444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Шубинский » Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий » Текст книги (страница 15)
Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:35

Текст книги "Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий"


Автор книги: Валерий Шубинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

Киссин служил в Варшаве, по служебным делам разъезжал по всей России, побывал и в Сибири. Канцелярская служба мучила и тяготила его, но еще больше тяготило общение с «простыми» людьми, не принадлежащими к миру искусства. Вот характерные цитаты из его писем Ходасевичу:

«Пойми: я человек скорее резкий, скорее неспособный спускать, и терплю все, все. Блистательное общество писарей, таковое же (чувствуешь отрыжку канцелярии?) полуэстетствующего купчика, врачей, забывших медицину и помнящих только XVI и XIX книги свода военных постановлений, отделов преимущественно о жалованье, порционах, добавочных и т. д., присяжных читателей Нового Времени, полурумынских, полуистинно-русских людей и прочая. Господи! Дайте мне Шершеневича, хуже – Бурлюка! – и я буду с ним мил, – как Бама [321]321
  Прозвище художественного критика и искусствоведа (а смолоду и стихотворца) Абрама Марковича Эфроса (1888–1954), в 1907–1911 годах учившегося на юридическом факультете Московского университета. Эфрос был дружен с Киссиным и близко знаком с Ходасевичем.


[Закрыть]
– с Львом Толстым. Я буду приветствовать его „звонким юношеским голосом“, я что угодно вытворю, лишь бы повидать человека, который говорит о том, в чем хоть немного понимает, для которого, будь он хоть распрофутурист, существуют понятия: искусство, литература, религия, который не употребляет этих слов вместо: ассенизация, унавоживание, испражнение. Потому что когда они говорят о чем-нибудь подобном, то, слушая, мнишь себя сумасшедшим, ослом или марсианином.

И все же мое место столь завидно, что необходимо всячески держаться и крепить протекции и связи: ведь 1) я жив, 2) я получаю 174 руб. и питаю сим Лиду с Лиюшей» [322]322
  Киссин С.Легкое бремя. С. 243.


[Закрыть]
(июнь 1915 года).

«Выражаясь по-одесски – сказать, чтоб мое положение было да, хорошо, так нет. Я устал, как устаем, как можем уставать мы, те самые мы, кои суть литераторы, репортеры, художники, корректора, газетчики и всякая иная сволочь, которая иногда ходит в театр, бывает у Грека или в Эстетике, которая „безумно кутит“ на два с полтиной, и которая все-таки в тысячу раз лучше, воспитанней (хотя где она воспитывалась?) и умней, чем провинциальные и военные врачи, питерский чиновник из пуришкевичских прихвостней, сестры милосердия из каких-то недоделков, потому что ни тебе они эсдечки, ни тебе они эсерки, ни тебе они эстетки, ни тебе они бляди» [323]323
  Там же. С. 244.


[Закрыть]
(11 июня 1915 года).

Муни были решительно неинтересны люди и вещи, находящиеся за пределами его обычного литераторского окружения, – неинтересны даже как материал. Или отвращение и страх пересиливали интерес. Но то, как трагически закончится безопасная служба московского поэта, друзья наверняка еще не предполагали.

В Варшаве Киссин иногда общался с Брюсовым: да, сорокалетний Валерий Яковлевич буквально на третий день войны тоже поехал на фронт. Точнее, в прифронтовую полосу, в Варшаву и Вильно, в качестве корреспондента «Русских ведомостей». Отношения между Брюсовым и Киссиным, расстроившиеся после женитьбы последнего, уже наладились; но верховный маг доставил своему еврейскому зятю новое унижение, хотя и не по злобе, а по невинному тщеславию. 23 августа 1914 года в варшавском Обществе литераторов и журналистов был дан в честь Брюсова обед. Валерий Яковлевич с невинным хвастовством описал его в письме жене:

«Было много народа. Произносились речи по-польски, по-русски и по-французски. Говорили, что сегодня великий день, когда пала стена между польским и русским обществом. Что еще два месяца назад они не могли думать, что будут в своей среде привечать русскогопоэта, хотя бы столь великого, как я (это – их слова, извиняюсь). Что с этого дня, со дня моего чествования, наступает новая эра русско-польских отношений и т. д. и т. д. Я, сколько умел, отвечал, конечно, по-русски, но и на польские речи,которые был долженпонимать. Потом декламировались мои стихи „К Польше“. Редактора приглашали меня сотрудничать в их польских журналах. Одним словом, еще один „триумф“» [324]324
  РГБ. Ф. 386. Оп. 142. Ед. хр. 16.


[Закрыть]
.

Однако когда «великий поэт» пожелал пригласить на чествование Киссина, польские писатели, как рассказывал Ходасевичу сам Брюсов, «вычеркнули его из списка, говоря, что с евреем за стол не сядут. Пришлось отказаться от удовольствия видеть Самуила Викторовича на моем юбилее, хоть я даже указывал, что все-таки он мой родственник и поэт» [325]325
  Ходасевич В.Брюсов // СС-4. Т. 4. С. 35.


[Закрыть]
. О том, что эта ситуация унизительна и для него самого тоже, Брюсов не подумал.

Уже один этот эпизод многое говорит о национальных отношениях в Российской империи. В обстановке войны нарывы начали вскрываться, причем самым противоречивым образом. Это коснулось и польского, и еврейского вопросов. Заинтересованные в том, чтобы привлечь на свою строну польское население Германии и Австрии, российские власти заговорили о широкой автономии Царства Польского. Шпиономания, обычная для военного времени, привела к запрету изданий на иврите и идише и массовым выселениям евреев из прифронтовой полосы – но именно эти выселения de factoвзломали черту оседлости, а «Общество по изучению еврейской жизни», основанное Горьким, Сологубом и Леонидом Андреевым, получило неожиданную поддержку со стороны Григория Распутина и императрицы Александры Федоровны. Другое дело, что сами угнетенные народы ладили плохо. Выходка варшавских писателей была более чем характерна. В письме Ходасевича Садовскому от 9 ноября 1914 года имеются мрачно-язвительные слова: «Мы, поляки,кажется, уже немножко режем нас, евреев» [326]326
  Ходасевич В. Ф.Некрополь. Воспоминания. Литература и власть. Письма Б. А. Садовскому. С. 349.


[Закрыть]
. Можно представить себе, с каким мучительным чувством автор этой фразы выслушивал легкомысленный рассказ Брюсова. Весной 1915 года на благотворительной выставке пасхальных яиц в Московской городской управе Ходасевич написал – на яйце:

 
На новом радостном пути,
Поляк, не унижай еврея:
Ты был, как он, ты стал сильнее, —
Свое минувшее в нем чти.
 

Впрочем, едва ли Владислав Фелицианович не понимал нелепость этой затеи: бороться с польским антисемитизмом с помощью русских стихов, да еще опубликованных столь необычным способом.

С другой стороны, война с Турцией на Южном Кавказе обострила местные национальные вопросы. Доброжелательство, которое встречала русская армия у населения Западной Армении, и страшная резня армян турками 1915 года, унесшая жизни сотен тысяч, вызвали в русском обществе пылкое сочувствие армянам. Вообще идея Российской империи как многонационального государства, «общего дома» все больше овладевает умами либеральной интеллигенции.

В этой обстановке начинают готовиться к печати и выходить «инородческие» поэтические антологии – армянская, финская, латышская. Брюсов, с его чуткостью к «велениям времени» и невероятным трудолюбием, включился в эту работу. За несколько месяцев изучив не только армянскую культуру, но отчасти и язык, он составил антологию «Поэзия Армении с древнейших времен до наших дней» (1916). Сам он перевел для нее более ста сорока стихотворений, а кроме того, привлек еще двадцать два переводчика, среди которых, наряду с Блоком, Бальмонтом, Буниным, Вячеславом Ивановым, Сологубом, был и Ходасевич. Он перевел пять стихотворений по подстрочникам Павла Макинцяна; еще одно стихотворение было им переведено для параллельной петроградской антологии «Сборник армянской литературы», вышедшей под редакцией Горького. Переводил Ходасевич таких видных поэтов, как Смбат Шахазиз, Ованес Туманян, Ваан Терьян, но нет свидетельств, что эта работа особенно его увлекала – так же, как переводы для «Сборника латышской литературы» и «Сборника финляндской литературы», вышедших в 1916–1917 годах под редакцией Брюсова и Горького. Война удивительным образом соединила этих двух людей, принадлежавших к разным литературным лагерям, но внутренне во многом похожих. Обоим им суждено было сыграть важную роль в жизни Ходасевича: одному в прошлом, другому в будущем.

От самого Владислава Фелициановича, естественно, ждали переводов с польского. Но он, много лет переводивший с языка своих родителей ради денег, теперь сомневался и отнекивался. В декабре 1914 года он пишет Георгию Чулкову: «Вы мне советуете переводить польских поэтов? Я уже думал об этом, но, поразмыслив, понял: 1) поэтов в Польше ровным счетом три: Мицкевич, Красинский, Словацкий. Первый переведен, да и слишком труден для новогоперевода, который должен быть лучше старых, – а стихиСловацкого и Красинского определенно плохи. У Словацкого хороши трагедии, да и то не так хороши, как принято говорить; лирика же его скучна, риторична и по-плохому туманна. Стихов Красинского не хвалят даже поляки, а у них все поляки – гении» [327]327
  СС-4. Т. 4. С. 392. Ходасевич явно не следил за новостями польской литературы: мимо него прошло имевшее место в 1900-е годы посмертное «открытие» Циприана Норвида – поэта истинно великого и Ходасевичу по складу дара очень близкого. Не знал он и своих современников, таких как Болеслав Лесьмян или Леопольд Стафф.


[Закрыть]
. Все-таки он переводил понемногу стихи и Словацкого, и Красинского, а книгу Мицкевича начал в конце 1915 года готовить для Издательства Сабашниковых. Тогда она не вышла; не вышел и том «Мицкевич в переводах русских поэтов», составленный Ходасевичем в 1922 году. Всего у главного польского классика сам Ходасевич перевел два рассказа («Живиля» и «Карилла») и шесть стихотворений. Переводы двух из «Крымских сонетов» – «Чатырдаг» и «Буря» – считаются классическими. Но все же это только два сонета.

И в итоге получается, что из всех «инородческих» проектов сердцу Ходасевича оказался близок тот, которым он занялся независимо от Брюсова, и занялся почти случайно. Речь идет о переводах еврейской поэзии. Но основная работа над ними приходится на 1917 год (начиная с конца 1916-го), а потому уместнее будет поговорить о них в следующей главе.

Между тем настроения в обществе, еще недавно так умилявшие Владислава Фелициановича, стремительно меняются. Война затянулась, победного марша по Берлину не случилось, и в русской интеллигенции вместо недавнего патриотического восторга стали пробуждаться знакомые пессимистические настроения. Вот как реагирует на это Ходасевич (письмо Муни от 9 августа 1915 года):

«В Москве смешение языков. <…> Один хам говорит: „Вот и вздует, вот и хорошо, так нам (?) и надо“. Другой ему возражает: „Не дай Бог, чтобы вздули: а то будет революция – и всех нас по шапке“. Третий: „Я слышал, что Брест построен из эйнемовских пряников: вот он, шпионаж-то немецкий“. Четвертый (ей-Богу, своими ушами слышал): „Я всегда говорил, что придется отступать за Урал. С этого надо было начать. Как бы ‘они’ туда сунулись? А теперь нам крышка“.

Муничка, здесь нечем дышать. Один болван „любит“ Россию и желает ей онемечиться: будем тогда культурны. „Немцы в Калише сортиры устроили“. Другой подлец Россию презирает: „Даст Бог, вздуем немцев. Марков 2-ой тогда все университеты закроет. Хе-хе“.

Муничка, может быть, даже все они любят эту самую Россию, но как глупы они! Это бы ничего. Но какое уныниеони сеют, и это теперь-то, когда уныние и неразбериха не грех, а подлость, за которую надо вешать. Боже мой, я поляк, я жид, у меня ни рода, ни племени, но я знаю хотя бы одно: эта самая Россия меня поит и кормит (впроголодь)! <…>

Когда война кончится, т. е. когда мужик вывезет телегу на своей кляче, интеллигент скажет: ай да мы! Я всегда говорил, что 1) верю в мужика, 2) через 200–300 лет жизнь на земле будет прекрасна.

Ах, какая здесь духота! Ах, как тошнит от правых и левых! Ах, Муничка, кажется, одни мы с тобой любим „мать-Россию“».

И дальше:

«Я тебе одно скажу: если бы не, если бы не, если бы не и если бы не, – я бы пошел добровольцем.

Смешно? Нет. По крайней мере, вернувшись (тоже, если не), – с правом плюнул бы в рожу ах скольким здешним дядям!» [328]328
  СС-4. Т. 4. С. 395–397.


[Закрыть]

Разумеется, слова о «добровольчестве» – пустая бравада. Ходасевич не был готов к этому шагу – и к тому же речь конечно же не могла идти о строевой службе. Теоретически он мог бы, как это сделал в августе 1916 года тоже не особенно здоровый, перенесший туберкулез Чулков, уехать на фронт санитаром. Однако даже попыток такого рода Ходасевич не предпринимал. Были, видимо, и другие «если бы не».

Июнь – июль 1915 года он проводит в Раухале, в Финляндии, на даче у Михаила Фелициановича, вместе с Гариком. Именно в это время Валентина Ходасевич пишет знаменитый портрет своего молодого дяди – тот, что ныне находится в доме-музее Брюсова. В Раухале Ходасевич написал – точнее, надиктовал, позируя Валентине – рассказ «Заговорщики». Действие его происходит в некой латиноамериканской стране. Сюжет (история тайного общества заговорщиков, преданного его изощренно-коварным вождем, разоблачение предателя, суд над ним, его бегство) в деталях очень напоминает историю, несколькими годами раньше потрясшую Россию, а именно дело Евно Азефа. В то же время внимание комментаторов закономерно привлек тот факт, что главному злодею присущи некоторые (памфлетно заостренные) черты Брюсова [329]329
  Наблюдение принадлежит В. В. Зельченко.


[Закрыть]
. В самом деле, Джулио – сын лавочника; он окружен всеобщим обожанием – как «верховный маг» в 1900-е годы; его страсть – «председательствовать, давать слово, закрывать заседания»; он убивает свою любовницу. Есть даже прямые текстуальные совпадения между «Заговорщиками» и очерком о Брюсове в «Некрополе».

В самом ли деле Владислав Фелицианович создал антибрюсовский памфлет в те же дни, когда в качестве критика защищал старшего поэта от нападок? Можно предположить, что все же процесс был подсознательным. Часто думая о Брюсове, любя и ненавидя его, борясь с его силовым полем, Ходасевич невольно соединил его черты с чертами Азефа. Валерия Яковлевича можно было считать властолюбцем, лицемером, и даже, при большом желании, злодеем – но коварным интриганом и злостным провокатором он не был, и никто его в подобном не обвинял. Так что скорее всего перед нами парадоксальный пример из области «психологии творчества». Любопытно, что имя Брюсова (наряду с именами Стендаля, Андрея Белого, Данте, Пояркова, Садовского, Гете и Янтарева) присутствует в ироническом списке авторов, под влиянием которых рассказ написан (в письме Ходасевича Муни). Значения большого этому сочинению – как и всей своей художественной прозе – Ходасевич не придавал, видя в ней лишь средство приработка. Заработать лишние 100 рублей и спровоцировать литературный скандал – задачи не всегда совместимые, и будь у поэта вторая цель, едва ли он стал бы скрывать ее даже от ближайших друзей.

Тем временем Ходасевич получает предложение о сотрудничестве от журнала «Лукоморье», издававшегося Михаилом Сувориным, сыном знаменитого «нововременца». Суворин был человеком политически более умеренным, чем его отец в последние годы жизни, но не имел и отцовских заслуг. В «Лукоморье» он очень старался привлечь авторов «с именами», и зачастую его богатые гонорары оказывались сильнее свирепой «коллективной совести» интеллигентов: на страницах «Лукоморья» мелькали имена виднейших писателей Серебряного века, от Леонида Андреева до Михаила Кузмина – включая Бальмонта и, разумеется, Городецкого, в руках которого вскоре оказался весь литературный отдел. Ходасевич тоже получил предложение о сотрудничестве. Сперва он отказался, отчасти из неприязни к Городецкому, потом, «соблазненный» все тем же Садовским, отдал в «Лукоморье» «Заговорщиков» и стихи. Но «Заговорщиков» лукоморцы отклонили – «сослались на то, что у рассказа „не русский сюжет“». Можно предположить, что редакцию смутил предполагаемый «второй план» рассказа: то ли они распознали намек на азефовское дело (а в политически правом журнале подобному было не место), то ли кто-то в самом деле узнал в Джулио брюсовские черты. А стихи без рассказа публиковать в «Лукоморье» Ходасевич не пожелал. «Я их давал для закуски, вроде деликатеса, – а так я смогу продать их в приличное место» [330]330
  Ходасевич В. Ф.Некрополь. Воспоминания. Литература и власть. Письма Б. А. Садовскому. С. 351.


[Закрыть]
, – писал он Борису Садовскому в ноябре 1915 года. «Заговорщиков» Ходасевич чуть позже напечатал в журнале «Аргус».

Война расшатала привычные нормы интеллигентской этики, но не отменила их. Конфликты, связанные с публикациями того или иного автора в изданиях «неправильной» направленности, продолжались. Весной 1916 года Ходасевич оказался втянут в один из таких конфликтов.

В одиннадцатом номере «Журнала журналов» за 1916 год был напечатан стихотворный фельетон, высмеивающий Александра Тинякова. Недавний скучный эпигон уже начинал приобретать свою скандальную репутацию. Фельетонист уличал Тинякова в том, что тот, сотрудничая в либеральных изданиях («Северные записки», «Речь» и т. д.), в то же время под псевдонимами печатал (в 1913 году, во время «дела Бейлиса») погромные статейки в главной черносотенной газете «Земщина». Тиняков в следующем номере «Журнала журналов» опубликовал «Исповедь антисемита», в которой объяснял столь эклектичную публицистическую активность последовательными переменами своих политических взглядов. Соль была, однако, не в этом. Тиняков утверждал, что в «Земщину» (как, впрочем, и в «Северные записки», к почтенной Софье Исааковне Чацкиной) он попал при посредничестве Садовского: «В сентябре 1913 г… г. Садовской, узнав, что я написал статью о деле Бейлиса, отнес ее к известному „правому“ деятелю профессору N., и уже с „благословения“ последнего и с его поправками эта статья и была напечатана в „Земщине“» [331]331
  Там же. С. 415.


[Закрыть]
.

Садовской, который привык бравировать своими «реакционными» взглядами, теперь был не на шутку испуган, тем более что Одинокий не лгал. «Профессор N.» – Борис Владимирович Никольский, видный юрист, собиратель рукописей Фета, небесталанный поэт и активный черносотенец, действительно был другом Садовского, и тот в самом деле свел с ним Тинякова. Опровержение, напечатанное Садовским в «Биржевых ведомостях» за 17 марта 1916 года, выглядело неубедительно. Садовской боялся, помимо прочего, за свои отношения с такими людьми, как Ходасевич и Гершензон. Письмо, написанное ему Владиславом Фелициановичем 22 апреля, свидетельствовало о понимании ситуации:

«Тиняков – паразит, не в бранном, а в точном смысле слова. Бывают такие паразитные растения, не только животные. На моем веку он обвивался вокруг Нины Петровской, Брюсова, Сологуба, Чацкиной, Мережковских и, вероятно, еще разных лиц. Прибавим сюда и нас с Вами. <…> Он принимает окраску окружающей среды. Эта способность (или порок) физиологическая. Она ни хороша, ни дурна, как цвет волос или глаз. В моменты переходов он, вероятно, немножко подличал, но я думаю, что они ему самому обходились душевно недешево. Он все-таки типичный русский интеллигент из пропойц (или пропойца из интеллигентов). В нем много хорошего и довольно плохого. Грешит и кается, кается и грешит. <…>

Думаю, что с Вашей стороны нехорошо было 1) поощрять трусливое, тайное черносотенство Т<иняко>ва и 2) так или иначе способствовать снабжению „Земщины“ каким бы то ни было материалом. Это нехорошо, из песни слова не выкинешь. Оправдывал я Вас тем, что многое, по-моему, Вы делаете „так себе“, а может быть, и с беллетристическим и ядовитым желанием поглядеть, „что будет“, понаблюдать того же Тинякова, ради наблюдения мятущейся души человеческой. Правда, это немножко провокация, но почему-то не хочется(а не нельзя) судить Вас строго» [332]332
  Там же. С. 355–356.


[Закрыть]
.

В отношении Садовского Ходасевич был прав, а поведение Тинякова в этот момент он понимал, пожалуй, превратно. Как раз тот-то и был провокатором и циником. Хорошо зная, что творилось в подсознании многих «благородных интеллигентов» во время того же «дела Бейлиса», он старался вовлечь их в свой позор. Неслучайно он послал «Исповедь антисемита» Блоку, как будто шестым чувством знал, какие душевные терзания в свое время испытал великий поэт, подписывая коллективное письмо в защиту киевского приказчика, обвиняемого в ритуальном убийстве ребенка.

Только вот Ходасевичу приходилось участвовать в разборе этих щекотливых дел в момент, когда ему было уж вовсе не до того. В его письме Садовскому есть две короткие фразы:

«У меня большое горе. 22 марта в Минске, видимо – в состоянии психоза – застрелился Муни».

Ни один мало-мальски значительный русский поэт не погиб на фронте во время Первой мировой. Русская поэзия несла только небоевые потери: умерший от болезни сердца под впечатлением первых месяцев войны Василий Комаровский, повесившийся в душевном смятении юный Божидар (Богдан Гордеев), и вот – санитарный чиновник Киссин.

Так закончились десять лет неразлучной дружбы, почти двойничества. Для Ходасевича это стало самым тяжелым ударом после смерти матери. Смерть друга вернула его в то состояние, из которого когда-то сумела вывести его Анна Чулкова. Но теперь и жена не могла ему помочь:

«У Влади опять начались бессонницы, общее нервное состояние, доводящее его до зрительных галлюцинаций, и, очевидно, и мои нервы были не совсем в порядке, так как однажды мы вместе видели Муню в своей квартире» [333]333
  Ходасевич А. И.Воспоминания о В. Ф. Ходасевиче // Ново-Басманная, 19. С. 398.


[Закрыть]
.

Стены счастливого домика дают трещину.

Образ Муни не раз возникает позднее в стихах Ходасевича. Самое знаменитое стихотворение, связанное с ним, написано в 1922 году, 9 января:

 
Леди долго руки мыла,
Леди крепко руки терла.
Эта леди не забыла
Окровавленного горла.
 
 
Леди, леди! Вы как птица
Бьетесь на бессонном ложе.
Триста лет уж вам не спится —
Мне лет шесть не спится тоже.
 

Судя по этим строкам, отсылающим к «Макбету», Владислав Фелицианович ощущал за собой подобие вины: он в свое время проглядел душевное расстройство друга, без должного внимания отнесся к его, казалось, капризным, немотивированным жалобам на канцелярскую скуку и на малокультурных сестер милосердия.

И как раз в это время Ходасевич вновь серьезно физически заболел. Болезнь, под знаком которой проходит почти весь 1916 год, заставила его серьезно изменить свой образ жизни и надолго покинуть Москву.

11

Началось все еще в сентябре 1915 года – с нелепого происшествия в гостях у Любови Столицы.

Любовь Никитична Столица (урожденная Ершова), дочь богатого купца, была не только способной поэтессой (с налетом «русского стиля»), но и меценаткой, а также владелицей литературно-художественного салона под названием «Золотая гроздь», в котором бывали самые разные гости – от Клюева и Есенина до Веры Холодной и от Софьи Парнок до депутатов Государственной думы. Сама Столица, «белолицая, чернобровая, как герои ее стихов» [334]334
  Ходасевич В.Любовь Столица // Возрождение. 1934. № 3207. 15 марта.


[Закрыть]
, была эффектной дамой, не обремененной особенно тонким вкусом (античная перевязь на голове, неизменная алая роза в декольте и пр.), но доброй, жизнерадостной и хлебосольной. Ходасевич так вспоминал позднее о ее еженедельных приемах:

«Гости съезжались часам к 11, к 12. В передней каждого входящего встречали величанием и подносили ему стакан жгучей смеси, которую выпить полагалось до дна и не отрываясь. За длинными столами, поставленными покоями и глаголами, усаживалось человек сорок, а то и больше. Места были заранее назначены. У каждого на приборе лежала узенькая полоска бумаги с посвященным ему двустишием – чаще всего гекзаметром – содержания насмешливого, острого и беззлобного. Эти двустишия каждый сам о себе принужден был прочитать вслух – к великой и шумной радости всех собравшихся. Потом начинался ужин, обильный яствами, а в особенности – питиями» [335]335
  Там же.


[Закрыть]
.

Семнадцатого сентября Ходасевичи были приглашены к Любови Никитичне на день рождения, на загородную дачу в Подольском. После трапезы уже, вероятно, не совсем трезвый Владислав Фелицианович вышел из душной комнаты на балкон бельэтажа – и оступился; по словам Анны Ивановны, «он не упал, но встал так твердо, что сдвинул один из спинных позвонков». Сперва Владислав Фелицианович большого значения этой травме не придал; но уже зимой позвонок начал пухнуть. К весне 1916 года Ходасевичу было трудно самому надевать носки и туфли. Врачи заподозрили туберкулез позвоночника.

В эти месяцы, когда смерть казалась ближе, чем во время предыдущей болезни, из-под пера Ходасевича вышло стихотворение, еще связанное генетически со «Счастливым домиком», могущее быть своего рода меланхолическим эпилогом к нему:

 
О, если б в этот час желанного покоя
Закрыть глаза, вздохнуть и умереть!
Ты плакала бы, маленькая Хлоя,
И на меня боялась бы смотреть.
 
 
А я три долгих дня лежал бы на столе,
Таинственный, спокойный, сокровенный,
Как золотой ковчег запечатленный,
Вмещающий всю мудрость о земле…
 

Но лишь в снах поэта вольная смерть, открывающая «всю мудрость о земле», была так привлекательна. Ходасевич-человек был оплетен обязательствами и привязан к близким – он собирался бороться за продление своего физического существования. И «маленькая, резвая» Хлоя, которая как раз и связывала его с землей, была главной помощницей в этой борьбе.

Лечение в то время было простым: во-первых, ношение гипсового корсета, во-вторых – длительное пребывание в «правильном» климате. Италия, где Ходасевич в прошлый раз лечился от туберкулеза, или, к примеру, Давос отпадали из-за военного времени. Оставались Южный берег Крыма и кавказские курорты, для туберкулезников менее показанные. Сначала Ходасевич собирался отправиться, вместе с Вячеславом Ивановым и его семьей, в Красную Поляну. Но в конечном итоге его выбор пал на Крым.

Оказалось, однако, что после двух лет сносных заработков («балиевские», «пользовские» и другие деньги – не забудем к тому же, что Анна Ивановна в Городской управе получала 70 рублей в месяц) на три-четыре месяца праздности на крымской даче средств не было. Пришлось обращаться за помощью к старшим братьям, но выделенного ими хватало лишь на само пребывание в Крыму. Необходимо было еще 200 рублей: оставить жене, заплатить за квартиру, купить необходимые в дорогу вещи. Их пришлось брать взаймы в некоем благотворительном фонде при посредничестве и под поручительство Гершензона. 27 мая 1916 года, прося Михаила Осиповича об этой услуге, Ходасевич писал:

«Люди, которых я знаю, состоят или из таких, которые могут, да не хотят, или из таких, которые хотят, да не могут. Вы – буквально единственный доброжелательный и не беспомощный человек из всех, меня окружающих.

К братьям я не могу обращаться: они лишат меня и того, что обещали. Я их слишком знаю. Кроме того, я в таком состоянии, когда говорить с ними для меня невозможно. Старший решил кое-что сделать, когда посторонние люди (без моего ведома) его пристыдили. Больше его и стыдом не проймешь: упрется, и мы рассоримся» [336]336
  Переписка В. Ф. Ходасевича и М. О. Гершензона // De Visu. 1993. № 5/6. С. 22.


[Закрыть]
.

К физической болезни и нервному расстройству прибавляются еще унизительные денежные хлопоты. Но Ходасевич и в это время продолжает с прежним усердием писать обзоры для «Утра России», и в них никак не сказывается его состояние и положение.

Наконец 4 июня поэт отправился поездом из Москвы в Симферополь.

Анна Ивановна пишет, что отправила с больным Владиславом Фелициановичем в Крым Гаррика. Поступок странный – но анализ переписки показывает, что жена Ходасевича его и не совершала: просто в ее памяти, памяти уже очень немолодой женщины, смешались события разных лет. Отношения с мальчиком у отчима были самые теплые, он участвовал в воспитании Эдгара, интересовался его гимназическими успехами и вообще вел себя вполне по-родительски. Анна Ивановна несколько раз отправляла их вместе отдыхать, но, конечно, не в 1916 году. Гаррик нуждался в присмотре, Ходасевич – в покое и уходе, совместить это было невозможно.

Первоначально предполагалось, что Ходасевич будет жить на даче Гунали (знакомых Анны Ивановны) в Севастополе, но уже 5 июня вдогонку Владиславу Фелициановичу летит письмо жены: «Ненаглядный мой медведь, я страшно волнуюсь за тебя: вчера у меня в гостях был Костя Большаков и сказал, что узнал от сестры, что на дачу Гунали едет курсистка, у которой все лицо поранено волчанкой» [337]337
  РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 88. Л. 1.


[Закрыть]
. К тому же в Севастополь, находившийся на военном положении, пускали лишь по особым пропускам, а документы Ходасевича запоздали. Так как собственно южный, субтропический Крым оказался, видимо, слишком дорог, Ходасевич в конце концов решает направиться в восточную часть полуострова, в Коктебель.

Первое время он живет на даче Мурзанова, а столуется на соседней. Любопытная подробность: чтобы расположить к себе хозяина дачи, по всей видимости, армянина по происхождению, Владислав Фелицианович пишет в Петербург Иоанне Брюсовой и просит прислать экземпляр армянской антологии с его переводами. Жизнь его среди коктебельских лунных гор и галечных пляжей идет лениво и размеренно: купания, обед, послеобеденный сон… Ежедневные письма жене (которая в июне отдыхала в Раухале, Гаррик же был у родственников отца) поначалу содержат тщательные описания собственного меню – и никаких литературных дел. Хотя Ходасевич собирался в Крыму работать и взял с собой финские подстрочники, в первые недели он позволил себе предаться праздности и вести «растительное» существование.

Но Коктебель 1916 года был местом, где не удавалось долго избегать общения с литературными знакомыми. 13 июня Анна Ивановна пишет мужу: «В Коктебеле есть дача матери Макса Волошина и там постоянно живут люди нашего круга» [338]338
  РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 88. Л. 13.


[Закрыть]
. Странно, что Ходасевич как будто ничего не знал об этой «летней резиденции» русского модернизма, просуществовавшей, как известно, четверть века.

Девятого июня, на четвертый день коктебельской жизни, происходит встреча с одним из обитателей волошинской дачи: «Случилась беда: из-за халатика напали на нас 4 коровы с рогами, потом хуже того – Мандельштам. Я от него, он за мной, я забрался на скалу высотой в 100 тысяч метров – он туда же. Я ринулся в море – он настиг меня среди волн. Я был с ним вежлив, но чрезвычайно сух. Он живет у Волошина. С этим ужасом я еще не встречался. Но не боюсь: прикинусь умирающим и объявлю, что люблю одиночество. Я, черт побери, не богема» [339]339
  Там же. Ед. хр. 45. Л. 7.


[Закрыть]
. Два дня спустя Ходасевич сообщает Гершензону: «Здесь Макс Волошин, конечно, и Мандельштам. Зовут к себе, да мне не хочется. К тому же люди они ночные, а я пока что ложусь спать в половине десятого» [340]340
  Переписка В. Ф. Ходасевича и М. О. Гершензона // De Visu. 1993. № 5/6. С. 22.


[Закрыть]
. Однако и жена, и Гершензон советовали Ходасевичу «сойтись с Волошиным и его кружком» [341]341
  Там же. С. 23.


[Закрыть]
, а Михаил Осипович просил передать Максу «дружеский привет».

Семнадцатого июня Ходасевич с притворной неохотой посещает волошинскую дачу, о чем на следующий день сообщает жене: «Был у Макса вчера, просидел с час, днем, конечно. Кланяется. Удивился, что я без тебя. Вспомнили юные годы» [342]342
  РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 45. Л. 10.


[Закрыть]
. Но уже 21 июня он пишет Анне Ивановне: «6-го числа я переезжаю к Волошиным, где за те же деньги будет у меня тихаякомната с отдельной террасой. Приставать ко мне не будут. Я так и сказал Максу» [343]343
  Там же. Л. 14.


[Закрыть]
.

У Волошина, кроме Мандельштама, жили в это время художник князь Александр Шервашидзе (Чачба) – потомок феодальных владык Абхазии, в прошлом секундант Волошина на знаменитой дуэли с Гумилёвым, а также художница Юлия Оболенская, чья дружба с Ходасевичем продолжалась и позднее, и Юлия Львова, «композиторша, бельфамша» [344]344
  Письмо Б. А. Диатроптову // Ходасевич В.СС-4. Т. 4. С. 404.


[Закрыть]
, мать Ольги Вексель, будущей мандельштамовской возлюбленной. Ходасевич легко вписался в эту компанию и если не с увлечением, то с легкостью участвовал в волошинских немудреных домашних озорствах, так называемых «обормотствах», колоритно описанных не одним поколением литераторов-дачников.

Мандельштам и Ходасевич познакомились, видимо, в один из наездов Осипа Эмильевича в Москву весной 1916 года. Два великих в будущем поэта далеко не сразу поняли цену друг другу: Ходасевич Мандельштама долго не принимал всерьез. Вот несколько выразительных цитат: «Мандельштам дурак, Софья Яковлевна права. Простоглуп, без особенностей. Пыжится. Я не сержусь» [345]345
  РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 45. Л. 10


[Закрыть]
(письмо Анне Ходасевич от 18 июня 1916 года). А вот письмо самой Софье Яковлевне (Парнок), от 22 июля: «Знаете ли? – Мандельштам не умен, Ваша правда. Но он несчастный, его жаль. У него ущемление литературного самолюбьица. Петербург его загубил. Ну какой он поэт? А ведь он „взялся за гуж“. Это тяжело. Т. е. я хочу сказать, что стихи-то хорошие он напишет, как посидит, – а вот все-таки не поэт. Это несправедливо, но верно» [346]346
  Ходасевич В.СС-4. Т. 4. С. 405.


[Закрыть]
. И наконец, из письма Борису Диатроптову: «Мандельштам. Осточертел. Пыжится. Выкурил все мои папиросы. Ущемлен и уязвлен. Посмешище всекоктебельское» [347]347
  Там же. С.404.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю