444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Есенков » Дуэль четырех. Грибоедов » Текст книги (страница 17)
Дуэль четырех. Грибоедов
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 12:00

Текст книги "Дуэль четырех. Грибоедов"


Автор книги: Валерий Есенков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]

В который раз чувствительность вступала в противоречие с разумом. Строгая мысль писателя исторического решительно отвергала своекорыстные кривотолки усердных паладинов самодержавного монархизма: конституция, по крайней мере олигархическая, как свидетельствовала живая история, нисколько не противоречила наклонностям русского духа. Шесть веков демократии в республике Новгородской убедят кого хочешь получше злокозненных заклинаний. Однако ж опровержение отчего-то не разбивало сомнений. Историк картинно его уверял, что все народы на первой ступени истории кладут конституции в основание своей государственности.

Какой же следовал из этого уверения вывод?

Он глотал в лихорадке страницы.

Вот оно, наконец:

«Хотя сердцу человеческому свойственно доброжелательствовать республикам...», с какого боку прилепилось здесь сердце человеческое, чёрт побери: для чувствительности это неразрешимый вопрос, избави Бог от неё, «...основанным на коренных правах, вольности, ему любезной...», опять за своё, да ежели вольность так чудесно нашему сердцу любезна, отчего она повсюду и на века задушена деспотизмом чуть не татарским, едва ли любезным ему? – вздор и пафос пера, а там и ещё: «...хотя самые опасности и беспокойства её, питая великодушие, пленяют ум...», не иначе на сем славном грамматическом выкрутасе сентиментальный историк увлажнился горячею слезой, «...в особенности юный, малоопытный...», и слеза, не иначе, покатилась по зардевшей щеке, слеза сожаления о малоопытной юности, «...хотя новогородцы, имея правление народное, общий дух торговли и связь с образованнейшими немцами...», которые, правду сказать, в те времена, обрядившись в белоснежные одежды тевтонского рыцарства, прехладнокровно швыряли русских младенцев в колодцы и кострища, ими же запалённые из русских домов, «...без сомнения, отличались благородными качествами от других россиян...», ага! сие благородство не республика ли в них воспитала? «...униженных тиранством монголов...», одних только диких монголов, тиранство отечественное нисколько не унижало остальных россиян? «...однако ж История должна прославить в сём случае ум Иоанна, ибо государственная мудрость предписывала ему усилить Россию твёрдым соединением частей в целое, чтобы она достигла независимости и величия, то есть чтобы не погибла от ударов нового Батыя или Витовта; тогда не уцелел бы и Новогород: взяв его владения, государь Московский поставил одну грань своего царства на берегу Наровы, в угрозу немцам и шведам, а другую за Каменным Поясом, или хребтом Уральским, где баснословная древность воображала источники богатства и где они действительно находились во глубине земли, обильной металлами, и во тьме лесов, наполненных соболями...»

Право, это нагромождение разнородных исторических фактов довольно темно. Положим, истинно справедливо считать, что республика Новогорода пала не по прихоти Иоанновой, а по необходимости государственной, с которой во все времена не считаться нельзя, различие важное, однако ж, во-первых, и без Иоанна она устояла под мощными ударами немцев, шведов и многотысячных Батыевых орд, а во-вторых, на веки ли вечные пала она, имеем ли мы право разума утверждать, что республика русская, детище Новогорода, возродится в пределах всего государства, как только прежняя государственная необходимость падёт, приведя нас к нашей цели, то есть с нашим могуществом в пределах Европы и Азии завоёванным оружием деспотизма, как только новая государственная необходимость не потребует возрождения вольности, так любезной доброму сердцу историка, или уже никогда Россия не добудет себе конституции?

Следствием возмущённых его размышлений уму его открылся новый любопытный вопрос: если республика Новгородская была необходимым следствием древности, то какие причины удержали её шесть веков на плаву, тогда как прочие русские города её давным-предавно утеряли?

Он возвратился к тому, что так лихорадочно проглотил.

Да, вот оно, плотно осмысленная история Новогорода в делах его самых важнейших:

«В самых диких местах, в климате суровом основанный, может быть, толпою славянских рыбарей, которые в водах Ильменя наполняли свои мрежи изобильным ловом, он умел возвыситься до степени державы знаменитой. Окружённый слабыми, мирными племенами финскими, рано научился господствовать в соседстве...», то есть мирные рыбари сами собой вдруг обратились то ли в мирных завоевателей, то ли в мудрых владык, утвердив свою власть, которой сами не знали, над ещё более мирными финнами, что-то уж очень оно мудрено, «...покорённый смелыми варягами, заимствовал от них дух купечества, предприимчивость и мореплавание; изгнал сих завоевателей и, будучи жертвою внутреннего беспорядка, замыслил монархию...», однако ум наш пленяют республики, откуда бы взяться столь странному замыслу у новгородцев в умах? «...в надежде доставить себе тишину для успехов гражданского общежития и силу для ограждения внешних неприятелей; решил тем судьбу целой Европы северной...», экая темнота, ни зги не видать, «...и, дав бытие, дав государей нашему Отечеству, успокоенный их властию, усиленный толпами мужественных пришельцев варяжских, захотел опять древней вольности...», отчего же, однако, не захотели древней вольности Киев, Чернигов, Смоленск? «...сделался собственным законодателем и судьёю, ограничив власть княжескую...», княжеская-то власть каким образом тут оплошала? «...воевал и купечествовал; ещё в X веке торговал с Царёмградом, ещё в XII посылал корабли в Любек; сквозь дремучие леса открыл себе путь до Сибири и, горстию людей покорив обширные земли между Ладогою, морями Белым и Карским, рекою Обию и нынешнею Уфою, насадил там первые семена гражданственности и веры христианской, сверх произведений дикой натуры, сообщил России первые плоды ремесла европейского, первые открытия искусств благодетельных...», стало быть, до той счастливой поры ни ремёсел, ни искусств не имелось, а корабли, чудом помимо ремёсел возникшие, в вольный Любек отплывали с одними произведениями дикой натуры, то бишь с соболями, чёрт побери, историк обязан в сих случаях важных определительно отвечать: да или нет, а в этом месте у историка одни пленительные его душе словеса, «...славясь хитростию в торговле, славился и мужеством в битвах, с гордостию указывая на свои стены, под коими легло многочисленное войско Андрея Боголюбского; на Альту, где Ярослав Великий с верными новогородцами победил злочестивого Святополка; на Липицу, где Мстислав Храбрый с их дружиной сокрушил ополчение князей Суздальских; на берега Невы, где Александр смирил надменность Биргена, и на поля Ливонские, где Орден меченосцев столь часто уклонял знамёна пред Святою Софиею, обращаясь в бегство...»

В этих картинах, писанных широкою кистью, следующей полёту фантазии, сплошь и рядом он обнаруживал ненавистную велеречивость и более не без плавности закруглённых периодов, чем созрелых, обдуманных мыслей, и не обнаруживал почти ничего из того, что тревожило беспокойную его любознательность: какими ремёслами славились умелые новгородцы, какими товарами менялись с Востоком и с Западом, в каких предметах всемирного торга сами испытывали нужду, не находя им производства отечественного, а что производили в изобилии и добротно на зависть европейским и азиатским народам, какими земными трудами основали свои богатства великие и не этими ли богатствами откупили у князей свою вольность, ибо бедность извечно в неволю ведёт.

Помилуй Бог, сколько излишнего в этой обширной «Истории» и как мало в ней внутренней, кропотливой, созидательной и собирательной жизни наших смекалистых, оборотистых предков...

Как жаль...

И ещё одно возмутило его...

Да, вот оно, едва ли самое удачное место, прочно застрявшее в памяти, как ни поспешно он его в первый раз промахнул:

«Летописи республики обыкновенно представляют нам сильные действия страстей человеческих, порывы великодушия и нередко утомительное торжество добродетели, среди мятежей и беспорядка, свойственных народному правлению: так и летописи Новогорода в неискусственной красоте своей являют черты пленительные для воображения. Там народ, подвигнутый омерзением к злодействам Святополка, забывает жестокость Ярослава I, хотящего удалиться к варягам; рассекает ладии, приготовленные для его бегства, и говорит ему: «Ты умертвил наших братьев, но мы идём с тобою на Святополка и Болеслава; у тебя нет казны: возьми всё, что имеем». Здесь посадник Твердислав, несправедливо гонимый, слышит вопль убийц, посланных вонзить ему меч в сердце, и велит нести себя больного на градскую площадь, да умрёт пред глазами народа, если виновен, или будет спасён его защитою, если невиновен; торжествует и навеки заключается в монастырь, жертвуя спокойствием сограждан всеми приятностями честолюбия и самой жизни. Там достойный архиепископ, держа в руке крест, является среди ужасов междоусобной брани, возносит руку благословляющую, именует новогородцев детьми своими, и стук оружия умолкает: они смиряются и братски обнимают друг друга. В битвах с врагами иноплеменными посадники, тысячские умирали впереди за Святую Софию. Святители новогородские, избираемые гласом народа, по всеобщему уважению и их личным свойствам, превосходили иных достоинствами пастырскими и гражданскими, истощали казну свою для общего блага, строили стены, башни, мосты и даже посылали на войну особенный полк, который назывался Владычным; будучи главными блюстителями правосудия, внутреннего благоустройства, мира, ревностно стояли за Новогород и не боялись ни гнева митрополитов, ни мести государев Московских...»

Ему тоже весьма были известны новгородские летописи, и, разумеется, не мог он сказать, чтобы все эти доблести, перечисленные столь вдохновенно, были измышлены нежно-сердечным историком, однако ему противен был тон панегирика, которым воспевались деяния новгородцев этого рода.

На его вкус, может быть, воспитанный дурно, не в правилах Оссиана и Грея[100]100
  ...Оссиана и Грея... – Оссиан – легендарный воин и бард кельтов, живший, по преданию, в 3 в. Известна литературная мистификация Дж. Макферсона (1736-1796), исполненная в духе предромантизма. Грей Томас (1716-1771) – английский поэт, сентименталист.


[Закрыть]
, была бы много уместней суровость и простота древнеславянских письмён, изложенных языком полузабытым, но сильным.

В самом деле, к чему витиеватые славословия там, где должна говорить одна справедливость, полновесно и твёрдо?

Достойному чрезмерная хвала недостойна.

И всё же лавина в восемь томов сокрушила его. Не ради одного удовольствия, не ради праздных забав изучал он с упорством и многие годы историю отечественную, а также всемирную, тайно приготавливаясь к чему-то значительному, годы и годы не ведая, к чему и когда приступить, и вот ещё один славный путь служения себе и Отечеству едва ли не окончательно закрыт перед ним.

Положим, многие страницы обширной «Истории», исторгнутой трудом Карамзина, он переписал бы по-своему, наново, с иными мыслями, иным языком, однако величие духа лишь в дерзновении сделаться в чём-нибудь первым.

По истоптанным тропам легкомысленно и с охотой ступает только посредственность, страсть подражания, нерешительность духа, мелкость ума.

Правило вечное, оно подтверждалось на каждом шагу. Куда бы он ни являлся, в какие бы двери он ни входил, всюду его встречало восторженно произносимое имя Карамзина и громкие толки о том, какой неслыханный подвиг совершил историограф царя: восемь томов, Боже мой, да ещё, говорят, обещан девятый, даже десятый!

Письмо Сперанского, мечтателя, составителя конституции, имевшего смехотворную веру продвинуть статьи, дарующие свободу, по скрипучим канцелярским удушительным колеям, было у всех на руках, как у всех на руках полгода назад была его фасессия против Загоскина.

«Весьма благодарен вам за Историю Карамзина. Что бы ни говорили ваши либеральные врали, а История сия ставит его наряду с первейшими писателями в Европе. Скажу даже, что я ничего не знаю ни на английском, ни на французском языке превосходнее. Слог вообще прекрасный, дух и времени и обстоятельствам и достоинству Империи свойственный; богатство учёности и изысканий действительно везде редкое, а у нас и невиданное и небывалое. Он и Уваров у нас суть первые учёные люди из русских, первые не только по достоинству, но и по времени. В сём роде, то есть в истинной учёности, от Феофана до них, у нас совершенная пустота. Я говорю о русских, а не о немцах, Кои занимались нашими делами и ныне ещё занимаются с великим успехом. Можно сделать несколько примечаний и мелких поправлений, но что значат сии маленькие пятна! В посвящении слог моложав и даже есть некоторое острословие, важности предмета несоразмерное, но кто читает посвящения? И Корнель, и Расин писать их не умели. О предисловии тоже можно сделать примечание, но я говорю об Истории, а не о фразах и мелочах. Не приобщайтесь, ради Бога, к толпе людей, кои не умеют или не хотят отдать справедливости самым истинным достоинствам, когда не находят в них своих систем или своих предубеждений: совет, впрочем, излишний, потому что вы любите и правду, и автора, и прежде всех других превозносили мне и труд его, и образ мыслей. Есть точка зрения, с коей молено совсем иначе и, может быть, справедливее смотреть на нашу историю и написать её, но сей вид должно предоставить потомству и будущим томам».

В Английском клубе в честь Карамзина составился пышный обед, яблоку негде было упасть.

Александр тоже явился, с холодной улыбкой, к тому часу, когда обед уже почти отошёл и Карамзин уехал усталый домой. Проходя опустевшими залами, раздражённо оглядываясь по сторонам, точно кого-то искал, приехал затем, он расслышал, как вездесущий Венгерский, с напомаженной головой, словно облизанный деревенским телёнком, фатовски подбочась, с искренним удивлением восклицал:

   – Помилуйте! Что за содом? К чему эти крики? Велика беда, Историю написать! Да он в ней ничего нового нам не сказал!

Барон Розенкампф, в мундире, в пышнейших усах, с презрительной наглой ухмылкой на глупом немецком лице, громко вторил хлыщу, раскатывая барственный голос, точно на параде скакал, сам жеребец:

   – А, вы это сказали? Я рад от души! Истинно так! Уверяю-ю-ю, Историю государства Российского я сам лучше бы написа-а-ал, когда бы не остерегался затесаться в историю, да-а-а-с!

В углу, за столиком красного дерева, с дрожавшим от негодованья лицом, полуприкрылся газетой Тургенев, хромой, Николай.

Александр спросил, подойдя:

   – Я гляжу, вы ищете в клубе людей. На ком потушили фонарь? Признайтесь, я не обижусь, привык.

Тургенев выпростался из-под газеты не далее носа, кашлянул, сердито сказал:

   – Не шутите, нынче стыдно шутить.

Александр сел напротив него и молчал, уверенный в том, что Тургенев, человек хладнокровный и сильный, не замедлит, душой отойдёт от волнений обеда, заведёт разговор, уж разумеется, вторым словом заденет «Историю», любопытно было бы его просвещённое мнение знать.

Взглядывая поверх листа, который явным образом не читал, Тургенев несколько раз бросал на него рассерженный взгляд, точно просил, чтобы на все четыре стороны удалился, наконец процедил:

   – Вам не противно иметь жительство в нашем преславном Отечестве?

Александр подивился началу, ответил полушутя:

   – Не всегда.

   – Отчего?

   – Полагаю, что оттого, что какое ни есть, а Отечество наше.

   – На этот счёт вы, разумеется, правы, однако ежели бы оно хотя граждански было свободно и дураков плодилось бы в нём хотя поменее раза в два.

   – Смею спросить, вы об дураках разузнали в газетах?

Тургенев швырнул газету на стол, сердито отрезал, точно подраться хотел:

   – В газетах я только то разузнал, что в Париже ветер сдувает с крыш черепицы и с облучков кучеров!

   – Так вам жаль черепицу или одних ямщиков?

   – На этот раз мне жалко только себя.

   – Охота читать вам наши газеты, мерзость одна.

   – Вы правы, да не попалась иная.

Александр не сводил с него пристальных глаз.

   – Тогда я вас спрошу в свой черёд: отчего так жаль вам себя?

   – Страшусь, что мою теорию о налогах нынче ни один человек не поймёт, а мнение моё касательно крестьян не понравится многим, чуть ли не всем. Сколько людей, которые жаждут свободы, а свободных нет никого!

Александр пошутил, надеясь шуткой рассеять его:

   – Об этом вы тоже обогатились в газетах?

Неприязненно взглядывая по сторонам, невысокий, красивый, не слушая, должно быть, его, Тургенев резко спросил:

   – Вы застали Карамзина?

Вытягивая ноги под стол, приготавливаясь к долгой беседе, пусть в клубе стряслась, так что ж, чего не приключится на свете, Александр лукаво отклонился от истины:

   – К несчастию, я опоздал.

Тургенев дёрнулся, угловато склонился к нему, вперил мучительный взгляд куда-то ему за плечо:

   – Вы упустили сюжет для комедии: великий человек, окружённый дураками и сволочью.

   – Помилуйте: сюжет ваш слишком не нов. Когда, укажите мне на скрижали, великого человека окружали равно великие? Оттого, мне мнится по глупости, великий человек и велик.

   – Беру вашу мысль, а всё ж, согласитесь, противно. Отобедали, в общем, тихо и мирно, и то: не Багратиона тешили в клубе в Москве, а после обеда мягкий, застенчивый Карамзин из благодарности, из понятий о правилах деликатности принялся рассуждать с членами клуба и коснулся до политической экономии, Бог весть с чего. Балугьянский, наш ректор, профессор и статс-секретарь, затесался с ним в разговор. Николай Михайлович его озадачил, да это не слишком и мудрено, известное дело наши профессора. Отвечать бы было нетрудно, да Балугьянский, к моему удивлению, принялся плести такой сущий вздор, какого я уж никак не ожидал от него, ну дурак, ну тупец, так есть же предел!

Александр усмехнулся:

   – Помилуйте, дуракам и тупцам сам премудрый Господь никакого не поставил предела.

   – Это бы всё ничего. Едва Карамзин удалился, поднялись такие толки об его бессмертном и для русских неоценимом творении, что хоть криком кричи, мочи нет, понять не могу, как не повредился в уме.

Он серьёзно спросил, приглядываясь к нему:

   – И вы, опасаюсь, кричали?

Улыбнувшись нехотя, криво, точно с брезгливостью отряхивал губы, гадость налипла, чёрт знает что, Тургенев отрицательно покачал головой:

   – Было сбирался, да кстати заронилась здравая мысль о метании бисера перед свиньями. Чтобы желчь улеглась, взял в руки газету, по несчастию случая, нашу. Боже мой, что за вздор!

   – Однако, я полагал, вам не тайна, газеты нарочно придуманы для помещения вздора, для чего же ещё?

   – Э, как не знать, истина слишком простая!

   – И что ж вы нашли?

Так вот, лорд Стангон, объявляется нам, сказал речь, в которой имел честь доказывать, что великая Англия должна водить побеждённую Францию на помочах.

   – Чему ж удивляться, Британия желала бы водить на помочах весь мир, как моя матушка в малолетстве водила меня, и даже Россию, и нынче Россию, сдаётся, прежде всего.

Сутулясь, собирая складками лоб, склонив голову над крышкой стола, точно иголку искал, Тургенев ответил с яростной, но усиленно сдержанной злостью:

   – По этой причине я бы крайне желал скорейшего перевода «Истории государства Российского» на все европейские языки, первый английский, англичанам в науку.

Александр был до того потрясён оригинальностью сего аргумента в европейской политике, что не сдержался, да и сдерживать себя не хотел, довольно громко вскричал:

   – Боже мой, для чего?

Тургенев поднял глаза, горевшие гневом, точно поднимался в штыки:

   – Дабы господа европейцы изволили доподлинно знать, что Россию никому ни в какие века не удавалось водить на помочах, даже татарам.

На вскрик его обернулись, это мгновение отрезвило его, и он, двинувшись в кресле, точно сесть поудобней хотел, сел привольно, обхватил себя руками за плечи, сообщил с прозрачной улыбкой:

   – Слышно, французы и немцы уже взялись перевести, да не отрывки, а разом восемь томов.

   – Самое время, знакомство с Россией впрок им пойдёт. Вы, конечно, читали?

   – Как не читать.

Положивши небольшие изящные руки на крышку стола, часто взглядывая ему прямо в глаза, точно ждал и вот дождался наконец своего собеседника, Тургенев заговорил негромко, неторопливо, но страстно:

   – Я читаю её всякий вечер. Выразить невозможно: я чувствую неизъяснимую прелесть, некоторые происшествия нашей истории, проникая в самое сердце, как молния, роднят меня с русскими древнейших времён. Всюду что-то родное, любезное! Кто может усумниться после того в чувстве патриотизма? Но что он иногда говорит! Надо бы было прямо сказать, что история народа самому народу принадлежит, смешно дарить ею царей, тем паче, что добрый правитель никогда не отстраняет себя от народа.

   – Полноте, так же и злой.

   – А нашествие татар и Батый? Ужасная эпоха, не правда ли? Никогда не чувствовал я того, что чувствовал, читая описание несчастий России, тогда постигших её. Интерес как будто далёкий по времени, однако ж такой близкий для сердца, которое не только сильно чувствует горькие беды России, но даже умеет ценить великодушие и патриотизм. Мне не осталось больше сомнения, что русские показали себя в те поры в своём истинном народном величии. Чувство, что сам я происхожу из презренных татар, никогда не ослабляло во мне чувство России, но в это чтение я происходить желал бы от русского. Однако все эти прекрасные чувства до шестого только волюма, где Иоанн Третий и Россия при нём. Конечно, приятно, в особенности с начала, видеть твёрдые успехи благоразумного единовластия, однако не знаю, как изъяснить, только с ним вместе Россия приемлет какой-то вид мрачный, покрывается трауром: она, истинно, поднимается из уничижения своего, но поднимается заклеймённая знаком рабства и деспотизма, которые извещают, что приобрела и чего лишилась она.

Тургенев трудно сглотнул, облизнул пересохшие губы, жадно выпил вина, стоявшего перед ним, жестом предлагая ему, придвигая бутылку и свежий стакан, точно в самом деле поджидал собеседника, и угрюмо заговорил:

   – Не знаю, как вы, но я все, даже междоусобные войны, читал если не с удовольствием, то с интересом великим. Сердце билось то за одного, то за другого, за несчастных князей. В царствование же Иоанна Васильевича я желаю успехов России, но, право, как существу, от нас отдалённому, которому воссылаем желание рассудка, но не чувствования сердечные: как Мемнон, стоит она неподвижная и льдяная, нечувствительная к частной судьбе детей своих, столь её любящих, столь преданных ей. Я замечаю на этих холодных страницах, что наш мудрый историограф, побеждая рассуждением систематическим порывы своей, без сомнения, благородной души, заботится только об том, чтобы представить царствование Иоанна Васильевича выгодным и даже для России счастливым и скрыть и рабство подданных, и укоренившийся деспотизм. Я вижу в царствование Иоанна счастливую эпоху для независимости и внешнего величия России, благодетельную, по причине унижения уделов, его с благоговением благодарю как государя, но не люблю его как человека, не люблю как русского, так, как я люблю Мономаха. Россия достала свою независимость, однако сыны её утратили личную свободу надолго, слишком надолго, кажется, что навсегда. Её история с сего времени принимает вид строгих анналов правления самодержавного. Мы видим Россию важною, великою в отношении к Германии, к Франции, к прочим иноземным державам, но история России для нас исчезает. Прежде мы имели её, хотя и несчастную, теперь перестали иметь: вольность народа послужила основанием, на котором самодержавие воздвигнуло колосс Российский! Мы много выиграли, да много и потеряли. Русский не может не читать историю своего Отечества с сего времени с удивлением, но редко с любовью. Впрочем, правду сказать, до ужасов-то я ещё, видно, не дочитал, а пока инде кнут, инде название: Федька и подобные им.

Александр проговорил, усмехаясь:


 
В его «Истории» изящность, простота
Доказывают нам, без всякого пристрастья,
Необходимость самовластья
И прелести кнута.
 

Вскинувши голову, с удивлением поглядев на него, Тургенев быстро, увлечённо спросил:

   – Пушкина, да?

Александр поднял брови, от неожиданности рассмеялся холодно, отчасти и зло:

   – Такая известность и в такие-то лета. Счастливец! В мнении публики всё остроумное принадлежит нынче только ему, точно кроме и нет остроумцев.

   – Вы правы, конечно, да не совсем. Как послушаешь об нём мнение наших ценителей, какая глупость, какая самонадеянность, злость. Видно, в литературе, как и в мнениях политических, хорошие писатели стоят против варваров тех же, против которых благородные люди стоят в мнениях гражданских и политических. Дураки и хамы повсюду с одной стороны.

Он поспешил перевести разговор на другое, раздосадованный простительной ошибкой Тургенева, не желая более намекать на авторское своё самолюбие:

   – Вы с ним знакомы?

   – С Пушкиным? Да, он изредка даёт мне короткий визит, однако ж много чаще и с чувством посещает брата моего Александра.

Он поправился, удивляясь оплошности, которую всё-таки вдруг допустил, не имея нисколько намеренья так оплошать, верно, заноза ушла далеко:

   – Вы знакомы с Карамзиным?

   – Даже очень знаком.

   – Отчасти я завидую вам.

Раскрывши глаза, видно, что от всей души удивившись манере его восхищаться, Тургенев со смехом, весёлым, но мелким, громко спросил:

   – Отчего лишь отчасти? Какой каламбур!

   – Близость к великому человеку благотворна всегда, как не признать очевидность, слишком известную, в особенности для людей молодых, но мне хотелось бы знать, каким образом в наше время человек истинно просвещённый и мудрый может оставаться пропагатором, даже приверженцем и поклонником деспотизма, тем более деспотизма почти азиатского, тогда как просвещение ведёт непременно, неумолимо к республике, об чём, догадываюсь, ведают все самодержцы и деспоты, просвещённых помещая в темницы, оставляя народ в темноте?

   – В глубине души Николай Михайлович почитает себя республиканцем по убеждению, и даже клянётся в тесном кругу, что таковым и помрёт.

Имея эту привычку, Александр посклонил голову несколько набок, поразмыслил мгновенье, взглядывая поверх стёкол очков, и с ядовитою улыбкой спросил:

   – Что это, славная шутка его? Как нынче изрядно тонко изволят шутить!

Тургенев ядовитость улыбки, много вредившей ему, мимо глаз пропустил, плечами пожал, отвечал без смущенья:

   – Как бы не так. Республиканизм есть истинное его убежденье, не раз мне слышать довелось от него горячее восхищение самим Робеспьером.

   – Тогда за какой надобностью он нам проповедует суровую прелесть единовластия? Он лицемер?

   – Помилуй, какие ты слова говоришь! Постыдись! Он при мне как-то сказал, как в северном климате печи зимой, так он хвалит в России единовластие, а не республику, и что нынешние умники, как он ласково нас величает, которые мечтают уронить троны и навалить на их место журналы, полагая, что журналисты способны к управлению миром лучше царей, по этой причине не так уж и далеки от глупцов.

   – Вы, я слышу, с ним не согласны?

   – Только отчасти.

   – Вот видите: тоже только отчасти, я наперёд так и знал. Так в какой?

   – Трон в самом деле не заменишь кипой журналов. Однако силой и духом народным процветали одни древнейшие государства, Эллада пример, да и они силой и духом народным не удержали свою независимость, тут Эллада тоже пример. Государства новейшие не могут наслаждаться ни силой, ни благосостоянием, ни свободой без благоустройства внутреннего, в котором по нынешнему состоянию народов хозяйство государственное занимает неоспоримо первейшее место. Успехи разума, более и более съединяющие народы образованием, после многих и долговременных заблуждений имели наконец одним из благодетельных и полезнейших следствий открытие тайны народных богатств. Государства, частным лицам подобно, то есть людям в отдельности, всегда желали обогащения, предполагая, и в этом случае с большой справедливостью, чем лица частные, что богатство ведёт к благоденствию, но путь, избираемый для достижения такой важной цели, слишком редко оказывается верным. Ныне пути к возможному обогащению народов наконец стали известны, но предрассудки, следствие мало распространённой образованности или застарелой привычки, а также необходимость, этот плод долговременных заблуждений, препятствуют ещё и поныне государствам твёрдыми шагами встать на открытый науками путь. В таком положении вещей искоренение правил ложных и, следственно, вредных и распространение правил справедливых всего более может споспешествовать общему благу.

Внезапная мысль, пусть изложенная чересчур многословно, была слишком ему любопытна, и Александр, поправив очки, с живостью его попросил:

   – Растолкуйте непросвещённому, каким образом вознамерились вы распространять справедливые правила?

   – Извольте, первым своим шагом полагаю я издание брошюры по теории налогов, моего сочинения, плод долговременных размышлений, ещё в бытность мою на службе при Штейне, сперва в Германии, после во Франции, следствием чего, сознаю, явились недостатки в её изложении, в особенности касательно общего свойства, а также налогов, у нас существующих, вырученные же деньги предоставляются мною в пользу крестьян, которых содержат в тюрьме за неуплату налогов, чтобы таким образом соединить теорию с практикой.

Замечательный человек, а одной брошюрой замыслил всё и вся разрешить, и Александр передвинул свой стул, придвинулся как можно ближе, точно был глуховат, лишь бы слушать с полным вниманием, переживая и радость за этого человека, который свой истинный путь отыскал и наконец не только так мыслил, как должен мыслить порядочный человек, но и как государственный муж, и зависть к тому, что не ему самому принадлежат эти зрелые мысли о богатстве народов и государств, и злость на себя, что всё ещё не нашёл своего подходящего, в самом деле достойного поприща, и было смешно, какой детской игрой соединялась тут теория с практикой, что делать, таков везде человек.

И, глядя открыто сквозь стёкла очков, опасаясь, как бы в словах его не послышалась именно зависть, не желая смеяться, он возразил:

   – Преотличная мысль, она приводит меня в восхищенье, однако ж, помилуйте, Николай Иваныч, голубчик, почто же спешить с тиснением вашей брошюры, когда вы сами прозреваете в ней недостатки существенные?

Помолчав, задумчиво глядя в себя, надеясь эту загадку понять сам с собой, обхвативши подбородок небольшими красивыми пальцами левой руки, Тургенев признался с сомнением:

   – Та же мысль в голову приходила и мне, но, ознакомясь подробнее с положением дел в любезном нашем Отечестве, я пришёл к убеждению, что именно русский в России обязан спешить с распространением добытых наукой идей, в такой мере государственное хозяйство находится в прямом запустении, к тому же предоставлено в руки дураков и невежд.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю