355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Демин » Бакунин » Текст книги (страница 9)
Бакунин
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:26

Текст книги "Бакунин"


Автор книги: Валерий Демин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)

Отсюда и проистекает так называемый анархизм Прудона, ставящий его в один ряд с другими антигосударственно настроенными мыслителями. Эта антигосударственная позиция выражена во многих его работах, в частности в трактате «Что такое собственность?»: «Что касается меня, я поклялся и останусь верен своему разрушительному делу, буду искать истину на развалинах старого строя. Я ненавижу половинчатую работу; и вы можете мне верить, читатель: если я осмеливался занести руку на новые заветы, я не ограничусь уже только тем, что сниму с него крышку. Нужно развенчать таинства святая святых несправедливости, разбить скрижали старого завета и бросить все предметы старого культа на съедение свиньям (выделено мной. – В. Д.)».

Для налаживания справедливого обмена между работниками ассоциаций, основанных на началах взаимопомощи, Прудон предлагал ряд конкретных экономических шагов, некоторые из них (организация народного банка, создание «народных денег» и др.) безуспешно пытался осуществить на практике. Популярность гениального самоучки во Франции была фантастической. Достаточно сказать, что и спустя пятнадцать лет после его смерти при избрании депутатов Парижской коммуны самая большая фракция оказалась состоящей из прудонистов. У него всегда было бесчисленное множество врагов – от осатанелых буржуа, неоднократно засаживавших его в тюрьму, до бывшего приятеля Маркса, написавшего в ответ на один из главных трудов Прудона «Философия нищеты» язвительный многостраничный памфлет под хлестким названием – «Нищета философии».

Герцен же характеризовал Прудона так: «В этом отрицании, в этом улетучивании старого общественного быта – страшная сила Прудона; он такой же поэт диалектики, как Гегель – с той разницей, что один держится на покойной выси научного движения, а другой втолкнут в сумятицу народных волнений, в рукопашный бой партий. Прудоном начинается новый ряд французских мыслителей. Его сочинения составляют переворот не только в истории социализма, но и в истории французской логики. В диалектической дюжести своей он сильнее и свободнее самых талантливых французов. <…> Говорят, что у Прудона германский ум. Это неправда, напротив, его ум совершенно французский; в нем тот родоначальный галло-франкский гений, который является в Рабле, в Монтене, в Вольтере и Дидро… даже в Паскале. Он только усвоил себе диалектический метод Гегеля… <…>».

Дружба двух будущих «отцов анархии» произвела на Герцена неизгладимое впечатление. Его воспоминания и сегодня читаются так, как будто в них речь идет о только что увиденном и услышанном: «Бакунин жил тогда с А. Рейхелем в чрезвычайно скромной квартире за Сеной, в Rue de Bourgogne. Прудон часто приходил туда слушать Рейхелева Бетховена и бакунинского Гегеля – философские споры длились дольше симфоний. Они напоминали знаменитые всенощные бдения Бакунина с Хомяковым у Чаадаева, у Елагиной о том же Гегеле. В 1847 году Карл Фогт, живший тоже в Rue de Bourgogne и тоже часто посещавший Рейхеля и Бакунина, наскучив как-то вечером слушать бесконечные толки о феноменологии, отправился спать. На другой день утром он зашел за Рейхелем, им обоим надобно было идти к Jardin des Plantes (Ботанический сад. – В. Д.); его удивил, несмотря на ранний час, разговор в кабинете Бакунина; он приотворил дверь – Прудон и Бакунин сидели на тех же местах перед потухшим камином и оканчивали в кратких словах начатый вчера спор».

По свидетельству другого мемуариста – П. В. Анненкова, также жившего тогда в Париже, – Прудон специально для встречи с Бакуниным приглашал к себе знакомых и полушутя предупреждал их: «Я вам покажу чудище по сжатой диалектике и по лучезарной концепции сущности всяческих идей». Ахиллесовой пятой самоучки Прудона было незнание немецкого языка, хотя он самостоятельно освоил древнегреческий и древнееврейский. Отсюда невозможность знакомиться с корифеями немецкой диалектики на языке оригинала, а французские переводы страдали упрощениями и смысловыми искажениями[9]9
  Общеизвестен исторический анекдот: осенью 1827 года Гегель ненадолго приехал в Париж, где должен был выступить с лекцией. К нему обратились с просьбой: «Нельзя ли, чтобы господин профессор изложил свое учение вкратце, популярно и по-французски?» На что великий философ спокойно ответил: «Мою систему нельзя изложить ни вкратце, ни популярно, ни по-французски».


[Закрыть]
. Поэтому Прудон был особенно благодарен другу Мишелю за то, что тот терпеливо разъяснял ему глубины гегелевской диалектики.

* * *

Между тем события развивались своим чередом. Бакунин давно уже искал контакта с польскими эмигрантскими кругами, лелея надежду объединить российские революционно настроенные силы с польским освободительным движением. Еще в Брюсселе он познакомился с эмигрантом Иоахимом Лелевелем (1786–1861) – патриархом, лидером и идеологом польского национально-освободительного движения. В начале 1830-х годов, в Париже, он выступил с воззванием «К братьям русским», где призывал к совместной борьбе против царского деспотизма, за что был выслан из Франции в Бельгию. Позже Бакунин рассказывал: «В Брюсселе я познакомился с Лелевелем. Тут в первый раз мысль моя обратилась к России и к Польше; бывши тогда уж совершенным демократом, я стал смотреть на них демократическим глазом, хотя еще неясно и очень неопределенно: национальное чувство, пробудившееся во мне от долгого сна, вследствие трения с польскою национальностью, пришло в борьбу с демократическими понятиями и выводами. С Лелевелем я виделся часто, расспрашивал много о польской революции, о их намерениях, планах в случае победы, о их надеждах на будущее время, – и не раз спорил с ним, особенно же на счет Малороссии и Белоруссии, которые по их понятиям должны бы были принадлежать Польше, по моим же, особенно Малороссия, должны были ненавидеть ее, как древнюю притеснительницу. <…>».

К Бакунину польские эмигранты относились поначалу сдержанно. Лед и излишнюю подозрительность в их отношениях растопила пламенная речь, произнесенная им 29 ноября 1847 года на банкете, устроенном в честь годовщины польского восстания 1830–1831 годов. Речь Бакунина была напечатана в оппозиционной газете, в ней содержалась программа объединения русских и польских революционных сил под лозунгом «За нашу и вашу свободу!». Вот несколько наиболее важных фрагментов из пространной речи:

«Господа! Настоящая минута для меня очень торжественна. Я русский и прихожу на это многочисленное собрание, которое сошлось, чтоб праздновать годовщину польского восстания, и которого одно присутствие здесь есть уже род вызова, угроза и как бы проклятие, брошенное в лицо всем притеснителям Польши; – я прихожу на него, господа, одушевленный глубокою любовью и непоколебимым уважением к моему отечеству.

Мне небезызвестно, насколько Россия не популярна в Европе. Поляки смотрят на нее, не без основания, быть может, как на одну из главных причин их несчастий. Люди независимые в других странах видят в столь быстром развитии ее могущества опасность, постоянно растущую, для свободы народов. Повсюду имя русского является синонимом грубого угнетения и позорного рабства. Русский, во мнении Европы, есть не что иное, как гнусное орудие завоевания в руках ненавистнейшего и опаснейшего деспотизма… Господа, не для того, чтоб оправдывать Россию от преступлений, в которых ее обвиняют, не для того, чтоб отрицать истину, взошел я на эту трибуну. Я не хочу пробовать невозможное. Истина становится более, чем когда-либо, нужною для моего отечества.

Итак, да – мы еще народ рабский! У нас нет свободы, нет достоинства человеческого. Мы живем под отвратительным деспотизмом, необузданном в его капризах, неограниченном в действии. У нас нет никаких прав, никакого суда, никакой апелляции против произвола; мы не имеем ничего, что составляет достоинство и гордость народов. Нельзя вообразить положение более несчастное и более унизительное. <…>

Вы видите, господа, – я вполне сознаю свое положение и все-таки я являюсь здесь как русский, – не несмотря на то, что я русский, но потому что я – русский. Я прихожу с глубоким чувством ответственности, которая тяготеет на мне, равно как и на всех других личностях из моего отечества, так как честь личная нераздельна от чести национальной, без этой ответственности, без этого внутреннего союза между нациями и их правительствами, между личностями и нациями не было бы ни отечества, ни нации. (Аплодисменты.) <…>

Для меня, как для русского, это годовщина позора; да, – великого позора национального! Я говорю это громко: война 1831 года была с нашей стороны войной безумной, преступной, братоубийственной. Это было не только несправедливое нападение на соседний народ, это было чудовищное покушение на свободу брата. Это было более, господа: со стороны моего отечества это было политическое самоубийство. (Аплодисменты.) Эта война была предпринята в интересе деспотизма и никоим образом не в интересе нации русской, – ибо эти два интереса абсолютно противоположны. Освобождение Польши было бы нашим спасением; если бы вы стали свободны, мы бы стали также; вы не могли бы ниспровергнуть пут царя польского, не поколебав трона императора России… (Аплодисменты.) Мы дети одной породы, и наши судьбы нераздельны, наше дело должно быть общим. (Аплодисменты.)

Вы это хорошо поняли, когда вы написали на ваших революционных знаменах эти русские слова: “За нашу и за вашу свободу!” Вы это хорошо поняли, когда в самый критический момент борьбы вся Варшава собралась в один день под влиянием великой братской мысли отдать честь публично и торжественно нашим героям, нашим мученикам 1825 г., Пестелю, Рылееву, Муравьеву-Апостолу, Бестужеву-Рюмину и Каховскому (аплодисменты), повешенным в Петербурге за то, что они были первые граждане России! <…>

Нет, господа, народ русский не чувствует себя счастливым! Я говорю это с радостью, с гордостью. Потому что, если бы счастье было возможно для него в той мерзости, в которую он погружен, это был бы самый подлый, самый гнусный народ в мире. Нами тоже управляет иностранная рука, монарх немецкого происхождения, который не поймет никогда ни нужд, ни характера русского народа и правление которого… совершенно исключает национальный элемент. Таким образом, лишенные политических прав, мы не имеем даже той свободы натуральной, – патриархальной, так сказать, – которою пользуются народы наименее цивилизованные и которая позволяет, по крайней мере, человеку отдохнуть сердцем в родной среде и отдаться вполне инстинктам своего племени. Мы не имеем ничего этого; никакой жест натуральный, никакое свободное движение нам не дозволено. Нам почти запрещено жить, потому что всякая жизнь предполагает известную независимость, а мы только бездушные колеса в этой чудовищной машине притеснения и завоевания, которую называют русской империей. Но, господа, – предположите, что у машины есть душа, и, быть может, вы тогда составите себе понятие об огромности наших страданий. Мы не избавлены ни от какого стыда, ни от какой муки, и мы имеем все несчастья Польши без ее чести. Без ее чести, сказал я, и я настаиваю на этом выражении для всего, что есть правительственного, официального, политического в России.

Нация слабая, истощенная, могла бы нуждаться во лжи для поддержания жалких остатков существования, которое угасает. Но Россия не в таком положении, слава богу! Природа этого народа попорчена только на поверхности: сильная, могучая и молодая, – ей только надо опрокинуть препятствие, которым смеют ее окружать, – чтоб показаться во всей первобытной красоте, чтоб развить все свои неведомые сокровища, чтоб показать наконец всему свету, что русский народ имеет право на существование не во имя грубой силы, как думают обыкновенно, но во имя всего, что есть наиболее благородного, наиболее священного в жизни народов, во имя человечности, во имя свободы.

Господа, Россия не только несчастна, но и недовольна, – терпение ее готово истощаться. Знаете ли вы, что говорится на ухо даже при дворе в Петербурге? Знаете ли, что думают приближенные, фавориты, даже министры и литераторы? Что царствование Николая похоже на царствование Людовика XV. Все предчувствуют грозу, – грозу близкую, ужасную, которая пугает многих, но которую нация призывает с радостью. (Шумные аплодисменты.) <…>

Пока мы оставались разделенными, мы взаимно парализовали друг друга. Ничто не сможет противиться нашему общему действию. Примирение России и Польши – дело огромное и достойное того, чтоб ему отдаться всецело. Это… освобождение всех славянских народов, которые стонут под игом иностранным, это, наконец, падение, окончательное падение деспотизма в Европе. (Аплодисменты.)

Да наступит же великий день примирения, – день, когда русские, соединенные с вами одинаковыми чувствами, сражаясь за ту же цель и против общего врага, получат право запеть вместе с вами национальную песню польскую, гимн славянской свободы. “Jeszcze Polska nie zginęła!” («Еще Польша не погибла…» – первая строка национального польского гимна. – В. Д.)».

Русское посольство во Франции не на шутку всполошилось. Посланник граф Н. Д. Киселев решил действовать изощренно и наверняка: официально потребовать высылки строптивого эмигранта из Парижа и одновременно распустить слух о том, что Бакунин якобы является агентом царского правительства. Клевета достигла своей цели, многие поляки стали относиться к Бакунину с подозрением. Но на этом профессиональный интриган Киселев не остановился – в бельгийское министерство иностранных дел была направлена депеша с гнусной дезинформацией: отставной прапорщик Бакунин украл в России значительную сумму денег и скрылся от правосудия. Киселев явно рассчитывал на выдачу соотечественника как уголовного преступника. Трудно теперь гадать, как могли бы дальше развиваться события. Но начавшаяся общеевропейская революция в одночасье поломала планы не одного только русского посольства…

Глава 4
ОБЩЕСЛАВЯНСКАЯ ИДЕЯ

Известие о Февральской революции во Франции застало Бакунина в Брюсселе. Наконец-то пришло его время – свершилось то, о чем он столько мечтал. Свобода для всех и для каждого! Так по крайней мере тогда казалось многим. Михаил устремился в Париж, да не тут-то было. Добираться пришлось три дня – там, где железные дороги были разрушены, шел пешком. Столица революционной Франции встретила русского бунтаря морем красных флагов, баррикадами, вооруженными отрядами рабочих и ликующими толпами. «Казалось, что весь мир переворотился, – писал он спустя несколько лет, – невероятное сделалось обыкновенным, невозможное – возможным, возможное же и обыкновенное – бессмысленным».

Эта лапидарная, острая, как клинок кинжала, фраза – «невозможное стало возможным» – перекликается почти с точно такими же словами Александра Блока, написанными уже в начале XX века: «И невозможное возможно, / Дорога долгая легка…» (стихотворение «Россия»), И не только одна эта фраза! Бакунинская характеристика европейской революции 1848–1849 годов – «То был праздник без конца и без края» – бессознательно воспроизведена также и в знаменитейших блоковских строках: «О, весна без конца и без краю – / Без конца и без краю мечта! / Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! / И приветствую звоном щита!» Эту строфу с одинаковым основанием можно соотнести как с воодушевлением влюбленности, так и с предчувствием революционного обновления. Недаром Блок так ценил гигантскую, не совместимую с обыденностью личность Бакунина. Неудивительно также, что поэзию и философию А. Блока в начале XX века некоторые причисляли к мистическому анархизму[10]10
  В годы первой русской революции Блок писал стихи, под которыми, вне всякого сомнения, мог бы подписаться Бакунин и даже Нечаев. Вот, к примеру, почти никогда и никем не цитируемое четверостишие (см.: Собрание сочинений. В 8 т. Т. 2. М.; Л., 1960. С. 333):
И мы поднимем их на вилы,Мы в петлях раскачнем тела,Чтоб лопнули на шее жилы,Чтоб кровь проклятая текла.  Анархический настрой сопровождал Блока до конца жизни. Отблеск бакунинских идей виден даже в блоковском постреволюционном шедевре «Двенадцать» с их зловещим призывом: «Мы на горе всем буржуям / Мировой пожар раздуем…» Да и весь бунтарский пафос гениальной поэмы свидетельствует о том же самом.


[Закрыть]
.

В взбудораженном революцией Париже Михаил поселился в казармах революционной полиции, префектом которой стал его близкий знакомый Марк Коссидьер, и с головой погрузился в революционную атмосферу. Это была его стихия – собрания, сходки, митинги, демонстрации, шествия. Спустя три недели он уже подводил первые итоги: «Разразившаяся во Франции революция радикально изменила постановку всех вопросов. Теперь можно без всякого преувеличения сказать, что старый мир умер; последние его остатки не преминут вскоре исчезнуть. Мы присутствуем при рождении нового мира. Революционное движение, вышедшее из того вечно оживляющего и пылающего очага, который носит имя Франции, распространяется повсюду, не давая себе даже труда опрокинуть, но просто гоня перед собою без усилия и почти без шума все призраки угнетения, неправды и обмана, веками накопившиеся в Европе.

Событие это столь велико, оно настолько застигло всех врасплох, что до сих пор не знаешь, что о нем думать, чего от него ждать, на что надеяться, и что никто не в состоянии измерить глубину новой революции, которая с первых же дней представляется нам более радикальною в своих последствиях, более гигантскою в своих пропорциях, чем все предшествовавшие ей революции. Одно во всяком случае ясно: практические люди старого режима превратились ныне в утопистов, а вчерашняя утопия стала отныне единственно возможною, разумною и практичною вещью. Это утопия – чистая, безусловная демократия для Франции, как и для всей Европы; это – истина, справедливость, свобода, жизнь для всех личностей, как и Наций; это – право всех, защищаемое свободным голосом и вооруженною рукою каждого. <…>

Вскоре, быть может, меньше чем через год, чудовищная австрийская империя разрушится; освобожденные итальянцы провозгласят итальянскую республику; немцы, сплоченные в единую великую нацию, провозгласят германскую республику, а польские республиканцы, пребывающие в эмиграции в течение 17 лет, возвратятся к своим очагам. Революционное движение прекратится только тогда, когда Европа, вся Европа, не исключая и России, превратится в федеративную демократическую республику. Скажут: это невозможно. Но осторожнее! Это – слово не сегодняшнее, а вчерашнее. В настоящее время невозможны только монархия, аристократия, неравенство, рабство. Революция погибнет, если монархия полностью не исчезнет с лица Европы. Итак, падение монархии и привилегии по всей Европе или же новое поражение революции, поражение более страшное, чем все предшествующие поражения, со всеми опасностями и ужасами реакции! Ведь сказал же Наполеон: «Через пятьдесят лет Европа будет республиканской или казацкой». Момент серьезен как для отдельных личностей, так и для целых наций. На каждом лежит священный долг.

Я – русский, и мысли мои естественно принадлежат России. Оттуда ждут первых громов реакции. Они раздадутся, но лишь для того, чтобы обратиться против того, кто станет их метать. Быть может, никому, кроме австрийского правительства, французская революция не угрожает настолько, как императору Николаю. Эта революция, призванная спасти все народы, спасет также и Россию, я в этом убежден».

Бакунин ясно осознавал свою миссию в происходящих событиях. Его целью было превратить огонь французской революции во всемирный пожар, распространив его прежде всего на славянские страны и порабощенные славянские народы. В своей знаменитой «Исповеди» (подробнее о ней – ниже) он писал: «После двух или трех недель… <…> я несколько отрезвился и стал себя опрашивать: что же я теперь буду делать? Не в Париже и не во Франции мое призвание, мое место на русской границе; туда стремится теперь польская эмиграция, готовясь на войну против России; там должен быть и я, для того чтобы действовать в одно и то же время на русских и на поляков, для того чтобы не дать готовящейся войне сделаться войною Европы против России “pour refouler ce peuple barbaredans les deserts de l’Asie”[11]11
  Чтобы отбросить этот варварский народ в пустыни Азии (фр.).


[Закрыть]
, как они иногда выражались, и стараться, чтобы это не была война онемечившихся поляков против русского народа, но славянская война, война соединенных вольных славян против русского императора».

Но замысел – даже гениальный – одно, а его осуществление – совершенно другое. Денег не было ни гроша. Бакунин обратился за помощью к французским друзьям и получил безвозмездно две тысячи франков (хотя просил, как всегда, взаймы) – с одним условием: регулярно присылать в газету «Реформа» репортажи и статьи о предсказываемой русским бунтарем славянской революции. Окрыленный возвышенными надеждами, он устремляется на восток, к границе Российской империи и славянским землям, включенным в состав Австрии и Пруссии. Во все той же «Исповеди» Бакунин живо описывает дальнейшие злоключения: «Взяв деньги у Флокона, я пошел за паспортом к Коссидьеру; взял же у него не один, а два паспорта, на всякий случай, один на свое имя, другой же на мнимое, желая по возможности скрыть свое присутствие в Германии и в Познанском Герцогстве. Потом, отобедав у Гервега и взяв у него письма и поручения к баденским демократам, сел в дилижанс и поехал на Страсбург.

Если бы меня кто-то в дилижансе спросил о цели моей поездки и я бы захотел отвечать ему, то между нами мог бы произойти следующий разговор. “Зачем ты едешь?” – Еду бунтовать. – “Против кого?” – Против императора Николая. – “Каким образом?” – Еще сам хорошо не знаю. – “Куда ж ты едешь теперь?” – В Познанское Герцогство. – “Зачем именно туда?” – Потому что слышал от поляков, что теперь там более жизни, более движения и что оттуда легче действовать на Царство Польское, чем из Галиции. – “Какие у тебя средства?” – 2000 франков. – “А надежды на средства?” – Никаких определенных, но авось найду. – “Есть знакомые и связи в Познанском Герцогстве?” – Исключая некоторых молодых людей, которых встречал довольно часто в Берлинском университете, я там никого не знаю. – “Есть рекомендательные письма?” – Ни одного. – “Как же ты без средств и один хочешь бороться с русским царем?” – Со мной революция, а в Позене (тогдашнее немецкое название Познани. – В. Д.) надеюсь выйти из своего одиночества. – “Теперь все немцы кричат против России, возносят поляков и с[о]бираются вместе с ними воевать против русского царства. Ты – русский, неужели ты соединишься с ними?” – Сохрани Бог! лишь только немцы дерзнут поставить ногу на славянскую землю, я сделаюсь им непримиримым врагом; но я затем-то и еду в Позен, чтоб всеми силами воспротивиться неестественному соединению поляков с немцами против России. – “Но поляки одни не в состоянии бороться с русскою силою?” – Одни нет, но в соединении с другими славянами, особенно же если мне удастся увлечь русских в Царстве Польском… – “На чем основаны твои надежды, есть у тебя с русскими связи?” – Никакой; надеюсь же на пропаганду и на могучий дух революции, овладевший ныне всем миром! <…>

Приехав во Франкфурт в первых числах апреля, я нашел тут бесчисленное множество немцев, собравшихся из целой Германии на Vor-Parlament [предпарламент], познакомился почти со всеми демократами, отдал письма и поручения Гервега и стал наблюдать, стараясь найти смысл в немецком хаосе и хоть зародыш единства в сем новом вавилонском столпотворении. Во Франкфурте я пробыл около недели, был в Майнце, в Мангейме, в Гейдельберге, был свидетелем многих народных вооруженных и невооруженных собраний, посещал немецкие клубы, знал лично главных предводителей баденского восстания и о всех предприятиях, но ни в одном не принимал деятельного участия, хоть и симпатизировал им и желал им всякого успеха, оставаясь во всем, что касалось собственно до меня и до моих собственных замыслов, в прежнем совершенном уединении. Потом на дороге в Берлин пробыл несколько дней в Кёльне, ожидая там свои вещи из Брюсселя. Чем ближе к северу, тем холоднее становилось мне на душе; в Кёльне мной овладела тоска невыразимая, как будто бы предчувствие будущей гибели! Но ничто не могло остановить меня. На другой день моего приезда в Берлин я был арестован, сначала был принят за Гервега, а потом в наказание за то, что я ехал с двумя паспортами. Впрочем, меня продержали только день, а потом отпустили, взяв с меня слово, что я не поеду в Познанское Герцогство и не останусь в Берлине, а поеду в Бреславль. Президент полиции Минутоли удержал у себя паспорт, написанный на мое собственное имя, но возвратил мне другой на имя небывалого Леонарда Неглинского, от себя же дал еще другой паспорт на имя Вольфа или Гофмана, не помню, желая, вероятно, чтобы я не терял привычки ездить с двумя паспортами. Таким образом, ничего другого почти не увидев в Берлине, кроме полицейского дома, я отправился далее и приехал в Бреславль в конце апреля или в самом начале мая».

В Бреславле (современном польском городе Вроцлаве, в описываемое время находившемся под властью прусского короля и именовавшемся по-немецки Бреслау) польские патриоты проводили в мае Славянский конгресс. Бакунин на него не попал, и им завладела другая идея – направить в революционное русло освободительное движение славянских народов, и прежде всего находившихся под гнетом Австрийской империи чехов, словаков, хорватов, словенцев, сербов, карпатских русинов. 13 марта произошла революция в Вене, и лоскутная империя Габсбургов трещала по швам. Помимо всего прочего, Бакунин активно подключился к избирательной кампании своего друга Арнольда Руге и помог ему стать депутатом Франкфуртского национального собрания, где тот представлял польские земли, входившие в состав Пруссии. Между тем захваченная поначалу врасплох европейская реакция наконец пришла в себя, собралась с силами и постепенно, но повсеместно перешла в контрнаступление. Надежды Бакунина на общеславянскую революцию от этого только укреплялись. Славянам суждено развить, радикализировать и возглавить общеевропейскую революцию, а если потребуется – спасти ее! С такими мыслями он и отправился в Прагу на открывавшийся там Славянский съезд, организованный чешскими патриотами.

Чехия и Словакия в то время были на пике своего национально-культурного возрождения и в этом смысле задавали тон другим славянским народам. Чешские и словацкие просветители, историки, писатели и поэты пользовались огромным авторитетом и у передовой российской интеллигенции. И сегодня неосуществленные мечты чешско-словацких патриотов Яна Коллара (1793–1852), Павла Шафарика (1795–1861), Франтишека Палацкого (1798–1876), Людевига Штура (1815–1856), Вацлава Ганки (1791–1861) и других о будущем общеславянском единстве не потеряли своей актуальности. Впрочем, и между ними были существенные расхождения.

Председательствовавший на Славянском съезде в Праге Франтишек Палацкий являлся, к примеру, пропагандистом так называемого австрославизма, предполагавшего превращение Австрийской монархии в федеративное государство с предоставлением автономии и широких прав находящимся под короной Габсбургов славянским (в том числе чешскому и словацкому) народам, а также и другим (венгерскому, в частности). Впрочем, в верноподданнических фантазиях Палацкого занесло совершенно не в ту сторону. Даже рациональное зерно его концепции было сведено на нет махровым чешским национализмом, предполагавшим превращение чехов в государственнообразующий этнос будущей федерации (за счет ущемления интересов всех остальных национальностей).

Национализм во всех его проявлениях и разновидностях во все времена оставался главным врагом славянского объединения. Он связан прежде всего не столько с утверждением самобытности культуры или социопсихологических особенностей того или иного народа, сколько с подчеркиванием своей национальной исключительности и превосходства над другими этносами. Сегодняшние дни не исключение! Трудно понять и рационально объяснить, например, почему периодически пробуждается ненависть между сербами и хорватами, говорящими на одном языке. Или – чего никак не могут поделить русские и украинцы, поляки и белорусы, чехи и словаки, болгары и македонцы, сербы и черногорцы. Или – откуда вдруг у болгар, по сей день называющих братушками русских освободителей от османского ига, вдруг появляется желание снести с лица земли величественный памятник советскому воину, прозванному в народе «Алёшей». Примеров можно привести очень много. То же самое (если не хуже) было и в середине XIX века…

Вот и Славянский съезд, собравшийся в Праге в начале лета 1848 года, был запрограммирован на острые разногласия между делегатами – чехами, моравами, словаками, поляками, сербами, хорватами и карпатскими русинами. Именно последних вместе еще с одним делегатом – старообрядческим священником – и представлял на съезде Бакунин, поскольку русских в Прагу не пригласили вообще. Он записался в западную секцию – к полякам. Первые впечатления о происходившем не обнадеживали. Позже он вспоминал: «Дни текли, конгресс не двигался. Поляки занимались регламентом, парламентскими формами да русинским вопросом; вопросы более важные переговаривали не на конгрессе, а в собраниях особенных и не так многочисленных. Я в сих собраниях не участвовал, слышал только, что в них продолжались отчасти бреславские распри и была сильна речь о Кошуте и о мадьярах, с которыми, если не ошибаюсь, поляки уже в то время начинали иметь положительные сношения к великому неудовольствию прочих славян. Чехи были заняты своими честолюбивыми планами, южные славяне предстоявшей войною. Об общем славянском вопросе мало кто думал. Мне опять стало тоскливо, и я начал чувствовать себя в Праге в таком же уединении, в каком был прежде в Париже и в Германии. Я несколько раз говорил в польском, в южно-славянском, а также и в общем собрании…»

Наконец Бакунин понял, что так продолжаться не может, и задумал переломить ход съезда. Он ясно видел пагубность идеи австрославизма, которую пытались представить в качестве генеральной линии общеславянского движения. На одном из заседаний съезда Бакунин призвал «положить начало новой славянской жизни, провозгласить и утвердить единство всех славянских племен, соединенных в одно нераздельное и великое политическое тело». Более того, Бакунин выдвинул идею создания великой славянской «демократической империи» со столицей в Константинополе. От подобных утопических проектов большинству делегатов съезда становилось дурно. Герцен описывает пражские события с присущей ему лаконичностью и точностью:

«Он был приглашен принять участие в работе этого первого вселенского собора нации, которая, наконец, стала пробуждаться после многовекового летаргического сна. Там говорили на всех славянских языках, недоставало только одного – русского. Никто в мире не мог бы лучше представлять революционную идею небольшого меньшинства его родины, чем Бакунин, – русский, друг поляков, вооруженный всем, что могла только дать немецкая наука, и социалист, как наиболее передовые люди Франции. Бакунин с самого своего появления приобрел огромное влияние и популярность. Его благородная и чисто славянская наружность, энергия, открытый характер, ясность и глубина его слова сплотили вокруг него всех истинных революционеров Богемии и австрийских славян».

У Бакунина был давно уже разработан план создания Славянской федерации, не имевший ничего общего с консервативно-утопическими идеями Палацкого и его сторонников. Проект включал девять лапидарных пунктов – один четче другого, и они не имели ничего общего с туманными формулировками австрославистов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю