Текст книги "Бакунин"
Автор книги: Валерий Демин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
Удрученный сложившейся ситуацией, Бакунин немедленно отреагировал, как он сам выразился, «соборным посланием», обращенным не к одной только Тате, но и еще к четырем доверенным лицам – к Огареву, Озерову, Серебренникову и Жуковскому (такие письма обычно именуют циркулярными). В обширном письме Михаил Александрович попытался взять под защиту не столько самого Нечаева как заблудшую личность, сколько тезис о необходимости иметь во главе революционного движения в России именно такого вожака и организатора, каким являлся Нечаев. Однако общетеоретические соображения быстро отодвинулись на задний план и превратились в настоящую апологию преступника, обращенную прежде всего к Наталье Герцен, дабы попытаться разубедить ее в поспешных категорических выводах.
Бакунин по-прежнему называет Сергея другом и поясняет, что употребляет это слово не в ироническом, а в самом серьезном смысле, ибо несмотря ни на что не перестал смотреть на него как на самого драгоценного (даже – святого!) для русского дела человека – в смысле всецелостной преданности делу и совершеннейшего самоотречения, к тому же одаренного такою энергией, постоянством воли и неутомимою деятельностью, каких никто, никогда и нигде не встречал. Никто не может отрицать в нем этих качеств. Значит, Нечаев – «золотой человек, а золотых людей не бросают». Следовательно, и усилия друзей должны быть устремлены на сохранение его для общего дела.
Безусловно, утверждает Бакунин, в этом золотом, страстно преданном человеке много значительных недостатков, чему удивляться не следует: чем сильнее и страстнее натура, тем ярче выступают ее недостатки. Добродетелен, в смысле отсутствия недостатков, только ноль. Нечаев отнюдь не добродетелен и не гладок, напротив, он очень шероховат, и возиться с ним нелегко. Но зато у него есть огромное преимущество: «…он предается и весь отдается там, где другие дилетантствуют; он – чернорабочий, другие – белоперчаточники; он делает, другие болтают; он есть, других нет; его можно ухватить и крепко держать за какой-нибудь угол, другие так гладки, что непременно выскользнут из ваших рук». Эти другие люди в высшей степени приятны, а он человек совсем не приятный. Несмотря на это, заключает Бакунин, он предпочитает Сергея всем другим, любит и уважает его больше, чем многих других соратников.
Затем учитель переходит к характеристике недостатков своего ученика и выяснению причин, их обусловивших. Бакунин категорически отвергает, как он выражается, «ложную систему иезуитских приемов и лжи», избранную Нечаевым для осуществления своих революционных замыслов. Но почему же, спрашивает судья-обличитель и адвокат в одном лице, подсудимый выбрал такую систему? Разве вследствие ли какого-нибудь порока, гнездящегося в его существе: эгоизма, самолюбия, честолюбия, славолюбия, или корыстолюбия, или властолюбия? И отвечает – самому себе и своим адресатам: нет – кто знает хоть сколько-нибудь Сергея, тот поклянется не в том, чтоб у него не было ни малейшего зародыша этих пороков (во всяком нормальном человеке, и особливо в натурах сильных, есть зародыш всех возможных пороков), – а в том, что жизнь его была такого рода, что большая часть ее не могла в нем развиться, и потому, что в нем все другие страсти подавлялись высшею, революционною или народно-освободительною страстью. Он – высокий фанатик и имеет все качества, а также и все недостатки фанатика. Такие люди бывают часто способны на страшные ошибки.
«Пусть Огарев вам расскажет историю, – пишет Бакунин, – о том, как наш общий друг, покойный Белинский, вдруг сделался яростным поклонником и проповедником царской власти, к ужасу всех друзей. Вот до таких пароксизмов нелепости могут иногда доходить в развитии своем натуры искренние, святые и страстные. А ведь [Нечаев] еще очень молод, и развитие его далеко не кончилось. В основе всего нравственного и умственного существа его – я говорю и утверждаю это с полною уверенностью и по праву, потому что в прошедшем году в продолжение четырех месяцев сряду я жил с ним вместе, можно сказать, в одной комнате, и проводил почти каждую ночь в разговорах о всевозможных вопросах. <…> Итак, я повторяю, в основе всего существа и всех стремлений его лежит страсть к народу, негодование за народ и дикая ненависть ко всему, что давит его, а следовательно, прежде всего к правительству, к государству. Я не встречал еще другого такого искреннего и последовательного революционера, как он. [Нечаев] умен, очень умен, но ум его дик, как его страсть, как его природа, и развился далеко не всесторонне, хотя и не лишен развития значительного. Но в нем все: и ум, и сердце, и воля – а сердца и воли в нем много – все подчинено главной страсти разрушения настоящего порядка вещей; а, следовательно, его ранней мыслью должно было быть создание организации или коллективной силы, способной исполнить это великое дело разрушения – составление заговора».
Призвав на помощь все свое мастерство агитатора, Бакунин пытался убедить ближайших друзей и соратников, что России и мировой революции еще будут нужны такие люди, как Нечаев: «Мысль и цель его ясны: он видел и слишком сильно чувствовал и понимал, с одной стороны, громадность государственной силы, которую надо разрушить; видел с отчаянием, с другой стороны, историческую неразвитость, апатичность, разбросанность, бесконечную терпеливость и тяжелоподъемность нашего православного народа, который, если б понял и захотел, одним махом своей могучей руки мог бы свалить всю эту государственную постройку, но который, кажется, еще спит сном непробудным, – и, наконец, видел, с третьей стороны, дряблость нашей молодежи, теряющей всю энергию в нескончаемом и бесцельном резонировании и болтании. В таком виде явилась перед ним русская действительность. Как сломать ее? Где та Архимедова точка, на которую могло бы дело поставить рычаг для того, чтоб поднять этот мир и поставить его вверх ногами? Точка – общая русская беда; рычаг – молодежь. Но в своем настоящем виде эта молодежь далеко еще не рычаг, а паршивое, развратно и бессмысленно доктринерствующее и болтающее стадо. Значит, надо прежде всего преобразовать ее, переменить ее нравы и обычаи.
Что развращает ее пуще всего? Влияние общественной среды. Значит, надо ее оторвать от этой среды. Она привязана к ней двумя нитями: 1-я – карьера; 2-я – семейные связи, сердечные привязанности и тщеславно-общественные отношения. Поэтому надо было… <…> сделать возврат к обществу невозможным – точно так же надо было разбить все семейные связи, все сердечные и тщеславные связи с обществом – и таким способом образовать фалангу суровых абреков, у которых бы сохранилась одна страсть: страсть государственно-общественного разрушения. Согласитесь, что это фантазия не маленького ума и не маленького сердца и что в этой фантазии, увы! много законного и много истинного».
Некоторые пассажи обширного бакунинского эпистолярного послания предназначались исключительно для Таты и, по существу, являлись ответом на ее заявление об окончательном разрыве с Сергеем. Однако на правах старшего друга и наставника, близкого по возрасту покойному отцу, Бакунин пытался внушить Наталье Герцен совсем иное видение Нечаева: «Этот человек полон любви, да иначе и быть не может: у кого нет любви, тот не мог бы действовать с таким полным самоотречением, с таким полным забвением не только своих удобств, выгоды, личных желаний, стремлений и чувств, но даже своей репутации и своего имени, – он готов обречь себя на бесчестье, на общее презрение, даже на совершенное забвение о нем для освобождения народа. В этом состоит его глубокая, высоко-доблестная и девственно-чистая правда – и силою этой чистоты и правды он давит всех нас: хотим не хотим; если мы хотим быть честными перед самими собою, мы должны перед ним преклониться. Он глубоко любящий человек, он привязывается к людям страстно и все готов отдать своим друзьям, и никак уж нельзя причислить его к тем холодным умам и натурам, которые для достижения своих целей играют людьми, как манекенами. Он не самолюбивый эгоист и не интриган, мои милые друзья, потому что он не преследует своих целей и не только не пожертвует ни одним человеком для своей выгоды, для своей славы или для удовлетворения своего честолюбия, но скорее готов пожертвовать собою для всякого. В этом человеке нежное сердце…»
Да, Бакунин продолжал искренне верить, что только люди, подобные Нечаеву, способны создать в России дееспособную организацию и пробудить народ ко всеобщему бунту. А поскольку в среде русской эмиграции (не говоря уже о ситуации в родном отечестве) похожих людей не было и в помине, постольку оставалось одно – закрыть глаза на вопиющие недостатки Сергея и принять его интерпретацию убийства студента Иванова. В конце концов с предателями беспощадно расправлялись во все времена, в любой общественной формации и в массовом масштабе. И что – за это тоже должен отвечать Нечаев? Лучше не громоздить против него все новые и новые обвинения. Попытаться помочь вновь встать в строй борцов за освобождение человечества.
Возврат Сергея в сообщество честных революционеров, пишет Бакунин в заключение своего «соборного послания», «труден, но не невозможен. А так как он человек драгоценный, и лучше, и чище, и преданнее, и деятельнее, и полезнее нас всех, вместе взятых, – то, оставив все мелкие и самолюбивые движения своей души, все личные чувства и обиды свои в стороне, – я говорю это особенно для Вас, Тата, – мы должны дружно соединить свои силы для того, чтоб помочь ему выкарабкаться из омута и дать ему возможность на основании взаимной правды, веры и совершенной прозрачности стать в наши ряды, впереди наших рядов – потому что он все-таки будет самым неутомимо и беспощадно деятельным между нами.
Для этого мы должны:
во-первых, уговорившись между собою, без всякого личного самолюбия и без всякой личной обиды для него, поставить ему твердо, определенно и ясно наши условия;
а во-вторых, мы должны, разумеется с его помощью, употребить все усилия для того, чтоб защитить его против злостно-сплетнической болтовни милых и немилых бездельников, спасти его честь и по возможности очистить его имя».
* * *
Швейцарская полиция и русские тайные агенты шли по следу Нечаева, как собаки-ищейки. В конечном счете по наводке провокатора он был выслежен, арестован и выдан русской полиции. Бакунин тотчас же откликнулся на это событие в письме Огареву от 2 ноября 1872 года: «Итак, старый друг, неслыханное совершилось. Несчастного Нечаева республика (Швейцарская. – В. Д.) выдала. Что грустнее всего, это то, что по этому случаю наше правительство без сомнения возобновит нечаевский процесс, и будут новые жертвы. Впрочем, какой-то внутренний голос мне говорит, что Нечаев, который погиб безвозвратно и без сомнения знает, что он погиб, на этот раз вызовет из глубины своего существа, запутавшегося, загрязнившегося, но далеко не пошлого, всю свою первобытную энергию и доблесть. Он погибнет героем, и на этот раз ничему и никому не изменит. Такова моя вера. Увидим скоро, прав ли я. Не знаю, как тебе, а мне страшно жаль его. Никто не сделал мне, и сделал намеренно, столько зла, как он, а все-таки мне его жаль. Он был человек редкой энергии, и, когда мы с тобою его встретили, в нем горело яркое пламя любви к нашему бедному забитому народу, в нем была настоящая боль по нашей исторической народной беде. Он тогда был еще неопрятен снаружи, но внутри не был грязен. Генеральствование, самодурство, встретившиеся в нем самым несчастным образом и – благодаря его невежеству – с методою так называемого макиавеллизма и иезуитизма, повергли ее окончательно в грязь…»
В этих в основном доброжелательных словах весь Бакунин с его большим, открытым и, к сожалению, уже очень больным сердцем… Что до Нечаева, то суд приговорил его к пожизненному заключению. Его поместили в одиночную камеру Алексеевского равелина, где ему суждено было провести почти десять лет. По иронии судьбы поначалу он оказался в той же самой одиночке, где когда-то сидел Бакунин. После бурных событий, едва не завершившихся восстанием в Петропавловской крепости, и суда над «перевербованными» им солдатами-охранниками, приговоренными к различным тюремным срокам, условия содержания Нечаева в одиночной камере ужесточились до предела. Он был лишен всего, что обычно еще полагалось даже самым злостным государственным преступникам, – чтения, прогулок, бани, теплой зимней одежды, покупки дополнительных продуктов. Рацион казенного питания урезали настолько, что, по существу, он означал медленную смерть от голода. Цинга и водянка ускорили трагический конец. Узник перестал передвигаться и через какой-нибудь год скончался от истощения сил и неизлечимых болезней. Труп закопали в неизвестном месте, все написанное заключенным за время пребывания в крепости сожгли…
* * *
С недавнего времени вошло в моду не только отождествлять Бакунина с Нечаевым, но и сравнивать то с одним, то с другим героем романа Ф. М. Достоевского «Бесы»[42]42
Между прочим, в первые годы заключения в Петропавловской крепости, когда условия содержания были еще достаточно сносными и узнику разрешалось чтение беллетристики, Нечаев познакомился с романом Достоевского, лучше всякого суда разоблачавшим «нечаевщину». Реакция Сергея неизвестна, так как все его записи и заметки после смерти были уничтожены.
[Закрыть] (как и вообще поминать этот классический шедевр к месту и не к месту). Чаще всего Бакунина называют прототипом Николая Ставрогина. В действительности между двумя этими личностями – реально-исторической и литературно-вымышленной – нет практически ничего общего, за исключением разве что армейского прошлого: оба служили в неохоту и рано вышли в отставку. Безусловно, в романе Достоевского есть носители бакунинских идей, а также налицо попытка персонифицировать и окарикатурить некоторые мысли, традиционно приписываемые Бакунину.
Наиболее характерным в данном плане является Петр Верховенский, идейным вдохновителем и образцом для подражания которого в романе выступает Николай Ставрогин. Главная цель («хрустальная мечта») Петруши Верховенского – устроить такую смуту на Руси, чтобы «все поехало с основ». «Весь… шаг пока в том, чтобы все рушилось: и государство, и его нравственность, – разглагольствует Верховенский-младший. – Останемся только мы, заранее предназначившие себя для приема власти: умных приобщим к себе, а на глупцах поедем верхом. <…> Мы провозгласим разрушение. <…> Надо косточки поразмять. Мы пустим пожары. Мы пустим легенды. <…> И начнется смута. Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видел… Затуманится Русь, заплачет земля по старым богам». Затем предлагается «пустить самозванца (Ивана-царевича)», что будет получше всякого социализма. Для всего этого хороши любые средства – пьянство, разврат, а всякого гения желательно «потушить в младенчестве». Два поколения разврата, «и человек превращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь». Разве это Бакунин? Это, скорее, реалии России конца XX – начала XXI века, гениально предвиденные великим русским писателем!
У Достоевского, разочаровавшегося в идеях утопического социализма фурьеристского типа, еще на каторге сложилось стойкое убеждение о пагубности революционного движения для России. В романе «Бесы» это представление приобрело пародийно-гротескную форму и зажило своей особой литературной жизнью, не имеющей никакого отношения ни к биографии, ни к мировоззрению Бакунина. Так, в эпизоде обсуждения бредовой концепции Шигалева теория всеобщего разрушения превращается в тезис о необходимости «срезать 100 миллионов голов». Ничего подобного ни Бакуниным, ни даже Нечаевым никогда не предлагалось. Напротив, выше приводилось бакунинское высказывание, диаметрально противоположное приведенному. Что касается сопряженности бакунизма с нечаевщиной, то реальное положение дел также было уже рассмотрено выше. Казалось бы, убийство группой Верховенского – Ставрогина порвавшего с ними Ивана Шатова детально списано с реального факта убийства «пятеркой» Нечаева студента Иванова. Безусловно, Достоевский пристально следил за нечаевским процессом, и у него были веские (хотя и субъективные) основания связывать нечаевщину с идеями и влиянием Бакунина. В романе же «Бесы» всё смешалось – реальность и домыслы. В результате бакунинские идеи (которых Достоевский досконально не знал) претерпели в художественном произведении значительную трансформацию.
Бакунин поминается в «Бесах» косвенно, в связи с замечанием второстепенного персонажа – демагога Липутина – о взглядах Алексея Кириллова, четыре года проведшего за границей: дескать, он является приверженцем «новейшего принципа всеобщего разрушения». Действительно, Алексея Ниловича Кириллова можно считать анархистом чистейшей воды, хотя его пессимистическая философия смерти к идеям Бакунина никакого отношения не имеет. Зато некоторые пункты бакунинской политической философии и атеизма обнаруживаются в тексте прокламаций, что некогда в Петербурге распространял молодой Лебядкин: «Закройте церкви, уничтожайте Бога, нарушайте браки, уничтожайте права наследства, берите ножи». (Достоевский, кстати, делает знаменательное замечание: атеист вообще не может быть русским человеком.)
Одним словом, считать Бакунина прообразом каких-либо персонажей романа «Бесы» – это более чем натяжка. Бакунин – это не висельник Ставрогин и не политический шулер Верховенский-младший. Бакунин – это Бакунин и никто другой, личность титаническая, колоритная и неповторимая, чуждая ставрогинскому имморализму и беспринципности Петруши Верховенского. Монументальная личность «апостола свободы» попросту не может иметь что-либо общее с суетливым болтуном Верховенским или утонченным развратником и насильником Ставрогиным: имеется в виду не только обольщение трех главных женских персонажей романа – Марии Лебядкиной, Лизы Дроздовой и Дарьи Шатовой, – но и надругательство над десятилетней девочкой Матрешей, повесившейся, не перенеся позора (глава «У Тихона», отклоненная при первопубликации романа по цензурным соображениям).
Достоевский блестяще воссоздал и разоблачил им же придуманную бесовщину русской интеллигенции. Что касается вечно мятущейся и ищущей русской души, насквозь сотканной из противоречий, то здесь позиция писателя намного сложнее. Более того, как бы парадоксально сие ни прозвучало, она сродни бакунинской, еще в годы далекой молодости сложившейся под влиянием классической немецкой диалектики. Противоречивость русской души самого Достоевского, пожалуй, лучше всего иллюстрирует эволюция образа одного из самых праведных и наиболее близких писателю героев – Алеши Карамазова.
Как известно, последний роман Достоевского «Братья Карамазовы» должен был завершиться самым непредсказуемым и парадоксальным образом. По воспоминаниям друзей Федора Михайловича и его вдовы, Алеша Карамазов, полностью и окончательно разочаровавшись в гнусностях повседневной жизни и произволе властей, становится революционером (по некоторым данным – народовольцем-террористом) и участвует в подготовке цареубийства. Что это – все та же бесовщина? Ничуть! Это закономерное развитие человека, который, как и другие его два брата, не приемлет жуткую действительность, обусловленную существующим общественным строем. Чтобы что-то изменить, требуется прежде всего сломать, взорвать, уничтожить существующую систему общественных отношений и поражающий их базис. Не бакунинская ли это мысль? Не напоминает ли Алеша Карамазов в этой своей нереализованной ипостаси молодого бунтаря Мишеля Бакунина?
Глава 11
АГОНИЯ ТИТАНА
Последние годы жизни Бакунин провел в Швейцарии, предпочитая южную ее часть со значительной долей италоговорящего населения. Здесь, в Локарно, недалеко от границы с Италией, в окружении молодых итальянских друзей и прозелитов, его часто навещали отовсюду приезжавшие гости. Жизнь по-прежнему была трудной, семью содержать было не на что. Антония Ксаверьевна, едва сводившая концы с концами, в начале 1872 года обратилась как-то в отчаянии и втайне от мужа к старому другу Огареву с письмом, дающим представление о их жизни в Локарно: «Николай Платонович. Нужда теснит нас. Хозяйка отказала б нам в квартире, если б мы не выплатили к 8 февраля (срок месячный найма квартиры) 317 фр[анков]. Мы были принуждены сделать [краткосрочный заем] в 300 фр[анков], и в конце февраля мы должны выплатить эту сумму в здешний национальный банк, иначе у нас опишут все наши вещи. Николай Платонович, вы легко поймете мое отчаяние, мой ужас, не из страха потери наших вещей, но нам после этого нельзя будет даже оставаться в Локарно. Я все средства уже истощила, я не знаю, что делать. Семья моя далеко, Мишель не имеет никаких средств, у меня двое маленьких детей. Николай Платонович, вы старый друг Мишеля, постарайтесь помочь нам, спасите нас от горького стыда описания нашего бедного имущества. Отвечайте, отвечайте скорее ради всего, что есть для вас святого. Простите беспорядок моего письма, но мне так тяжело, что и голова неясна. Пишу без ведома Мишеля, который был бы против моего письма…»
По какой-то неизвестной причине Огарев, ранее много раз выручавший Бакунина, на сей раз помочь не сумел (или не успел). И Антося спустя десять дней пишет новое, исполненное такого же отчаяния, письмо: «Николай Платонович. Не сейчас отвечала вам потому, что мне грустно было; не знаю как, но я имела надежду, что вы успеете помочь нам. Ошиблась. Простите беспокойство, бесполезную тревогу, причиненную вам моим письмом. Ничего не пишите о моем письме Мишелю. К чему! <…> Не нам первым, не нам последним познакомиться близко с настоящей нуждою. До этих пор мы как-то счастливо ее избегали, а теперь, а теперь, вероятно, придется и нам заплатить ей дань. Что касается Герценов, мне почти неизвестны Мишеля отношения с ними; я так чужда всей остальной жизни, кроме моих детей…»
Чуть позже Бакунину все же удалось раздобыть денег для поездки жены в Россию, откуда она намеревалась вывезти старого и больного отца. Но сам он, после того как Антося надолго уехала, оставил обжитую квартиру и поселился в таверне, где одновременно и столовался. Его нищенский быт описан в воспоминаниях бежавшего из России студента-ме-дика Земфирия Константиновича Ралли-Арборе (1849–1933), навестившего Бакунина в Локарно. Почти все средства из его архискудного бюджета уходили на оплату почтовых расходов: вождь мирового анархизма вел непрерывную и обширнейшую переписку со всей Европой. На чай, кофе, табак денег (разумеется, когда они были) не жалел. В остальном – как придется. О своем распорядке дня поведал сам. В 11 часов утра – скромный завтрак, через полтора часа – обязательный визит в кафе – исключительно для чтения свежих газет и ранее назначенных встреч. После непродолжительной прогулки – сон с 16 до 20 часов. Далее до 22 часов – чай и деловые встречи. И, наконец, ночь – самая активная часть каждодневной жизни, работа за столом над статьями и письмами. Он был любимцем местной детворы, и, когда выходил из дома, ватаги мальчишек хором приветствовали его: «Да здравствует Мишель!»
Иногда наведывался в Цюрих, мог прожить там до двух месяцев, ежедневно общаясь со своими соратниками. Его мощная, издалека заметная фигура в особенности привлекала обучавшихся здесь русских студентов. Часть из них обедала в одном с ним кафе. Для молодежи (независимо от конкретных политических убеждений) Бакунин был живой легендой, вызывавшей неподдельное восхищение. Одна бывшая русская студентка опубликовала на основе своего девичьего дневника под псевдонимом Е. Ель воспоминания о пребывании в Цюрихе «отца анархии» спустя двадцать лет после его смерти. Непритязательная, но точная зарисовка позволяет почти воочию представить Бакунина тех дней:
«<…> Дверь широко распахнулась, и в ней показалась громадная фигура Михаила Александровича Бакунина. Все мгновенно замолкли, глаза всех невольно устремились на Бакунина. Но Михаилу Александровичу обращать на себя внимание было делом таким привычным, что он, не смущаясь вызывающими взглядами, своей ровной, легкой и свободной походкой прошел через всю комнату к своему месту. Так как внимание всех присутствующих сосредоточилось на нем, то за ним прошла незамеченною вся его многочисленная свита, состоявшая из французов, испанцев, итальянцев, русских и сербов. Заметили, впрочем, еще высокую полную даму, так сильно задевшую стол, что на нем загремели стаканы. “Эка ты, матушка!” – сказал ей Бакунин и тем заставил ее покраснеть, а других засмеяться.
Бакунин уселся так близко от меня, что я, несмотря на свою близорукость, могла хорошо рассмотреть его огромную голову с львиной гривой густых волос, благообразное, хотя и неправильное, чисто русское лицо с неопределенным носом и широкими скулами, с грубым румянцем пожилого человека. Ему, сколько мне известно, пятьдесят девять лет, но он смотрится моложе; серые глаза его в одно и то же время как-то наивны и зорки; они выражают попеременно и добродушие, и русское “себе на уме”. Одет он в какую-то неопределенного покроя серую пару, пожелтевшую от времени. Однако он нисколько не имеет вида человека, дурно одетого, вполне оправдывая пословицу: человек красит платье.
Прислуживать за бакунинским столом пришлось Берте, и я видела, с каким страхом в глазах подносила она ему кушанья, не подходя к нему близко и вытягивая руки с блюдом. Ее локоны так и дрожали. А Бакунин, оживленно разговаривая со своим интернационалом, не только не замечал внушаемого им страха, но поглядывал на Берту в высшей степени добродушно. Обращаясь то к одному, то к другому из присутствующих, он говорил то по-немецки, то по-итальянски, то по-французски, то по-испански, нисколько не стесняясь, но в конце концов русская речь взяла перевес. Как видно, он был сегодня в ударе; вспоминал свою молодость, Москву, дружбу с Белинским; все слушали его свободную, прекрасную речь не только за его столом, но и за нашим. Никто не решался говорить в присутствии такого оратора, но за столом Бакунина царствовало восторженное, несколько подобострастное молчание, а за нашим все молчали, внутренне досадуя на себя, что нет смелости заговорить. После обеда Бакунин не собирался тотчас же уходить, спросил у кого-то папиросу и обратился ко мне с просьбою разрешить ему курить. Это возмутило всех его дам; они закричали было: “Вот еще!” Но он остановил их жестом своей мощной руки и прибавил: “Кажется, я не вас спрашиваю”…»
Спустя месяц студентка встретила Бакунина на улице в широкополой шляпе, украшенной красной лентой. За ним следовала толпа зевак всех национальностей, исключая швейцарцев, и автору мемуаров вспомнилась строка из басни Крылова: «По улице слона водили»… Особенно выделялись в разношерстной толпе русские эмансипированные женщины, наслаждавшиеся воздухом относительной швейцарской свободы. Они повсюду сопровождали Бакунина, если он только позволял, готовили ему еду на спиртовке, чинили одежду, где только можно занимали для него деньги и звали «стариком». Некоторые докучали неумными вопросами и получали на них язвительные ответы, сарказм которых до бесцеремонных особ, как правило, не доходил. Одна такая назойливо выпытывала: «Михаил Александрович, скажи, пожалуйста, если бы ты добился исполнения всех своих планов: разрушил бы все до основания, а на развалинах построил задуманное, что бы ты стал делать на другой день?» На это Бакунин с хитроватой улыбкой русского мужика ответствовал: «Начал бы разрушать всё заново!»…
Между тем активная пропагандистская и конспиративная деятельность Бакунина стала изрядно раздражать швейцарские власти. На повестку дня встал вопрос о его насильственной высылке за пределы республики. Официальное решение на сей счет уже подготавливалось; единственное, что могло ему помешать – обзаведение солидной недвижимостью. Согласно швейцарским законам, иностранец – собственник земли в любом из кантонов – выселению не подлежал. В данной связи друзья-анархисты задумали оригинальную комбинацию: приобрести на имя Бакунина имение (желательно у самой границы с Италией), тем самым превратив его в собственника и сделав неуязвимым для возможных репрессий. Сам же купленный дом превратить в штаб-квартиру «Альянса социалистической демократии» и других организаций, возглавляемых «апостолом грядущих революций», а заодно приспособить для размещения типографии, тайного склада оружия и убежища для лиц, скрывающихся от преследования полиции.
Сыскался и человек, готовый финансировать затеянный проект. Молодого итальянского аристократа, восторженного поклонника Бакунина, звали Карло Кафиеро. Он только что получил наследство и мечтал использовать его для революционной борьбы, а тут как раз и представился прекрасный случай. Быстро подыскали подходящую виллу, имевшую по традиции собственное имя – «Бароната», и Бакунин в глазах местных властей сразу же превратился в почтенного буржуа. Ему и самому нравилось новое владение.
М. П. Сажин, одним из первых навестивший своего учителя, оставил подробное описание виллы «Бароната». «Весь участок земли составлял не больше одной трети десятины и был расположен по склону горы, у подошвы которой вдоль озера Лаго-Маджиоре шло шоссе на Локарно, служившее границею “Баронаты”. На этом участке был виноградник в 20–25 квадратных саженей, несколько грядок с овощами, цистерна для воды и старый двухэтажный дом, оштукатуренный снаружи и внутри. В нижнем этаже помещались кухня, столовая и две комнаты для приезжих гостей, а в верхнем – еще две комнаты и соединяющая их крытая веранда. В одной из верхних комнат жил Бакунин, в другой – Кафиеро с женою. Все комнаты были небольшие, закоптелые и довольно грязные, – итальянцы живут вообще грязновато. Меблировка была прямо убогая: в столовой – простые белые табуретки, скамейки и колченогие стулья, в нашей комнате стоял диван с продавленным сиденьем, на котором спали приезжающие, и стол с двумя очень древними стульями. Передний фасад дома обращен был на озеро, и перед ним по склону вниз посажено было много самых обыкновенных цветов; сзади дома была площадка, на которую был выход из дома. С этой площадки зигзагом вниз к озеру тянулась дорога шириною аршина в 3–4. Остальная местность представляла собою голый камень, и только кое-где виднелся кустик или какое-либо дерево. Зато вид на озеро и противоположные горы был великолепный. Бакунин занимал одну комнату, в которой в углу стояла большая кровать с мочальным матрацем, посредине комнаты – большой простой белый стол, заваленный газетами, книгами, бумагами и табаком, 4–5 стульев, простые белые полки с книгами, комод для белья, да на стене висели пара платья, пальто и шляпа. Было также бедно и грязновато, как и прежде. В доме жила одна прислуга, простая крестьянская женщина, стряпуха, довольно уже пожилая; она убирала комнаты и стряпала обед».