она прислуживает самому святому Георгию. А когда ксендз протягивал ей руку для поцелуя, у нее просто сердце замирало от блаженства.

Она так сосредоточилась на своем пути в царствие небесное, что больше ни о чем не думала. Даже злые насмешки Павла в конце концов перестали злить и мучить ее. Она непрестанно молилась. Шептала свои молитвы за прополкой, когда копала картофель, доила коров. Старалась заслужить царствие небесное.

И сурово осуждала людей. Вечно они привередничают, вечно только и думают, как бы живот набить, вечно бунтуют против власти. Не тому учит ксендз. А ведь ксендзу от самого господа бога известно, как следует поступать. Он собственными руками ежедневно возносит к небу золотую дарохранительницу.

Зоська не размышляла теперь о том, как обстоит дело с помещицей, не размышляла ни о каких мирских делах. Ведь ксендз сказал ей – делать свою работу и не рассуждать.

И она слушалась. Все равно не понять ей этот мир. Не понять ни рассуждений, которые она еще иной раз слышала от отца, ни горячих разговоров Павла с молодежью, ни бабьих жалоб и ропота, всеобщих нареканий на всех и на все.

Она была покорна. Ей уж не на что надеяться, нечего было ожидать от жизни, кроме картофельных очисток и рваной юбчонки. И она всеми силами старалась заслужить царствие небесное.

X

Кшисяк пахал под картошку свой участок, узкой полоской тянувшийся вдоль пруда.

Время шло к зиме. Легкий сонный туман повис над полями, запутывался между деревьями в роще, оседал в котловинах. Бледное бессильное солнце неподвижно стояло в вылинявшем небе.

Ему мешала хромая нога. Она нестерпимо болела, как всегда к перемене погоды.

– Н-о-о!

Павел погонял. Лошадь шла с трудом, едва вытаскивая копыта, облепленные большими комьями земли. Нет, не годится эта земля под картошку. Здесь, поближе к пруду, она, как всегда, сопреет. Туда, повыше, может, и останется немного высоких зеленых стеблей с раскидистыми листьями и мелконькими, как орех, клубнями.

Кшисяк сердито сплюнул в сторону, на поросший конским щавелем откос, опускавшийся к сонной воде. От бараков к пруду шла Зоська, она несла в корзине картофельные очистки. Медленно сошла вниз к мосткам. Опустилась на колени и глядела в воду.

«Карпы у нее в голове», – подумал он со злостью. Хотел было прикрикнуть на нее и погрозить издали кнутом. Как вдруг его словно что-то пронзило.

Когда же это было, вот такой же блеклый, будто вылинявший день, здесь, у пруда?

И он явственно припомнил. Он пашет, как и сегодня. От бараков к пруду идет Магда. С трудом несет перед собой тяжелый живот. Которым же это она была тогда беременна? Зоськой? Павлом? Сколько лет прошло с тех пор?

Нет, не Зоськой. Это тем, первым, что сразу помер. Сколько же это лет назад? Не иначе, как тридцать с лишком.

Он задумался и шел за плугом, не глядя, ровные ли пласты откидывает лемех.

Точь-в-точь, как тогда. Ничто не изменилось. Раскисший участок под картошку. Резкий гнилостный запах от пруда. Барачные каморки, глядящие слепыми глазами маленьких, заткнутых тряпьем окон. Пруд, вечно выделяющий голубоватую мглу, ночной туман, вечернюю духоту, смешанный запах прелых листьев и водорослей.

Между этими двумя днями протекло тридцать лет, даже больше. И каждый год он пахал, все так же пахал. А вспомнился как раз тот день, во всех подробностях, будто записанный, будто увиденный на картинке в книжечке.

Умерла Магда. Родились и подросли Зоська и Павел. Сам он стал старым дедом.

Но разве что-нибудь изменилось по-настоящему, разве что-нибудь стало иначе?

Он приостановился, кончилась как раз борозда. Надо было заворачивать, а у Павла запутались вожжи, он вытащил из кармана ножик и ковырял им что-то в ремнях. Тогда, тридцать лет назад, лошадь погонял Сташек. Тот, что был убит потом в легионах.

Но, кроме того, – что изменилось?

По-прежнему стояла на своем месте усадьба. И бараки. И костел. Все по-прежнему. Тридцать лет спустя.

Правда, было еще одно – родина.

Кшисяк присел на плуг и засмотрелся на нее, на эту родину.

Она простиралась узкой полосой мокрого картофельного поля. Дышала сыростью пруда. Тянулась длинным хребтом барачных крыш.

Какова же она была, эта родина, о которой он ничего не знал тридцать лет назад, потом успел узнать, за которую пожертвовал своей ногой и столько раз был бит и тут, на месте, и в городе. Родина, за которую его запирали в тюрьму, за которую он едва не попал в петлю. За эту родину.

Была родина батрацким бесконечным рабочим днем. Покрикиванием управляющего. Сыростью, стекающей с барачных стен. Кривыми ногами, покрытыми нарывами шеями барачных детей. Картофельными очистками, которые варили в пищу людям. Нарами, шуршащими гнилой соломой.

Ничто не изменилось, ничто.

Впиталась в землю кровь, и не осталось от нее следов.

И вдруг Кшисяку вспомнился тот неведомой фамилии паренек, зарубленный под грушей казаками.

Вспомнились товарищи, Бронек и другие, застреленные, повисшие в петле, замученные по тюрьмам в те прежние, давние дни борьбы за мужицкую родину.

Никто о них не помнил, не знал. Их кости сгнили в земле. А те, что остались в живых, продолжали ходить по усадьбам в поисках работы.

«За то тебя убили, молоденький ты мой, за то изрубили тебя в куски, чтобы по стенам бараков все так же расползалась зеленая плесень? Чтобы все так же бил по морде управляющий, чтобы вымирали дети перед каждым новым урожаем в каждую морозную зиму, в каждую дождливую осень?» Глупо думалось, потому что ведь тот не мог его услышать. Сколько уж лет, как он лежит в земле.

– Надо пахать, тато. А то не кончим к полдню.

Он поднялся с плуга и пошел, крепко ухватившись за чапыги. Мысли ложились вдоль откидываемых пластов, мысли злые, жгучие, будто он сам себе в лицо плевал.

Два дня слились в один, хотя их отделяло друг от друга тридцать лет. Они были одинаковы. Ничего не изменила ни пролитая кровь, ни задорная военная песенка тех, кто верил, что отдает жизнь за батрацкую долю, что идет на борьбу за мужицкое счастье, что своей безвременной смертью платит за новую, как тогда говорили, справедливую жизнь.

Плуг мягко резал сырую землю. Пласты лоснились, как отшлифованные. Павел со злости посвистывал сквозь зубы: отец вел плуг как попало, уйдя в какие-то свои думы.

Все осталось, как было. Крепко стояла усадьба. Барышня жаловалась на плохие дела, но ведь так жаловалась и старая барыня. И обе умели все возместить за счет батраков.

Все так же шли дни в усадьбе. Так же стояли над прудом батрацкие дети, с восхищением глядя на жирных карпов. Так же стремглав пробегали они мимо господского дома, пытаясь разглядеть что-нибудь внутри. Так же разевали рты от изумления, увидев мельком в господском саду крупные красные яблоки или укутанные ватой золотые груши, большие, как дыни.

Все так же стоял костел, только почернела жесть на крыше, когда-то новая и сверкающая. Все так же – помещичьим, господским, ксендзовским было все кругом. Не мужицким. Помещичья, господская, ксендзовская была эта родина. Не мужицкая, как обещали. Как писали в манифесте, как печатали в газетах, как запечатлелось в сердце.

Стоила мужицкая кровь той навозной жижи, которой поливали огород весной. Росло на ней, зеленело, румянилось разное. Поднималось, брало из нее корм и соки. Но навоз всегда оставался навозом, навоза и стоил.

Кшисяку вспомнились разговоры о том, как все будет.

Говорить можно все. Язык без костей.

Но вот теперь можно увидеть своими глазами.

И Кшисяк смотрел. Зорко смотрел. И видел – ничто не изменилось. Все та же была мужицкая доля.

На дороге из господского дома что-то зачернелось. Шли барышня и ксендз.

Как она тогда ехала верхом, вся сверкающая, золотистая и черная! Теперь седина осыпала ее голову, а тонкие черты заострились в сердитый птичий клюв. И одета она была во все черное, как когда-то мать.

И все же до сих пор никто не называл ее помещицей, а все говорили – барышня. Так уж это за ней осталось и останется до конца ее дней, пока и она в свою очередь не отправится под серый камень родового склепа, под изваянных из камня ангелов.

Ксендз семенил возле нее, кругленький, с красным лицом. Он что-то говорил ей, широко разводя руками. Ему трудно было поспевать, потому что барышня по своему обыкновению шла быстро. Ксендз отирал большим платком пот с лица и мелкими шажками торопливо догонял ее.

Они спускались к пруду. И вдруг как-то оба сразу, барышня и ксендз, взглянули на пашущих. Они были совсем близко. Так что Кшисяк словно глянул барышне прямо в лицо.

Привычным, с детства заученным движением рука мужика дернулась к шапке. Хоть барышня, может, даже и не видела его – она ведь издавна привыкла смотреть сквозь людей, как сквозь воздух.

Но в этот момент Павел хлестнул лошадь, и она резко рванула вперед. Лемех выскочил из земли. Кшисяк так поспешно ухватился за чапыги, что шапка свалилась у него с головы. Он крепко вонзил лезвие в черную грязь. Павел еще раз ударил лошадь.

Они пахали ожесточенно, торопливо.

А те двое спустились к пруду. Теперь они стояли у мостков и о чем-то разговаривали, глядя в воду.

– Знаешь, Павел, лет тридцать с лишком назад я как-то пахал здесь, а барышня, молоденькая такая, проехала верхом!

– Ну и что с того? – неприязненно, со злобой в голосе буркнул паренек.

Кшисяк не ответил. Он крепче налег на чапыги, земля здесь была жестче.

Но он уже знал, что́ изменилось, когда взглянул в горящие гневом, полные ненависти глаза подрастающего сына.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю