Текст книги "Дуэль четырех. Грибоедов"
Автор книги: Валерий Есенков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Ковалев выслушал, казалось, ещё равнодушней и кивнул своему адъютанту:
– Пригласите графа Завадовского.
Завадовский тотчас вступил и встал рядом с ним, спокойный, но тоже бледный, и Ковалев, вновь с бумагой в руке, обратился к тому:
– Вы показали, что вы «её в театре, на лестнице лично приглашал к себе, когда она оставит Шереметева, побывать в гостях у него, но с кем она приехала к нему, не знает и о любви, может быть, в шутках говорил и делал разные предложения». Однако губернский секретарь Грибоедов показывает, что это он, губернский секретарь Грибоедов, желая «узнать подробнее, как и за что она поссорилась с Шереметевым, и как он жил до сего времени за неделю на квартире графа Завадовского, то и завёз на оную, куда приехал и Завадовский». Как можете изъяснить вы сие разногласие?
Завадовский сухо ответил, не меняясь в лице, глядя на полковника поверх головы, точно ни знать ни видеть его не хотел:
– В таком случае я беру назад своё показание и заявляю, что ошибся, приняв визит Истоминой на свой счёт.
Ковалев поглядел на Завадовского долгим немигающим взглядом тупого служаки, пожевал ярким чувственным ртом и наконец приказал:
– В таком случае прошу вас удалиться.
Подождал, пока Завадовский выйдет своей размеренной, неторопливой походкой, и вновь, склонившись к неразлучный бумаге, обратился к нему:
– Далее Истомина показала, что между нею и Шереметевым произошло примирение и что в течение двух следующих за тем дней Шереметев замучил её, расспрашивая о том, была ли она у кого-нибудь во время их ссоры, причём грозил её застрелить и вынудив у неё признание о её визите к Завадовскому, после чего Шереметев и вызвал его на дуэль. Со своей стороны, секундант и друг Шереметева лейб-гвардии уланского полка корнет Якубович, был спрошен, утверждал, что причиной дуэли был какой-то «поступок Завадовского, не делавший чести благородному человеку», однако же разъяснять эти слова отказался, ссылаясь на обещание хранить тайну, данное им умирающему Шереметеву, а от очной ставки с Завадовским уклонился, прося «пощадить его, не дав случая видеть убийцу друга его и виновника всего его несчастия». Прошу изъяснить, что вам известно о причинах оной дуэли?
Александр, чуть помедлив, твёрдо сказал:
– О причинах дуэли мне ничего не известно.
Ковалев не поднимал головы и мерно бубнил:
– Что известно вам о последствиях оной дуэли?
Это было бы почти невозможно, если бы он вдруг заявил, что и о последствиях оной дуэли не знал ничего, однако всё оказывалось так неожиданно в этом скучном, нормальном допросе, что он решился на самую наглую ложь, смело глядя Ковалеву в макушку:
– И о последствиях оной дуэли точно так же мне ничего не известно.
Ковалев бросил, неторопливо передавая бумагу Ланскому:
– От имени следствия благодарю вас за данные показания. Вы имеете быть свободны.
Александр поворотился и вышел, облегчённо вздохнув, сам не веря себе, что никто ни в чём противозаконном не заподозрил его.
Спустя несколько дней всему городу стало известно, что Завадовскому, внимая настоятельным просьбам отца Шереметева, предложено было выехать за границу, а Якубовича постановлено было перевести тем же чином в Нижегородский драгунский полк, причисленный к действующим войскам на Кавказе.
Александр запёрся у себя.
До этого времени судьбой своей он почти был доволен. Квартира у него была славная, жил он привольно, не обязанный никому ответа давать о себе, что, по его понятиям, было важнее всех земных благ. Круг друзей был хотя тесный, да слишком по сердцу ему. Он веселился, волочился, играл и кое-что писал иногда задорным стихом, не помышляя добыть себе славы иль денег этими поспешными вздорами, не заглядывая в будущее далее вечера предстоящего дня.
Чем соблазнила его такая беспечная, беспечальная жизнь, к которой он никогда не стремился, но готовил себя? Может быть, тем соблазнила, что такой вольной жизнью он никогда ещё не жил, вечно в тисках, которыми матушка из любви оковала его и которыми, сверх того, он и сам себя оковал, в юности доискиваясь не одних только обширных познаний, хоть имея к ним страстную, ничем не насытимую склонность, но в придачу доктора чин, взлелея обширное честолюбие, неизбежное при несколько странных семейственных его обстоятельствах.
Эта беспечная, бестолковая, праздная жизнь была ему слишком уж внове, вот в чём, пожалуй, таилась беда, и потому совершенно закружила его, как перед тем приключилось в полку. Он был счастлив вполне, всей своей страстной натурой отдаваясь первобытным страстям, а лучшее время неприметно от него утекало, ни за каким временем он не следил, часов не считал, когда ему было думать об них?
И вдруг подумал теперь, бесцельно слоняясь по своему кабинету: пролетают все самые лучшие годы, а что остаётся от них, не говоря уж об вечности, ему самому? Забавы, соблазнённые жёны, чаще вовсе не соблазнённые, а за известную плату, несколько хлёстких острот, разлетевшихся по гостиным и ложам театров, дурацкие фельетоны в журналах, заёмные водевили, а более? Более ничего!
Вот третий год, как он в Бресте, сказавшись больным, выправил отпуск лечиться, повалился в кибитку с дорожным мешком и с нетерпением в сердце примчался сюда.
Не имея в Петербурге родного угла, он прямо явился в дом дяди, с корабля, как говорится, на бал. Алексей Фёдорыч, притихший и хмурый, пожимая его на морозе настывшую руку, неодобрительно говорил:
– Что, всё корнет, как и был? Верно, в военной-то всё фордыбачил, как дома, при мне? По заслугам и честь, а заслуги-то где? Нет, верно, толку не будет! Прости старика.
Разорённый, в долгах, скрывшийся из Москвы в Петербург, не открывая свой питерский адрес, обворованный Руничем, женатым на племяннице Настасьи Семёновны, которого забрасывал письмами, умоляя воротить зажиленный долг, тысяч до двадцати, дядя метался по Петербургу в поисках денег и почти не заговаривал с ним, не до того, брат, видишь сам, какая петля, прости старика.
Настасья Семёновна обняла его как родного, радуясь от души, что воротился живой, не застрелен проклятым французом, здоров.
Лизавета Алексевна, кузина, в которую с мальчишества был он так страстно влюблён, похорошела и расцвела в свои двадцать лет, да встретила его, вопреки ожиданьям, насмешливо и равнодушно, приехал, ну, хорошо, так и что ж?
Он был сражён. Как так? Что с ней стряслось? Кто без него покорил её непокорное капризное сердце?
Главное, из молодых людей, сколько-нибудь равных ему по дарованиям и уму, никто не бывал, а он крайне был убеждён, что для женщин всё именно сумма дарования и ума. Один Иван Фёдорович Паскевич[61]61
Иван Фёдорович Паскевич (1782-1856) – генерал-фельдмаршал (с 1829 г.), в 1827-1829 гг. наместник на Кавказе. Был близок к императору Николаю I. Дальний родственник Грибоедова.
[Закрыть], происходивший Бог весть от кого, от какого-то Фёдора Цаленка, сын которого прозывался уже Пасько-Цалый, а внук переметнулся в Паскевичи, тридцати трёх лет, а уже генерал-лейтенант, командир второй гренадерской дивизии, в своё время произведённый из пажей в поручики лейб-гвардии Преображенского полка, назначенный флигель-адъютантом тогда же, принимавший участие в турецкой кампании, командуя небольшими отрядами, тем не менее ставший бригадным командиром через пять лет, участник сражений под Салтановкой, Смоленском, Бородином, Вильной и Модлином, у Дрездена, под Лейпцигом, в блокаде Гамбурга, у Арсис-на-Обе и во взятии французской столицы, однако же нигде ни отличивший себя ни личной храбростью, хотя бы сродственной нелепой храбрости Якубовича, ни дарованием полководца, так вот удачливый генерал-лейтенант просиживал в кабинете у дяди по два часа, манкируя занятия службы, в новёхоньком генеральском мундире, в густых эполетах, с тремя большими звёздами одна над другой, красивый, собака, что говорить, с подвитыми кудрями, с выпуклыми глазами, с презрительным ртом, с самодовольным выражением на слишком явственно недалёком лице, и вкрадчивым голосом повествовал, всё, само собой, о себе:
– В Париже, как в Петербурге, разводы гвардии начались, и мы из гренадерского корпуса туда поочерёдно езжали. В один из сих без сучка без задоринки стройных разводов государь, приметив меня, подозвал и совершенно неожиданно рекомендовал Николаю Павловичу, августейшему брату: «Познакомься, – изволил сказать, – с одним из лучших генералов моей армии, которого я ещё не успел поблагодарить за отличную службу». Николай Павлович после того, к моей радости, постоянно зывал меня к себе и со многими подробностями выспрашивал о последних кампаниях. С разложенными картами, по целым часам, мы вдвоём разбирали все движения и битвы двенадцатого, тринадцатого и четырнадцатого годов. Я у него частенько обедывал, и когда за распоряженьями службы у него не мог быть, так он мне потом говорил, что я его опечалил. Такому благоволению завидовали многие и стали в шутку острить, что он влюбился в меня. Не знаю, как он, но его нельзя мне было не полюбить. Черта его главная, которой к себе он меня привязал, – откровенность и прямота. Брата Михаила Павловича он любит, но до серьёзных разговоров не допускает, да и тот их, правду сказать, недолюбливает. Помню, однажды, на бале у Талейрана[62]62
Талейран Шарль Морис (1754-1838) – французский дипломат. Глава французской делегации на Венском конгрессе 1814-1815 гг.
[Закрыть], государь и прусский король подошли сами ко мне, поздоровались, и государь поздравил меня с только что мною полученной Александровской лентой. Я и не подозревал, что нахожусь в такой милости. Перед этим балом Николай Павлович, зная, что пожалована мне высочайшая лента, попросил позволения приехать ко мне и лично её привезти. Государь ему позволил у меня быть, однако ленту не дали, а прислали с курьером, как полагается по уставу. Николай Павлович у меня обедал и провёл почти целый день. Я признался ему, что очень бы хотел представить всех моих генералов и полковых командиров, которых ему наилучшим образом рекомендовал. Великий князь был с ними отменно любезен и обворожил всех прямотой своего обхождения. Он меня за это очень благодарил.
Ему и в голову войти не могло, чтобы заносчивая Элиза могла серьёзно увлечься таким самодовольным болваном, которому в карьере прекрасной помогло куда больше, чем в характере и в уме, однако и она так холодно и так насмешливо относилась к болтливому генералу, точно так, как всегда относилась к нему, он не вытерпел и вскоре из гордости съехал от дяди, пожил недолго на «чердаке» любезного Шаховского, но, наскучивши слишком шумным актёрским житьём, схожим как две капли воды с полковым бивуаком, переместился к Степану, служившему в гвардии после кавалерийских резервов, и с того дня всё ровно в пути и всякий день как на станции, спросонья кричит лошадей.
И этот потерявшийся человек будто бы он?
И по какой такой надобности он скакал тогда сломя голову в Петербург?
Жениться ли возмечтал на кузине? О литературной ли известности вдруг воспарил в облака?
Кому знать?
Ещё в Польше повстречался он с Шаховским, который очень кстати очутился там с ополчением, и впопыхах не приметил, как, обыкновенно мало расположенным к доверительности, прочёл князю несколько своих весьма зелёных стишков, выкинувшихся у него ненароком, не в поэты же метил он поступить. Шаховской, фантазёр и добряк, имевший ум приятный и кроткий ласковый нрав, с физиономией эллинского сатира, с первым встречным до хрипа пищавший о стопах и рифмах, видавший кругом себя одних даровитейших драматургов, обязанных возвысить российскую сцену, которую обожал, превыше сцены французской, тотчас ему насоветовал перевести французскую пьеску «Семейная тайна», пера посредственного, однако ж трудолюбивого Крезе де Лессера, восторженно обещая при этом, вот только окончатся военные действия, а и скоро уже, содействовать постановке перевода на сцене.
Дав ей названье «Молодые супруги», он отчасти перевёл, отчасти переделал её, пользуясь той же разговорной манерой, которую ввёл на театр Шаховской, стихи выкинулись несколько, на его вкус, дубоватыми, однако же он, то и дело самые неудачные перепрыгивая лукаво глазами, нашёл свою пьеску довольно удачной и привёз Шаховскому, расхвалившему тотчас её до небес, вдохновенный болтун и фарсёр.
Каких благ ожидал он от своей переделки? Славы ли, которая столь рано снилась ему? Денег ли, которых ему никогда не хватало на самые крайние нужды? Кузину ли в самое сердце желал поразить? Первых ли успехов и первых театральных знакомств, которые помогли бы ему обсмотреться и тогда уж двинуться к тому совершенству, которое властно диктовал ему его строгий вкус, воспитанный древними классиками, Шекспиром, Гёте и Шиллером, творенья которых знал он почти сплошь наизусть?
Великие боги, этой загадки не разгадал он ни тогда, ни теперь!
По обыкновению, заведённому Шаховским, возмечтавшим вкруг особы своей съединить всех талантливых молодых драматургов, он прочёл свою пьеску на «чердаке», как насмешливо выражался по всякому поводу остривший хозяин, в кругу истинных знатоков и всех знаменитостей сцены.
Заёмный сюжет был уж больно не сложен. Счастливый муж трёх месяцев не выдержал безоблачной супружеской любви, скучал и маялся ужасно с красавицей женой, не знал, куда себя девать, оставшись с ней наедине, газету ей предпочитал и обличал обманы воспитанья, которым маменьки морочат слишком ловко извечно глупых женихов:
Притом и не видать в тебе талантов тех,
Которыми сперва обворожила всех.
Поверь, со стороны об этом думать можно,
Что светских девушек образованье ложно
Невинный вымысел, уловка матерей,
Чтобы избавиться от зрелых дочерей;
Без мыслей матушка проронит два-три слова,
Что дочка будто ей дарит рисунок новый;
Едва льзя выпросить на диво посмотреть.
Выносят наконец ландшафт или портрет,
С восторгом все кричат: «Возможно ль, как вы скромны!»
А чай работали художники наёмны.
Потом красавица захочет слух пленять, -
За фортепьяно; тут не смеют и дышать,
Дивятся, ахают руке столь беглой, гибкой,
Меж тем учитель ей подлаживает скрипкой,
Потом, влюблённого как в сети завлекли,
В загоне живопись, а инструмент в пыли.
Уже ему иные прелести милы. Уже слегка Арист влюблён в Аглаю. Уже к коварной на свиданье поспешал, пред верным другом разливаясь в оправданьях:
В наш век степенница по свадьбе через год
Берёт любовника, – единобразье скушно,
И муж на то глядеть обязан равнодушно.
Всё это сбыточно, всё это быть должно
Со мною, как с другим, – так раз заведено.
Однако до тех пор хотел бы я в Эльмире
Все видеть способы Мой будущий удел я знаю наперёд;
искусства, средства в мире
Рядиться, нравиться, приятной, ловкой быть,
А более ещё, чтоб таковой прослыть,
Чтоб рой любовников при ней был ежечасно,
Но ею презренный, рой жалкий и несчастный!
А я бы думать мог, на этот рой смотря:
Старайтесь круг неё, а наслаждаюсь я!
И был таков, а друг почти в его словах преподал жене его урок:
Тот муж, мы, например, каким Ариста знаем,
Уверенный, что он женою обожаем,
Что ясных дней его ничто не омрачит,
В беспечности благой живёт как сибарит;
Вседневны ласки он с холодностью приемлет;
Взаимность райская утихнет и задремлет;
Ему ничто не впрок, и чужд сердечный страх.
Нет! постарайтесь быть хотя в его глазах
Вы легкомысленней и больше прихотливы;
Увидите, какой он будет боязливый.
Едва опомнится, что может потерять
Блаженство, коим стал он так пренебрегать,
С супругой-ангелом в любви минутах тайных,
Он в заблуждениях раскается случайных
И, образумясь, вам покорен будет вновь.
А тут как раз вернулся глупый муж, случайно вместе их застал и гневных обрушился упрёков градом:
Я тысячу могу вам случаев исчислить,
По коим должен был об вас я худо мыслить;
Довольно было бы смешно не замечать
Мне на лице у вас уныния печать,
Когда наедине мы оставались с вами;
И часто думал я, что, кстати, между нами,
Страдаете всегда вы болью головной,
Когда случается вам выезжать со мной.
Сегодня поутру, на что искать нам дале,
В смятеньи были вы, погружены в печали,
Когда напомянул я о деревне вам:
Конечно, скоро бы прибегнули к слезам,
К упрёкам, жалобам! – на дело не похоже!..
Является Сафир, я ухожу – и что же!
Откуда всё взялось на бедствие моё:
Весёлость, острота, наряды и пенье —
Все, словом, женские чертовские приманки.
Я в дверь, вы со двора, и очень спозаранки.
Не ведаю, какой злой дух в меня вдохнул,
Чтобы Сафиру я об этом намекнул?
Изменник! над моим ругался как несчастьем!
Как утешал меня притворным соучастьем!
Непринуждённо как смеялся, ободрял!
От горькой истины как хитро отвращал!
Как другом и женой жестоко я обманут!
Но более меня обманывать не станут.
Что вы потупили глаза? вы смущены?
Подайте же письмо.
Недоразумение, само собой, тут же легчайшим образом и разъяснялось. Взбешённый ревностью, муж вновь в свою жену влюблялся, иначе, видишь, нам нельзя, и в клятвенных восторгах рассыпался:
Как хочешь, но теперь в столице иль в пустыне
С тобою дома я сижу отныне —
Днём, утром, вечером, и в полдень и в полночь,
Все вертопрашества и суетности прочь!
Не тут-то было, жена, уроком сим прозрев, уж не хотела запираться на замки и, отдавая должное советам друга, давала жёнам всем полезнейший урок:
Так, если несколько тебя сей день исправил,
Его благодари: он и меня наставил,
Чтоб вкусам я твоим старалась снисходить,
Затем чтоб и других приманок отвратить,
Чтоб иногда твоей противилась я воле,
Затем, чтоб ты ценил моё смиренство боле.
Так! он любовь твою мне возвратить хотел,
Старался сколько мог – и, может быть, успел.
Знатоки и завсегдатаи подмостков, и первый между ними Шаховской, к чужим комедиям ревнивец страшный, заключили, что он весьма удачно сжал французом неумелым весьма растянутый сюжет и что благодаря тому его пьеска оказалась довольно жива, энергична и вместе с тем забавна. В особенности они хвалили стих, сродни стиху комедий Шаховского, и непринуждённость разговорной речи, которой он везде заменил гладкую, однако же безличную риторику француза. Несколько счастливых его афоризмов удержалось в их дружеской памяти, и они повторяли, смеясь:
Свой дом всем прочим я предпочитаю.
Мне, право, всё равно.
Везде, где только бал, она необходима.
Чему ж дивиться нам, что мало верных жён.
Не послушание мне нужно, а любовь.
Как будто бы мужья умеют попросить.
Что хочет женщина, то сбудется всегда.
Ещё хотелось, чтобы они заметили его главнейшую мысль, которой он дорожил: что отвлечённое умствование даже в умном человеке смешно безмерно, что сама наша прозаическая жизнь полна капризов и оттого много богаче и сложней замысловатых выкладок сухого, книжного ума и всегда того оставит в дураках, кто в высокомерии самодовольном праздного рассудка попадает в её хитрые сети, однако знатоки водевилей как раз не обратили никакого внимания на его заветную мысль.
Развеселившийся, довольный донельзя своим первым открытием, пророча столь неробкому автору, по этой первой пробе вполне мужественного пера, превосходное будущее, Шаховской озаботился тотчас, чтобы роли распределились самым выгодным образом.
Роль Эльмиры, жены, так счастливо нашедшейся вновь влюбить в себя охладелого мужа, предназначалась Катерине Семёновой, которая, уж если хотела и с помощью Шаховского разобрала смысл своей роли, могла дотянуть до успеха и самую слабую, самую безнадёжную пьеску, да тут возникло препятствие, с её гневливым характером едва ли преодолимое: она с Шаховским была в ссоре, между ними нередкой, на этот раз затянувшейся чересчур, к удивлению театрального братства, которое беспрестанно ссорилось, однако ж скоро мирилось между собой.
Шаховской, лукавый и вёрткий, пустился в тонкую хитрость, на которые был ужасный мастак, если только дело касалось обожаемого до страсти театра. «Молодые супруги» были включены в бенефис Нимфодоры Семёновой[63]63
...включены в бенефис Нимфодоры Семёновой... – Нимфодора Семёновна Семёнова (1788-1876) – оперная певица, сестра Екатерины Семёновой.
[Закрыть], и по этому случаю бенефициантка сама упросила сестру. Та наконец согласилась, вопреки даже тому, что, актриса трагическая, никогда перед тем не играла комедийных ролей.
Шаховской пребывал в своём кротком восторге, пожимался, щурил маслянистые глазки и потирал пухлые белые ручки с довольной улыбкой сатира.
Роль Ариста, рассудительного и так глупо оплошавшего мужа, досталась Сосницкому, тоже счастливо открытому Шаховским.
Роль Сафира благосклонно согласился взять Брянский, известный актёр, рассудительный, однообразный до скуки, однако обладавший звучным органом, прекрасно читавший стихи, как будто так и родившийся записным резонёром.
Шаховской сам принялся за грозные свои репетиции, доводя внушительную Семёнову до слезливых истерик, а Сосницкого с Брянским до холодного пота, неумолимый, стремительный, страстный, кричавший визгливо, падавший на колени то с пламенной, то с слёзной мольбой, в изнеможении рвавший на голове остатки когда-то пышных кудрей.
В конце сентября запестрела афиша, извещавшая всех, что в бенефис Нимфодоры Семёновой даётся опера «Эфрозина и Корадин» и комедия в одном действии в стихах и с пением сочинения А. С. Грибоедова.
Что говорить, это глупо ужасно, а он был в те дни вне себя.
Нет, он знал превосходно, что это вышел из-под пера всего лишь ничтожный пустяк, что это лишь самая первая, хотя и не робкая, проба молодого таланта, к тому же не в свободном творении, а в переделке, и что его новое имя решительно никому не известно, даже игравшим в его пьеске актёрам.
Он очень холодно и умно рассуждал, что этот заёмный игривый сюжет уж слишком избит и что надобно быть уже слишком не от мира сего, чтобы так по-дурацки попасться на рассчитанное кокетство осточертевшей жены, а потому в его пьеске соли нет, нет ни на полушку ума.
Он твердил, что афиша составлена точно так же, как все театральные афиши на свете, и что деревянный Малый театр, открывшийся взору, когда он в праздничном ошалении брёл на премьеру, от Публичной библиотеки, чересчур неказист, и если фасад его украшают колонны, так, видимо, лишь для того, чтобы сделать архитектурное уродство его очевидным.
И всё же он был вне себя и с каким-то особенным чувством, намереваясь прийти позже всех, вступил в пустой зал, который только начинал наполняться, и замирал при мысли о том, что нынче более никто не придёт, и то и дело пожимал пружинку часов.
Однако зал был наконец переполнен. Имена Нимфодоры и Катерины Семёновых собрали публику самую избранную, способную не только беспрестанно хлопать в ладони, но и что-нибудь понимать. Катерина блистала красотой ослепительной, при малейшем одушевлении её голос вызывал в публике слёзы восторга и гром, её глубокая игра увлекала, поражала и очаровывала, несмотря даже на то, что романс она спела очень посредственно. Сосницкий, стройный, с выразительным подвижным лицом, которое часто оживлялось его особенной умной улыбкой, играл превосходно, шаржируя, к удовольствию публики, всем известного светского шаркуна. Брянский декламировал, сильным голосом оттеняя, тонко и верно, каждое слово стиха.
Грянул внезапный успех. В первый раз довелось испытать ребяческое удовольствие стихи свои слышать в театре. Он был отравлен слегка и слегка опьянён бестолковым хмелем бурных аплодисментов и с кружащейся головой страшился попасть в недостойное положение, если откроется публике, что в самом деле голова у него раскружилась, отчего эти первые жаркие поздравления принимал он с иронической тонкой усмешкой, но с тайной гордостью отмечал, что его «Молодые супруги» время от времени возвращались на сцену. Он приятно был изумлён, что иные юные авторы уже откровенно, хоть и топорно, подражали ему, выпекая в своих непрокалившихся печках довольно сырые, но страсть как похожие пьески в духе этой салонной комедии.
Что было после этого начинать?
Военная служба не принесла ему славы, о которой он пылко мечтал, вступая своей волей в гусары. Он с ней мирился, пока бились с вероломным французом, да и то главным образом потому, что в кавалерийских резервах, куда, по счастью, его занесло из полка, делал чрезвычайно важное и полезное, хотя малоприметное дело. В мирное время, в глазах его, военная служба утратила смысл: и пёстрый мундир его не прельщал, и не желал подражать он бессчётным Паскевичам с их беспрестанной самодельной белозубой улыбкой, да и в чинах обнаружился слишком уж небольших, чтобы лямку тянуть и на что-то рассчитывать в мирное время, когда в армии скука и маета, злейший враг для живого воображения. Выходило, что на этом поприще терять ему было нечего. Он решился проситься в отставку и облегчённо вздохнул.
Отношения с Элизой оставались туманными. Кузина взглядывала иногда на него с интересом, не в силах, должно быть, устоять перед его блестящим умом. Успех «Молодых супругов» придавал ему веры в себя. Он решился приготовиться к экзаменовке на звание доктора и с этой целью отправился в Дерпт, рассчитывая, как прежде в Москве, и разом двинуть карьеру, залучив с дипломом вожделенное право вместо губернских секретарей именоваться тотчас коллежским асессором, и завоевать, может быть, её благородное, но слишком тщеславное сердце.
Однако в Дерпт сперва не пускала внезапная шумная литературная и театральная жизнь. Непоседливый Шаховской, обременённый запутанными делами по театральной дирекции, всё-таки успевавший, Бог весть когда, много и лихо писать, умелый наставник, задиристый собеседник, приятель весёлый и добрый, открытый, простой, несмотря на порядочную разницу в летах, поставил комедию «Урок кокеткам, или Липецкие воды» примечательную, другим не в пример, по удачному своему исполнению, по верности выведенных на сцену характеров, по весёлости и затейливости своей и по многим хорошим стихам, которые встречались на каждом шагу.
Представление, как и было задумано, превратилось в ужасный скандал. На сцене выставлен был на суд зрителей только что переселившийся в Петербург, милостиво принятый вдовой-государыней, возлюбившей в нём прославленного певца её победоносного сына, окружённый почтением и громкой молвой, скромный и простой в обхождении, застенчивый, мягкий, чуждый литературным браням Жуковский, под сатирическим именем поэта Фиалкина, светоча слезливой поэзии, который, влюблён и печален, томную любовь принуждал петь вечного старца Гомера, услаждал туманными балладами свой разнеженный, чувствительный вкус и возвещал:
И полночь, и петух, и звон Костей в фобах.
И чу!..
Набор слов, смешной, хоть невинный, точно заклятие дьявола, чаще других выступал в наивно-печальных балладах Жуковского, которые были у всех на устах, слыли за образец утончённого вкуса и превратились в предмет самых пошлых и многочисленных подражаний. Можно ли было этот набор слов не узнать? Конечно, нельзя. Немудрено, что тотчас узнали, от кресел до лож и райка, узнал и Жуковский, сидевший в креслах с друзьями, сконфуженный нескромными взорами, вдруг обращёнными со всех сторон на него.
Так вдруг сошлось, что комедия Шаховского, невинная сама по себе, явилась громким возобновлением прежней жестокой войны[64]64
Так вдруг сошлось, что комедия Шаховского... явилась громким возобновлением прежней жестокой войны... – Комедия Шаховского «Урок кокеткам, или Липецкие воды» была поставлена 23 сентября 1815 г., литературные друзья автора увенчали его в доме писательницы А. П. Буниной лавровым венком, арзамасцы неё торжественно «отпели» А. А. Шаховского, исполнив кантату Д, В. Дашкова, которую Пушкин считал «очень остроумной пьесой».
[Закрыть], было притихшей с нашествием Бонапарта и вспыхнувшей вновь с утверждением европейского мира. Первая победа, по общему мнению, осталась на стороне Шаховского. Этот выстрел публика приняла с одобрением, громкогласным, задорным и шумным. В тот же вечер в доме Бакунина, гражданского губернатора, состоялось весёлое празднество, и сама губернаторша под дружные клики гостей надела на счастливого автора венок победителя. На другой день Иван Андреевич Крылов с улыбкой коварной и умной обронил, с кем-то встретясь на Невском, очередное словцо, тотчас разнесённое всюду: «Как быть, насмешники на его стороне».
Хвалители, чтившие Жуковского как новейшего парнасского бога, воспевавшие сами, прозябая в столицах, ненаглядную сельскую тишь, пастушков и невинные слёзы на берегах ручейков, объявлявшие староверцами ретроградами всех хулителей новой сентиментальной волны и нового размягчённого слога, в старой поэзии и в старых речениях не находившие ничего, что бы было достойно продолжения, если не подражания, приняли эту смешную пародию как святотатство.
Хулители Жуковского, певцы великих деяний, поклонники сильного, выразительного, могучего слова, наконец получившие повод открытой злорадственной мести, преувеличенно и язвительно гоготали, обращая победу свою в шутовство.
Журналы взбесились, как псы, которым повод с цепи сорваться нашёлся. Поспешные листы запестрели то грубой, то изысканной бранью, однако и журналы не вмещали всего, чем кипели взаимно оскорблённые души. Из уст в уста передавались колкие эпиграммы, непристойные каламбуры и грязные сплетни, слишком сильные, чтобы решиться в печать.
В «Сыне отечества» поместил юный Дашков «Письмо к новейшему Аристофану», в котором в прах повергал Шаховского. Князь Вяземский, ленивый мастер жалящих экспромтов, произнёс эпиграмму, намекая на «Расхищенные шубы», поэмку пера Шаховского:
С какою лёгкостью свободной
Играешь ты природой и собой,
Ты в шубах Шутовской холодный,
В водах ты Шутовской сухой.
В доме Уварова на Малой Морской, в пылающей огнями громадной библиотеке, за длиннейшим столом, на котором разместили большую чернильницу, бумагу и перья, собрались Александр Тургенев, Жуковский, Дашков, Жихарев, Блудов[65]65
...собрались Александр Тургенев, Жуковский, Дашков, Жихарев, Блудов – основатели литературного общества «Арзамас»: Александр Иванович Тургенев (1784-1845) – историк и литератор, Василий Андреевич Жуковский (1783-1852) – поэт, Дмитрий Васильевич Дашков (1788-1839) – чиновник Коллегии иностранных дел, Степан Петрович Жихарев (1788-1860) – переводчик, театрал, чиновник Коллегии иностранных дел, московский губернский прокурор (1823-1827), Дмитрий Николаевич Блудов (1785-1864) – граф, государственный деятель.
[Закрыть]. Блудов ознакомил собравшихся с «Видением в какой-то ограде», в котором любители российской словесности, отчего-то обыватели Арзамаса[66]66
...отчего-то обыватели Арзамаса... – Само название «Арзамас» возникло благодаря шутливо-пародийному произведению Д. Н. Блудова «Видение в какой-то ограде» об арзамасских любителях словесности.
[Закрыть], на одном из вечерних собраний слышали в соседней комнате странный, подозрительный шорох. Оказалось, это бродил Шаховской в магнетическом сне, повествуя шаржированными старинными словесами, как в бурную ночь он остановился под окнами опустевшего дома Державина и разные чудеса в них узрел, затем Шаховской исповедовался в своих тайных, однако прискорбных грехах.
Ознакомлен с «Видением», Уваров внёс предложение создать «Арзамасское общество безвестных людей», прямо направленное против замшелой «Беседы любителей российского слова». Положили для чего-то взять себе прозвища по балладам Жуковского и обязали всякого, кто заохотится вступить в «Арзамас», в похвальной издевательской речи отпевать кого-нибудь из заклятых беседчиков.
Известившись о совершенном откровенном кощунстве, всполошилась «Беседа». Внезапно объявившийся в литературе Загоскин, ополченец недавний, бывший под Данцигом, простодушный до крайности, однако же вспыльчивый, неумный, но добрый, в защиту Шаховского пристроил на сцене «Комедию против комедии, или Урок волокитам», написанную почти так же легко и свободно, как писал Шаховской, в которой отдубасил многих противников, в том числе Фольгина, сценический псевдоним остроязычного и злобного Вигеля.
Он был поражён, наблюдая столпотворенье умов, ещё незнакомый с истребительными литературными нравами. На его вкус, комедийка Шаховского была довольно пуста, хотя и блестяща, а хулители Шаховского слишком ребята и глупы. Её прелесть он находил в одной злободневности, без которой театр не театр, тогда как достойным таланта почитал он только трагедии, в образец себе взявши эллинов, а комедии так, вздор и проба пера, так что остервенелая брань, по его представлениям, чересчур далеко зашла за границы пристойности. К тому же брань затянулась и оттого сбивалась на фарс. Он тоже мимоходом пустил эпиграмму. Она насмешила Катенина. Шутки ради они отправили Гречу громадный пакет, предварительно дав наставления денщику.