355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ванда Василевская » Родина » Текст книги (страница 11)
Родина
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:37

Текст книги "Родина"


Автор книги: Ванда Василевская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

И только сейчас одна из женщин вспомнила, что полагается делать. Дрожащим голосом она завела:

 
Когда утром встанут зори,
Тебя, суша, тебя, море,
Все живое славит песней:
Славен будь, отец небесный.
 

Ей тотчас ответили другие утомленные, дрожащие голоса. Да и устали же они… Сжималось сердце от страха, – что-то они застанут дома? Никому и глядеть не хотелось, что там могло остаться. Они смотрели на луга, смотрели на пыльную дорогу, только бы не смотреть в даль, не смотреть туда, где, быть может, к июньскому небу поднимается черный столб дыма, рыжее пламя.

Теперь они шли медленнее. Дети плакали. Приходилось тащить их на руках. Бабы выбились из сил. Ведь в эти времена с ними не было ни одного стоящего мужика. Так какие-то дохлые, которых на войну не взяли. А уж кого на войну не брали, в том, видно, мало было толку.

Из бараков высыпали бабы.

– Боже милостивый! Ворочаются!

– А мы-то уж горевали, битва ведь куда-то в другое место перешла, а вы, бедняжки, пошли куда глаза глядят.

– Воротили нас.

– Слава богу, слава богу, – радовалась Магда, направляясь с Габрыськой к баракам. Теперь та решилась оставить Ментусиху на попечение Йоськи.

– Милая ты моя, не сегодня, так завтра. Так уж, видно, суждено. Как раз на горке построились. Только чудо, что деревня еще дела. Там дальше – все дочиста сожжено.

– Все дочиста?

– Дочиста! Углей – и то мало осталось.

Кшисяк медленно шел по городской улице. То, что ему дали, он завернул в клетчатый платок. Известно, мужик, купил что-то в городе и теперь несет домой.

И как раз, когда он уже сворачивал к заставе, навстречу вышли двое стражников. Рыжий Филиппчук и другой, чернявый, который появился недавно в этих местах.

Кшисяк похолодел. Почувствовал, что на этот раз его дело плохо.

Они шли прямо на него.

– Откуда идешь?

– Из города, сами видите, господин стражник.

– А в город зачем ходил?

– По своим делам. Мало ли зачем человеку приходится бывать в городе.

– А в платке что?

– Да вот, хлеб домой несу. Бабе и ребенку. У нас теперь страсть какой голод.

Он пытливо всматривался в лица стражников. Они о чем-то переговаривались по-своему. Что-то им, видимо, не понравилось.

Кшисяк лихорадочно соображал.

С одной стороны дома. С другой высокий забор. За забором какие-то садочки, дворы, сараи. Лучше всего – туда.

Схватка произошла молниеносно. Стражник протянул руку к узелку. Кшисяк хватил его кулаком по голове. Аж хрустнуло. Прежде чем другой выхватил револьвер, под Кшисяком уже затрещал забор. В одну секунду он перемахнул на другую сторону и понесся дальше, будто и не хромал никогда. У него еще хватило сообразительности перед прыжком оставить сверток на улице. С этим надо быть поосторожнее – взорвется, тогда крышка, – костей не соберешь.

Он упал в заросшую лопухами яму, моментально выкарабкался, побежал между сараями и штабелями досок. Теперь он вспомнил, – здесь можно было пробраться к речке, потом предместьем в лес.

Его словно кнутом подгоняли шум и крики, поднявшиеся там, на улице. Грянул выстрел. Кшисяк понесся, как преследуемый заяц.

И вдруг услышал голоса с противоположной стороны – прямо перед собой. Его окружали. А сверточек он, как назло, оставил на улице. Остался с голыми руками, оружия он на всякий случай с собой не носил. Хуже, когда поймают с оружием. А в батрацкой одежде, с клетчатым платком в руках, он был уверен, что его не остановят. Только вот за последнее время он слишком часто попадался на глаза Филиппчуку. Вот и попался. На этот раз, кажется, окончательно.

Но вдруг он вспомнил. Где-то здесь был старый подвал. Он лихорадочно пытался найти его.

И нашел. В самое время. Только успел протиснуться в узкую, заросшую лопухами щель, как шум усилился. Вблизи раздались торопливые шаги, свистки, крики. Стражники колотили шашками по штабелям досок, шарили по всем сараям, скрипя давно не открывавшимися дверями. Громко разговаривали. Слышалась грубая брань.

Мало-помалу все утихло. Но Кшисяк просидел в своем тайнике до вечера. О том, чтобы идти домой, и разговору быть не могло. Ведь Филиппчук прекрасно знал его. Теперь уж придется скрываться днем и ночью. Носу на улицу не показывать. Теперь уж ему пощады не будет.

Ночью он вылез из своего убежища, весь окоченевший. Его трясло от холода. Ведь над ним уже закачалась петля, – еще немного, и он болтался бы на веревке с балки над этими лопухами в разрушенном временем и орудийными выстрелами ветхом сарае.

В ней нет ничего необычного, в смерти. Но когда человек остается с ней лицом к лицу, ему становится страшно. Сосет под ложечкой. Есть что-то такое в человеке, что заставляет его крепко держаться за жизнь, цепляться за нее всеми силами.

Да и одно дело смерть в избе, около жены и детей. Это смерть – неизбежная, потому что время настало. Это знакомая смерть, суровая, но спокойная. Видно, как она приближается, как помаленьку охватывает человека, начиная с ног, железным обручем. Дойдет до сердца – и конец. Такую смерть видишь каждый день вокруг себя.

А другое дело вот такая – внезапная, неожиданная смерть, о защите от нее человек молится в костеле. Вот хоть бы смерть Вавжона. Или Келбоня. А то еще, как смерть Бронека, смерть, холодное и все испепеляющее дыхание которой раскачивало липу.

А ведь если бы его поймали, не миновать бы Кшисяку такой смерти сегодня. И он был рад.

Хотя теперь для него уже началась другая, не барачная жизнь. Покуда русские здесь, придется скрываться, как бездомному бродяге. Ну, да не он первый.

Скрывались все, кто сбежал из армии. Все, у кого нелады с властями. Все те, кто приехал, прорвался через фронт, чтобы вести здесь свою работу. Живут же они как-то. Удастся, может, и ему, Кшисяку. Хоть там баба и поплачет. Да в такое время всякий себя вроде как холостым чувствует. Не думает ни о жене, ни о детях. Твердо пробивает дорогу к свободной крестьянской родине. Ни для чего другого места нет. Раз уж ты решился, должен идти вперед, не отступать.

Только дня два спустя, ночью, Кшисяк пробрался домой, к баракам.

Он зашел со стороны пруда. Пруд испускал смрад, как всегда, но сейчас этот запах показался Кшисяку приятным. Он был какой-то родной, давно знакомый. От сырости стены бараков покрывались грибком, от нее бледнели лица детей, от нее были и кашель и боль в груди у взрослых, – но все же это был свой пруд, свое место, привычный запах, который запомнился навсегда, с тех пор как Кшисяк мальчиком пришел сюда.

В окне было темно. Он, как тень, подкрался поближе. Остановился, соображал.

Малики спят крепко. Да и не в Маликах дело. Люди свои. В это время уже все в народе на удивление стояли друг за друга. И не было случая, чтобы кто донес, чтобы распустил язык, где не надо. Только и разницы было, что один сидел в избе и ныл. Другой, тот уже решался распространять газетки, книжечки разные. Который и оружие собирал, прятал, а это уж было посерьезней. А такие, как Кшисяк, те с головой ушли в эту работу.

Но все держались друг за друга. Никто бы и словечка не пикнул.

Потому, теперь не то, что раньше. Теперь уже не тюрьма, не нагайка, а, не говоря дурного слова, – петля. Всякий это знал и крепко держал язык за зубами.

Так что дело не в Маликах. Он боялся, как бы Магда не подняла крик, – очень все были напуганы в это время, а уж бабы больше всех. Люди рассказывали друг дружке, что выделывают казаки, а потом о мадьярах – такое, что волосы на голове дыбом вставали. А там – опять казаки. Никогда не знаешь, кто и где. И что может приключиться. Оно и не диво, что бараки трепетали от звука чужого голоса, от любой неожиданности.

И он боялся, что Магда, услышав стук в окно, поднимет крик, перебудит людей. А надо было все устроить потихоньку, тайком. Люди, конечно, свои, а все же лучше, чтоб никто не знал. Его и то предупреждали в городе, что лучше бы ему не ходить, что, может, его подстерегают.

Но послать некого, а надо же было дать знать жене, – ведь изведется баба. Мало ли народу пропало в это время, да так, что никто и не знал, как и где. Видели они, как вели казаки каких-то нездешних. Случалось, здесь расстреливали людей, которых никто не знал, а ведь откуда-нибудь они да были, где-то были у них и избы, и бабы, и дети.

В лесу тоже иной раз попадались повешенные. Казаки не смотрели, городской ты, мужик или еврей, – все качались вместе на одном ветру.

С минуту Кшисяк прислушивался. До него донесся храп Малика; его тяжелое, сопящее дыхание с трудом вырывалось из старой груди. Больше ничего не было слышно.

Он постучал. Осторожно. Легонько.

В каморке тотчас зашевелились. За стеклом забелело лицо. Магда вынула тряпку, которой было заткнуто выбитое стекло.

– Ясек?

– Я, я. Не спишь?

– Спала. Только сейчас же услышала, как ты под окном остановился. А все думаю, – может, и не он, мало ли тут всякого народу таскается, вот и лежу тихонько. В избу-то зайдешь?

– Нет, мне, понимаешь, надо скрываться…

Он растолковал ей, что и как. Магда внимательно слушала. Она не плакала, хотя знала, что это за жизнь такая, вечно скрываться и прятаться. Кивала головой, что, мол, понимает.

– За ребенком смотри хорошенько в случае чего. Да помни, что я тебе говорил, где те винтовки спрятаны. Ведь только Антон да я про это знаем. Так в случае чего, чтобы не пропали зря в земле, тут каждая понадобится…

Она не плакала, нет. В случае чего… Боже милостивый, время военное. А мужики ведь вон что затеяли. Она понимала, как обстоит дело.

– Никому не говори. Антон знает, ему в городе сказали, знаешь уж кто. У него и узнавай про меня, только не часто, незачем. А больше – никому ни словечка. Нет, мол, и нет его.

– Я так и сказала стражникам…

– А были?

– Ну, как же! Я сейчас поняла, что делается, потому налетели они сюда целой стаей. И жандарм с ними. Искали, как всегда. Очень грозились. Да я сказала, что ничего, мол, не знаю, может, тебя с подводами угнали. Они и ушли. Еще Филиппчук тут вчера шнырял, да ко мне и не заходил. К Антону зашел.

– Ну, ничего. Только виду не подавай, сиди тихо. Если газетки от Мартина принесут, раздай, как всегда.

– Уже спрашивали…

– Еще денек, и принесут. Так ты уж смотри.

Она кивала головой. А как же, мол? Так уж надо. Общее дело. Хоть она и баба, а он, мужик, лучше соображает, – но и она понимает. Страшновато было иной раз, но, когда приходилось, она и отнесет, и отдаст, и сообщит, – все, – как муж приказывал. Да ведь и она не из другого теста, тоже батрачка, дочь и жена батрака.

Кшисяк исчез в ночном мраке, а она еще долго стояла у окна. Тьма, окутавшая мир, медленно бледнела от раннего летнего рассвета.

Магда скучала. В непрестанном страхе поджидала вестей. И когда день проходил, ничего не принеся, легко вздыхала.

Стоило кому-нибудь прийти, о чем бы он ни начал разговор, в голове у нее гвоздем сидела одна мысль: в конце концов окажется, что он пришел с дурными вестями о Ясеке.

Словно сквозь туман слышала она трескотню Терески, которая теперь крутила любовь с каким-то русским и без конца причитала, что ему придется уйти. Словно во сне мыла, причесывала, одевала Зоську.

Ей казалось, что вот теперь-то наверняка бог накажет ее за это дело с барином. Убьют Ясека, как собаку, повесят, подстрелят. Или так затеряется в военном омуте. И не узнаешь никогда, что с ним приключилось.

Разок-другой Антон дал ей знать, что все в порядке. Стало легче на душе, но лишь на мгновение. Ведь с минуты, когда Антон узнал это, и до минуты, когда он смог поговорить с ней, кто знает, что могло приключиться.

Но вскоре, как-то вечерком, в каморку ворвалась Тереска.

Магду словно ножом в сердце кольнуло.

– Что стряслось? – спросила она не своим голосом.

– Уходит Иван, боже милостивый, все уходят, отступают!

– Как так?

– Бегут русские – и всё! Совсем отсюда уходят. Немцы сюда придут, австрияки!

– Кто тебе сказал?

– Иван говорил, от своего офицера слышал. Сегодня у них там большое совещание, а только Иван говорил, что не иначе, мол, как придется удирать.

– А ты бы лучше с солдатом не водилась, – сказала сурово Магда.

Тереска даже руками всплеснула.

– Боже мой милостивый! Милая ты моя, да что он, не человек? Мешает тебе, что ли, что он Иван, а не Ясек? А мне так ничуть. Человек как человек. А уж добрый какой! Всегда мне принесет что-нибудь с кухни…

– Все-таки русский.

– Ну и что с того? Уж по мне лучше такой русский, чем, к примеру, наш управляющий. Тот поляк, так что же, больно он тебе по душе пришелся?

– Это другое дело.

– Ну, вот видишь. А Иван такой же мужик, как и мы. Еще получше, у него свое хозяйство…

Так они и не договорились. Магда, впрочем, думала, что Тереска просто болтает, как всегда.

Но наутро оказалось, что та говорила правду.

По всем дорогам загудело. По шоссе, по проселкам, по тропинкам и бездорожью тянулись воинские части. Усталые, запыленные, они поспешно уходили, не останавливаясь на постои. Тащились орудия, ехали полевые кухни. На подводах, на крестьянских телегах везли раненых.

Но пуще всего валило войска. Словно разлилась река без конца, без краю. Кругом было черно от людей, устремившихся по всем дорогам.

Они уходили. И жгли, жгли. Подкладывали горящие жгуты соломы под крыши, под углы изб. Везде дымилось, пылало. Каменные постройки, усадьба, бараки – те уцелели. Но сараи, конюшни, кладовые, амбары – все превратилось в пепел.

Горело день и ночь. Тяжелые тучи дыма заволокли лазурное летнее небо. В воздухе носились черные хлопья. Ветер разносил запах гари. Красное зарево день и ночь стояло в небе, его не могло затмить даже солнце.

Объявили приказ населению грузиться на телеги и уходить с войсками. Что будто бы немцы всех здесь перережут. Грузиться и уезжать в дальние края, в самую Россию, спасать жизнь.

В некоторых деревнях народ послушался. С криком, с плачем, с причитаниями грузили на подводы все, что у кого еще осталось, и тянулись к большой дороге, словно притоки этой ощетинившейся штыками реки, катившей там свои бесконечные волны.

Но большей частью люди пропускали эти россказни мимо ушей. А уж батраки и подавно. Человек зубами, когтями цеплялся за насиженное место. Нечего им было искать в далекой России. Уж какие бы там ни были австрияки, да и с русскими было не сладко. Народ ко всему привык, не больно-то его испугаешь. К тому же было известно, что, когда уйдут русские, придут австрийцы, а с ними придет и польское войско.

И бараки решили держаться. В красном зареве пожаров, в черной саже пепелищ, в стремительном пламени, проносящемся над полосками хлебов, которые все же удалось посеять в эту военную сумятицу и которых не вытоптали проходящие войска, вставала перед ними недалекая уже крестьянская родина. Наступало, видно, время, ради которого прятали в землю винтовки. Приближалось нетерпеливым, быстрым шагом. С той стороны должна была прийти родина – незачем было бежать вглубь России.

Тут ведь была своя земля. Хоть будто и помещичья, а все же своя. Ведь это они пахали и боронили ее, они ее засевали, им она была родная. Да хоть и эти плохонькие полоски под картошку и те жаль было оставить. И люди держались среди грохота выстрелов, среди гула дорог, в зареве пожаров, разлитых широким морем обезумевшего пламени.

А уж Магду ни за что бы не вытащить отсюда.

Ведь Ясек где-то тут. Уж его-то наверняка не понесет невесть куда за армией. Да и на что это похоже – они с Зоськой уедут, а он останется здесь? Она не верила, что те, кто сейчас с плачем и причитаниями уходит, когда-нибудь вернутся.

Одна Тереска не знала, что с собой делать. Когда Иван уходил со своей частью, она, потеряв всякий стыд, бежала рядом и плакала во весь голос, словно у нее родное дитя отнимали. Хватала его за рукав, цеплялась за длинную серую шинель, так что даже товарищи над ним смеялись. Да и свои подшучивали над Тереской, хотя не до веселья им было. Но она ничего не замечала. Они шли быстрым шагом, только пыль вздымалась по дороге, и Тереска с трудом поспевала за ними. Кто-то нечаянно наступил ей сапогом на босую ногу, она и не почувствовала.

Но вот на дороге сделалась пробка, что-то испортилось в колесе орудия, вокруг столпились солдаты, покрикивали офицеры, все перемешалось. Кто-то толкнул плачущую Тереску локтем в грудь, так что она отлетела в сторону. Теперь она потеряла из виду своего Ивана и никак не могла его найти. Волей-неволей, жалобно всхлипывая, она пошла назад в бараки и, как всегда, – прямо к Магде.

– Вот и ушел, ушел…

– Не брат он тебе, не сват. Сколько уж раз ты вот этак бегала за войском и причитала?

– Никакой в тебе, Магда, жалости нет к людям, вроде и сердца нет. А я, как посмотрю, что кругом делается, так такая меня жалость берет, что не знаю, куда и деваться.

– Да ведь грех.

– Какой там грех? Люди друг дружку убивают, вешают, как паршивых собак, бьют, жгут, над бабами насильничают, так это не грех? Милая ты моя, да нынче сам господь бог, наверно, не знает, что грех, а что не грех. Все в кучу свалили! Подумать только, сколько народу! И все на смерть идут. Как же не пожалеть!

– Да уж ты жалеешь, жалеешь, нечего сказать, жалеешь, – съехидничала Янтошка.

Она уже едва ползала, но все-таки иногда заходила к Магде. Теперь, сидя на пороге, она шептала молитвы и внимательно прислушивалась ко всему, что творилось кругом. Тереска хотела было наскочить на нее, но сдержалась. Она боялась дурного глаза, а старуха ведь может, коли захочет, сглазить. Да и людям наговорит, а люди как люди, хоть сейчас у каждого своих забот хватает, все равно рады из ничего бог весть что сделать. Лучше уж уйти подобру-поздорову. И Тереска отправилась к себе, на скорую руку что-нибудь приготовить. Она с утра не была дома, а ее старик хоть и смотрел на все сквозь пальцы, но ворчал, когда она не поспевала приготовить еду.

– Ну, а твой теперь наверняка вернется, – сказала Янтошка.

В первое мгновение Магда испугалась.

– Как вы сказали?

– Да вот, как только русские, мол, отойдут, так и Ясек из какого-нибудь угла вынырнет.

– Я и сама думаю…

– А как же! С теми, что придут, совсем другое дело. Хотя кто его знает, как оно там будет.

– Как будет, так и будет… Все равно человек ничего не переменит, раз ему что суждено…

– Оно-то так. Подумать, что и мне пришлось до этого дожить! Забыл, видно, бог обо мне, вовсе забыл.

– Не говорили бы вы, чего не надо!

– Милая ты моя, что ж ты думаешь, оно легко столько лет жить? Уж и надоело человеку. Я вот все думаю. Прибрал бы меня господь вместо Бронека, или Сташека, или еще кого из молодых! Сухая трава по земле путается, а молодые в земле лежат.

– Куда там, в земле! Прямо так в поле и гниют, вон как у нас, за лугами.

– Как-никак земля. Хоть голову к ней приклонишь. А пройдут войска, и похоронят их. Немцы, говорят, за порядком смотрят, так скорехонько могилки выроют…

Магда глядела на старуху. Ее всю согнуло. Казалось, она вот-вот пополам переломится. Ястребиный нос едва не доставал до подбородка, из-под платка выбивались седые пряди. Лицо, изрытое сотнями морщинок, трещин, борозд, было похоже на древесную кору. Словно глина, когда после весеннего половодья припечет ее сразу солнцем и вся она потрескается, раскрошится.

– Сколько вам годов-то?

– Годов? Сколько же это, милая ты моя, мне годов-то?

Она считала, вспоминала что-то. Ее маленькая голова вздрагивала, усталые покрасневшие глаза щурились.

– Девяносто, наверно, будет… И три… Либо девять… Нет, постой-ка, как же это? И не упомнишь. Отца твоего помню, когда он еще маленьким мальчиком был, деда твоего помню, всех здешних помню… Барщину помню хорошо.

– Барщину?

– Чего ж ты дивишься? Уж я тебе говорю, барщина не барщина, а мужику всегда одна судьба.

– Теперь, слышно, переменится.

– Мне-то уж не дождаться, нет… Скоро уж господь бог вспомнит обо мне… – бормотала старуха, глядя, как в сгущающихся сумерках небо разгорается заревом пылающих деревень.

В это тревожное время родился Павел.

Вроде и не ко времени, да и ведь есть уже Зоська. Но Магда была довольна, ей хотелось мальчика.

По правде сказать, к Зоське у нее никогда сердце не лежало.

Тот вечер, теперь уже далекий, навсегда врезался ей в память. Забыть это невозможно.

Ни своего страха, когда она шла лугами, ни того, как скрипнуло оконце наверху. Ни того, как вдруг появился из темноты барин.

А больше всего жгла и палила эта трехрублевка. Прошло столько лет, столько пролежала она в ножке стола.

Магда как-то заглянула туда. Когда никого не было. Осторожно, со страхом. К бумажке, видно, подобралась мышь. Эта дрянь всюду влезет. И изгрызла – ну, совсем изгрызла. Бумажка рассыпалась в руках у Магды пестрыми лоскутками. Она присела на корточки и долго смотрела на них.

И вдруг швырнула лоскутки в огонь. Они вспыхнули, поскручивались и исчезли между углями.

Иногда Магде было жалко, что эти деньги пропали так зря. Уж раз они были, так надо бы хоть Зоське купить на них что-нибудь.

Но как-то не вышло, случая не было. В каморке вечно кто-нибудь торчал. И она предпочитала не заглядывать в трухлявую ножку хромоногого стола, который был уже совсем никуда, а все служил еще и стоял на своем месте.

Но всякий раз, когда Магда смотрела на стол, всякий раз, когда ставила на него миску, всякий раз, когда резала на нем хлеб, ставя на корке ножом знак креста, – она вспоминала.

Лежали, никто их не видел. Барская плата за ночь страха, за украдкой, искоса, осторожно бросаемые взгляды, не заметил ли кто-нибудь. За то, что все глаза проглядела, всматриваясь в маленькую Зоську – не похожа ли.

Барина уже не было на свете. Понесло его в широкий свет. Там он и погиб. А Зоська осталась. И по-прежнему неведомо, чья она.

Барышня, та вернулась. Одна, без барыни.

Она ходила по усадьбе, мрачная, как ночь. И всегда-то она была сурова и неприступна, а теперь и не подходи. Что-то не было счастья этому дому. Видно, не шел ему впрок батрацкий труд, видно, на слезах людских, на обиде возведены были его стены.

С тех пор как умер старый барин, все тут что-нибудь да случалось, – вот и до барышни дошло, погиб жених. А ведь сколько лет это у них тянулось! И как они ни ссорились, надо думать, все же поженились бы.

А теперь вот молодого барина нет в живых. И барышня еще больше озлобилась. Замуж она не выходила. Да уж и не так молода она. Понемногу выцветало живое золото ее волос. Заострялись тонкие линии, прежде округлые, как цветок розы.

Выходило так, что и все эти поля, и леса, и богатство – все не шло впрок, не давало барышне даже того, что есть хоть бы и у Магды. Ведь у нее есть и Ясек, и Зоська, а теперь еще и Павел.

Магда не жалела молодого барина. Не жалела, что его голубые глаза засыпаны землей. Нет. Если уж суждено было кому-нибудь умереть, так уж пусть лучше ему. Много ли он стоил, этот барин, со своими голубыми глазами?

Она все смотрела на Зоську – не отзовется ли в ее глазах эта голубизна. Но ничего не было заметно.

И думалось, что не иначе как Зоська все-таки Ясекова дочь. Но уверенности не было, не могло быть, и уже никогда, никогда не будет.

Павел – другое дело. Тут уж известно, что и как. Этот был Магдин и Ясека. Кшисяк был, законное дитя.

Он лежал, такой маленький, светлые волосенки вились на круглой головке. И с той самой минуты, как Магда услышала его тонкий крик, похожий на писк котенка, она сразу поняла, – Павла она будет любить. Любить и за него самого, и за Зоську, и за все.

Одно ее мучило, – когда она родила Зоську, это ей и в голову не приходило, – что вот Павел будет расти в бараке. Будет жить над этим гнилым прудом, в прогнившей барачной каморке.

За себя она не бунтовала. Не бунтовала и за мужа. Не бунтовала за Зоську.

И вот впервые взбунтовалась теперь за Павла.

Лежит себе, словно младенец Иисус. Подложить бы ему под головку вышитую кружевную подушечку с голубыми лентами, как она видела на крестинах в городе!

Разве не хорошо было бы сшить ему рубашечку из легонькой материи, из которой шьют фату?

Но нет. Павел был барачным ребенком.

И впервые теперь Магда почувствовала свою обездоленность. Знать-то она знала и раньше, – мало ли ей Ясек рассказывал. И в забастовку, и позже, и всегда. Но теперь было другое. Теперь она до глубины сердца почувствовала, что у ее ребенка не будет даже того, что было у деревенских детей.

Ожесточилась, нахмурилась у ней душа, омраченная обездоленностью этого маленького человечка, что лежал в старой, еще Зоськиной люльке.

– Да я бы тебя озолотила, да я бы тебя, миленького, в шелка пеленала, – тихонько приговаривала она, когда никто не слышал.

Но Павел был барачный, батрацкий ребенок, дворовое дитя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю