Текст книги "Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Любовь к литературе, к словесности – одно из прекраснейших свойств брюсовской музы» [277]277
Ходасевич В.Русская поэзия: Обзор // СС-4. Т. 1. С. 410.
[Закрыть].
И все же в брюсовском беспощадном подчинении собственной жизни (и жизней близких) литературному труду и творческой самореализации Ходасевич видит нечто чуждое себе и даже пугающее: «Как Петербург – „самый умышленный город“ в России, так Брюсов был среди нас самый умышленный человек. <…> Из заветной брюсовской Повседневности встал по воле поэта не совсем настоящий, идеальный Брюсов, такой, каким он представлен на врубелевском портрете». Иногда Ходасевичу казалось (или он делал вид, что ему кажется), будто Брюсов наконец «раскрепощает в себе человека» [278]278
Ходасевич В.Брюсов В. «Семь цветов радуги»: Рецензия // Утро России. 1916. 14 мая (цит. по: Ходасевич В. СС-2.Т. 2. С. 242).
[Закрыть], но всякий раз он вынужден был признать свою ошибку.
Парадокс, однако, в том, что «вочеловеченный» Брюсов был бы ему, скорее всего, неинтересен. «Он маленький человек,мещанин, – писал Ходасевич в 1915 году Тинякову. – Потому-то, при блистательном „как“, его „что“ ничтожно…» [279]279
Письма В. Ф. Ходасевича к А. И. Тинякову / Публ. Ю. Колкера // Континент. 1986. № 50. С. 366.
[Закрыть]Но «блистательное „как“» – это был скорее способ существования, чем способ писания. «Нечеловечность» Брюсова, демонический искус, которому он подчинил свою человеческую малость, – это пугало, но именно это и увлекало.
Так что неудивительно, что Ходасевич, как и многие, долго не мог изжить любви к Брюсову. Это было что-то вроде любви Корделии к Лиру; Ходасевич радовался, когда до «мага» доходило, что «лучше „злой Ходасевич“» [280]280
Ходасевич В.Некрополь. Воспоминания. Литература и власть. Письма Б. А. Садовскому. С. 339.
[Закрыть], чем почтительные ничтожества. И – опять, как пятью-семью годами раньше – литературное переплеталось с личным: другими словами, Ходасевич, в качестве конфидента обеих сторон, оказался впутан в очередную любовную историю Брюсова, только еще более драматичную, чем история Нины Петровской.
Буквально через считаные недели после переезда Анны Чулковой к Ходасевичу, 8 ноября 1911 года, мэтр неожиданно посетил их скромную обитель в меблированных комнатах «Балчуг» и «за чаем в милой беседе высказал желание, чтобы мы познакомились и взяли под свое „семейное покровительство“ молодую поэтессу Надежду Львову» [281]281
Ходасевич А. И.Воспоминания о В. Ф. Ходасевиче // Ново-Басманная, 19. С. 395.
[Закрыть]. Иоанна Матвеевна отнеслась к этому визиту с явным неодобрением: «Владя последнее время был другом ближайшим этой несчастной М-те Гриф. Я вижу в Валином (домашнее имя Валерия Яковлевича. – В. Ш.)поступке и этой дружбе связь. Теперь Нюра будет дружить с тем лагерем, враждебным мне» [282]282
РГБ. Ф. 386. Оп. 14. Ед. хр. 35.
[Закрыть]. Жена Брюсова была неправа относительно Нины Петровской, которую именовала «мадам Гриф» (Нинин драматический отъезд за границу состоялся на следующий деньпосле брюсовского визита в Балчуг), – но мысли ее работали в верном направлении.
Надежда Григорьевна Львова родилась в 1891 году. В ранней юности она участвовала в гимназической социал-демократической организации, которую возглавляли девятнадцатилетний Николай Бухарин и семнадцатилетний Григорий Бриллиант (Сокольников) – тот самый, который в 1920-е годы наладил советские финансы и подавил гиперинфляцию; среди ее участников был и Илья Эренбург. Вот что писал он, вспоминая Львову, полвека спустя:
«Львов был мелким почтовым служащим, жил на казенной квартире на Мясницкой; он думал, что его дочки спокойно выйдут замуж, а дочки предпочли подполье. Надя Львова была на полгода моложе меня, когда ее арестовали, ей еще не было семнадцати лет. Надя любила стихи, пробовала читать мне Блока, Бальмонта, Брюсова. А я боялся всего, что может раздвоить человека: меня тянуло к искусству, и я его ненавидел. Это была милая девушка, скромная, с наивными глазами и с гладко зачесанными назад русыми волосами… Училась Надя в Елизаветинской гимназии, в шестнадцать лет перешла в восьмой класс и кончила гимназию с золотой медалью. Я часто думал: вот у кого сильный характер!..» [283]283
Эренбург И.Люди, годы, жизнь: В 3 т. М., 1990. Т. 1. С. 30.
[Закрыть]
Ходасевич, несколькими годами позднее, увидел Львову такой:
«Надя Львова была не хороша, но и не вовсе дурна собой. Родители ее жили в Серпухове; она училась в Москве на курсах. Стихи ее были очень зелены, очень под влиянием Брюсова. Вряд ли у нее было большое поэтическое дарование. Но сама она была умница, простая, душевная, довольно застенчивая девушка. Она сильно сутулилась и страдала маленьким недостатком речи: в начале слов не выговаривала букву „к“: говорила „’ак“ вместо „как“, „’оторый“, „'инжал“» [284]284
Ходасевич В.Брюсов // СС-4. Т. 4. С. 31–32.
[Закрыть].
И наконец, Львова в описании мельком видевшей ее Цветаевой:
«Невысокого роста, в синем, скромном, черно-глазо-брово-головая, яркий румянец, очень курсистка, очень девушка. Встречный, к брюсовскому наклону, подъем. Совершенное видение мужчины и женщины: к запрокинутости гордости им– снисхождение гордости собой.С трудом сдерживаемая кругом осчастливленность» [285]285
Цветаева М.Герой труда (записи о Валерии Брюсове) // Цветаева М.Пленный дух: Воспоминания о современниках, эссе. СПб., 2000. С. 36.
[Закрыть].
На первых порах это был обычный роман зрелого (хотя еще нестарого) мэтра с юной ученицей. Но из всех увлечений Брюсова в 1900–1910-е годы именно этому суждено было стать самым глубоким. Девушка более чем заурядной внешности чем-то покорила его сердце. Старавшийся всю жизнь быть прежде всего сильным, Брюсов столкнулся с другим сильным характером.Для Валерия Яковлевича это создавало мучительные проблемы. Судя по его воспоминаниям, их отношения в течение двух лет оставались платоническими (в это время в жизни Брюсова была другая женщина, поэтесса Елена Сырейщикова, в жизни Нади – некий «жених») – и лишь в конце 1912 года они перешли в иную стадию, причем по инициативе Львовой.
Брюсов утверждал, что Львова требовала от него расстаться с Иоанной Матвеевной и жениться на ней: «Я видел, что она мучается, и мучился сам. Иногда я уступал ее настояниям, но подумав, опять отказывался. Мне казалось нечестным бросить женщину… с которой я прожил 17 лет, которая делила со мной все невзгоды жизни» [286]286
Лавров А. В.Русские символисты: этюды и разыскания. М., 2007. С. 208.
[Закрыть]. (Думается, однако, что Иоанна Матвеевна, неоднократно сама помышлявшая о разводе с неверным мужем, легче перенесла бы это его решение, чем сам он – утрату привычного житейского и психологического комфорта.)
Новый роман Брюсова ни для кого не был особенной тайной, но Ходасевичи были посвящены в него официально: достаточно сказать, что Брюсов в обществе Нади приезжал к ним на дачу. Эти события совпали по времени с краткими симпатиями Владислава Фелициановича к эгофутуризму. Львова тесно общалась с более или менее «левыми» молодыми поэтами, прежде всего Вадимом Шершеневичем. Вместе с Шершеневичем и Брюсовым она перевела книгу стихов Жюля Лафорга – выдающегося французского поэта 1880-х годов, которого позднее числили в ряду своих предшественников Т. С. Элиот, экспрессионисты, сюрреалисты.
Изменившееся литературное окружение толкнуло Брюсова на своеобразный эксперимент: летом 1913 года в издательстве «Скорпион» выходит сборник под названием «Стихи Нелли» – со вступительным словом Валерия Брюсова. По словам Ходасевича, «Брюсов рассчитывал, что слова „Стихи Нелли“ непосвященными будут поняты как „Стихи, сочиненные Нелли“. Так и случилось: и публика, и многие писатели поддались обману. В действительности подразумевалось, что слово „Нелли“ стоит не в родительном, а в дательном падеже: стихи к Нелли, посвященные Нелли. Этим именем Брюсов звал Надю без посторонних» [287]287
Ходасевич В.Брюсов // СС-4. Т. 4. С. 32.
[Закрыть]. Впрочем, как показывает Александр Лавров, сам образ Нелли – утонченной, но жизнелюбивой дамы, которая, «упав на тахту кавказскую, приказав подать ликер», предается томным страстям, – ближе к другой тогдашней брюсовской даме, Елене Сырейщиковой, которая тоже называла себя этим «иностранным» именем.
Ходасевич с удовольствием принял участие в игре, написав на «Стихи Нелли» рецензию, представляющую собой беззлобную дружескую шутку (напечатана она была в «Голосе Москвы» за 29 августа 1913 года):
«Поэт (мы условимся называть его Нелли) дебютирует, очевидно, своим сборником. Но в то же время (и это, пожалуй, всего примечательнее в стихах Нелли) он обнаруживает такое высокое мастерство стиха, какого нельзя было бы ожидать от дебютанта. <…>
Еще графиня Ростопчина требовала, чтобы ее сравнивали с женщинами, а не с мужчинами. Быть может, и Нелли, как поэтесса, хотела бы сравниться со своими сверстницами? Что же! Стихи ее лучше стихов Анны Ахматовой, ибо стройнее написаны и глубже продуманы. Стихи ее лучше стихов Н. Львовой по тем же причинам. Но в одном (и весьма значительном) отношении Нелли уступает и г-же Львовой, и г-же Ахматовой: в самостоятельности. Голос Нелли громче их голосов, но он более зависит от посторонних влияний. Можно назвать имена учителей г-жи Львовой и Анны Ахматовой, но нельзя указать поэта, которому бы подражали они так слепо, как Нелли подражает Валерию Брюсову…» [288]288
Ходасевич В.Стихи Нелли // СС-4. Т. 1. С. 400–401.
[Закрыть]
Книга самой Львовой, «Старая сказка», вышла в апреле 1913-го – тоже с предисловием Брюсова, представлявшим собой, по существу, его литературный манифест: «Искусство поэзии требует двух элементов: умения полно переживать свои мгновения и умения передать другим эти переживания в словах. <…> И вот потому, что оба эти элемента, необходимые в поэзии, кажутся мне присущими той книге, которой предполагаются эти строки, я и считаю должным обратить на нее внимание читателей» [289]289
Львова Н. Старая сказка: Стихи 1911–1912 гг. / Предисл. В. Брюсова. М., 1913. С. 4.
[Закрыть].
Переживания, выраженные в большинстве стихотворений Львовой, были обычными, девичьими, а по культуре стиха она занимала место в ряду бесчисленных брюсовских эпигонов. Правда, во втором издании книги, вышедшем год спустя, была парочка стихотворений другого рода – не похожих на Брюсова, нервных, экспрессивных. Одно из них, написанное в октябре 1913-го, было посвящено «А. И. X.» – несомненно, Анне Ивановне Ходасевич:
Будем безжалостны! Ведь мы – только женщины.
По правде сказать – больше делать нам нечего.
Одним ударом больше, одним ударом меньше…
Так красна кровь осеннего вечера!..
Адресат второго стихотворения слишком очевиден:
Мне заранее весело, что я тебе солгу,
Сама расскажу о небывшей измене,
Рассмеюсь в лицо, как врагу, —
С брезгливым презрением.
А когда ты съежишься, как побитая собака,
Гладя твои седеющие виски,
Я не признаюсь, как ночью я плакала,
Обдумывая месть под шприцем тоски.
По этим строкам видно, как изменилась «простая, душевная, застенчивая девушка», какие психологические изломы в ней стали проявляться. Между прочим, во втором стихотворении Львова «своими словами» пересказывает один из сюжетов «Стихов Нелли» – как будто пытаясь отождествиться с образом роковой куртизанки. Можно сказать, что юную участницу революционного подполья «отравил яд декадентства» – совсем по «надсоновской» речи Ходасевича.
Видимо, тяжесть этой перемены оказалась не менее острой, чем нежелание Брюсова резко изменить свою жизнь и связать с ней судьбу. Но посторонние до последнего момента не предчувствовали трагедии. Лишь Надя и ее любовник знали, что происходит. А происходило, по версии Брюсова, вот что:
«Летом я уезжал с женой за границу. Это тяжело отозвалось на Н. Осенью 1913 она возобновила свои настояния. Я, чувствуя безысходность, обратился к морфию» [290]290
Лавров А. В.Русские символисты: этюды и разыскания. С. 208.
[Закрыть].
Двадцать четвертого ноября 1913 года Надежда Львова застрелилась.
Второе издание ее книги было посмертным.
Так получилось, что тайна «Нелли» (тайна Полишинеля) была раскрыта как раз в день ее смерти – в статье Сергея Городецкого «Два стана».
Ходасевич описывает события, предшествующие трагедии, так:
«Львова позвонила по телефону к Брюсову, прося тотчас приехать. Он сказал, что не может, занят. Тогда она позвонила к поэту Вадиму Шершеневичу: „Очень тоскливо, пойдемте в кинематограф“. Шершеневич не мог пойти – у него были гости. Часов в 11 она звонила ко мне – меня не было дома. Поздним вечером она застрелилась. Об этом мне сообщили под утро» [291]291
Ходасевич В.Брюсов // СС-4. Т. 4. С. 32.
[Закрыть].
Шершеневич вспоминает, что и его тоже не было дома – со Львовой разговаривала его жена; вернувшись часов в десять, он немедля отправился к Наде, но уже не застал ее в живых. Впрочем, гораздо существеннее другая деталь, запечатленная в газетной хронике: Львова умерла не сразу; смертельно раненная, она попросила соседа вызвать Брюсова.
«Через несколько минут г. Брюсов приехал.
Наклонился к полулежащей на стуле в прихожей г-же Львовой.
Она как будто узнала его, как будто попыталась говорить, но уже не хватало сил.
Тем временем приехала карета „скорой помощи“, но помощь уже была бесполезна» [292]292
Русское слово. 1913. 26 ноября.
[Закрыть].
Ходасевич пытался, по просьбе Иоанны Матвеевны, похлопотать, чтобы в газетах не писали лишнего. Но хлопоты эти не возымели действия. История получила широкую огласку и стала новым пятном на репутации и так многими нелюбимого «верховного мага». Бунин 30 лет спустя использовал историю Нади Львовой в двух рассказах из «Темных аллей» («Генрих» и «Речной трактир»), причем во втором из этих рассказов Брюсов назван по имени. Особенно впечатляло сплетников то, что пистолет, из которого Надя застрелилась, был подарен ей Брюсовым, – тот самый пистолет, из которого некогда стреляла в самого Валерия Нина Петровская.
В числе тех, кто прямо и в лицо обвинял Брюсова в смерти Львовой, был ее брат. Ходасевич тоже открыто присоединился к этим обвинениям – правда, десятилетие спустя. По его словам, демонический любовник «систематически приучал ее к мысли о смерти, о самоубийстве». Брюсов утверждает прямо противоположное: он пытался бороться с постоянными суицидными настроениями своей подруги. Письма Львовой как будто это подтверждают. Что до револьвера, то он был некогда подарен, потом отнят, потом, по настойчивым просьбам Нади, возвращен. Может быть, молодая поэтесса в глубине души хотела лишь ранить себя, чтобы таким образом подействовать на Валерия Яковлевича, но не рассчитала.
Очевидно, для Брюсова смерть Нади была тяжелым ударом. Спустя три года, в венке сонетов «Роковые тени», в котором поэт попытался создать образы своих любовниц, ей были посвящены строки, согретые, кажется, искренним чувством:
…Зачем, зачем к святому изголовью
Я поникал в своем неправом сне?
И вот – вечерний выстрел в тишине, —
И грудь ребенка освятилась кровью.
О, мой недолгий, невозможный рай!
Смирись, душа, казни себя, рыдай!
Ты приговор прочла в последнем взгляде…
Но уж очень «по-буржуазному» пережил Брюсов свою вину (которую он отчасти признавал) и свое горе: нервный санаторий в Финляндии, а затем – новая жизнь, новые романы… Если чего-то Ходасевич и не простил ему, то именно этого. Впрочем, к тому времени, когда писались его воспоминания о Брюсове, Ходасевичу уже и самому пришлось проявить мужскую жестокость, и он должен был понимать, что в жизни случаются ситуации, из которых нет «безгрешного» выхода.
Сейчас важно другое: самоубийство Львовой, как и почти совпавшее с ним по времени самоубийство молодого поэта Всеволода Князева в Петербурге, стало, что называется, литературным фактом, и все житейские отношения и переживания, сложившиеся из-за этих двух коллизий, вошли в историю литературы. В том числе в историю отношений Ходасевича с поэтами-символистами.
Остаются «новокрестьянские» поэты. В 1910-е годы Ходасевич писал о крупнейшем из них – Николае Клюеве (в статье «Русская поэзия»), и лично знал другого, менее крупного – Александра Ширяевца (Абрамова). В Клюеве он ценил «подлинность лирического подъема», «благородную скупость» и стремление к формальному мастерству, отличающее его от безграмотных «поэтов из народа», но отказывался видеть в авторе «Братских песен» «пророка». Характерная духовная трезвость, отличающая Ходасевича от многих символистов, в том числе от Блока, которого совсем еще молодому Клюеву, представительствовавшему от имени «посконной Руси», удалось на несколько лет во многом подчинить своему влиянию.
Лично с Клюевым Ходасевич не встречался. Но его воспоминания про общение с другим «новокрестьянским» поэтом, Александром Ширяевцем, – законченный социально-психологический очерк. Ширяевец, уроженец Симбирской губернии, служил почтовым чиновником в Туркестане и в Москве бывал наездами; начиная с конца 1912 года он был у Ходасевича частым гостем.
«Называл он себя крестьянским поэтом; был красив, чернобров, статен; старательно окал, любил побеседовать о разных там яровых и озимых. Держался он добрым молодцем, Бовой-королевичем. <…>
В его разговоре была смесь самоуничижения и наглости. <…> Читая свои стихи, почтительнейше просил указать, ежели что не так: поучить, наставить. Потому что – нам где же, мы люди темные, только вот, разумеется, которые ученые, – они хоть и все превзошли, а ни к чему они вовсе, да. Любил побеседовать о политике. Да, помещикам обязательно ужо – красного петуха (неизвестно, что: пустятили пустим).Чтобы, значит, был царь – и мужик, больше никого. Капиталистов под жабры, потому что жиды (а Вы сами, простите, не из евреев?) и хотят царя повалить, а сами всей Русью крещеною завладеть. Интеллигенции – земной поклон за то, что нас, неучей, просвещает. Только тоже сесть на шею себе не дадим: вот как справимся с богачами, так и ее по шапке. Фабричных – тоже: это все хулиганы, сволочь, бездельники. Русь – она вся хрестьянская, да. Мужик – что? Тьфу, последнее дело, одно слово – смерд. А только ему полагается первое место, потому что он – вроде как соль земли.
А потом, помолчав:
– Да. А что она, соль? Полкопейки фунт» [293]293
Ходасевич В.Есенин // СС-4. Т. 4. С. 123–124.
[Закрыть].
По свидетельству Ходасевича, Ширяевец смертельно завидовал более успешному Клюеву. Завидовал – но переписывался с ним, а позднее вошел в его «школу». До конца жизни он так и остался в тени сперва Клюева, а потом Есенина, который, между прочим, посвятил его памяти один из своих шедевров – «Мы теперь уходим понемногу…».
Сохранилось письмо Ходасевича Ширяевцу (от декабря 1916 года), в котором старший (старше всего на год, впрочем) поэт без обиняков высказывает свое мнение о стихах младшего и обо всей «новокрестьянской поэзии» в том виде, в каком она сложилась к 1916–1917 годам:
«Подлинные народные песни замечательны своей непосредственностью. Они обаятельны в устах самого народа,в точных записях. Но, подвергнутые литературной, книжной обработке, как у Вас, у Клюева и т. д., – утрачивают они главное достоинство, – примитивизм. Не обижайтесь – но ведь все-такиэто уже „стилизация“. <…> Это – те „шелковые лапотки“, в которых ходил кто-то из былинных героев, – Чурила Пленкович, кажется. А народне в шелковых ходит, это Вы знаете лучше меня.
Хоровод – хорошее дело, только бойтесь, как бы не пришлось Вам водить его не с „красными девками“, а сам-друг с Клюевым, пока Городецкий-барин снимает с Вас фотографии для помещения в журнале „Лукоморье“ с подписью: „Русские пейзане на лоне природы“» [294]294
Ширяевец А.Из переписки/Публ. Ю. Б. Орлицкого, Б. С. Соколова, С. И. Субботина // De Visu. 1992. № 3(4). С. 30–31.
[Закрыть].
Очевидно, что этот «Бова» в еще меньшей степени, чем кто-либо из символистов, акмеистов и даже футуристов, мог стать Ходасевичу творчески близким. Соприкосновение с ним было случайным, почвы для диалога не возникало.
Кто же из поэтов был для Ходасевича в эти годы своим? Кроме Муни, кроме Садовского – можно назвать еще лишь пару имен.
Константин Абрамович Липскеров, сын редактора газеты «Новости дня», дебютировал в 1910 году в журнале «Денди». Он был, казалось, воплощением того предреволюционного бытового «эстетизма», которого Ходасевич не принимал. Но в эстетстве Липскерова не было хлыщеватости, холодного щегольства, которое раздражало Ходасевича у «петербургских снобов»; не было у него и их эклектизма. Свою тему он, казалось бы, нашел, посетив в 1914 году Среднюю Азию. И все же Ходасевич, в целом очень благожелательно оценив первую книгу Липскерова «Песок и розы» (1916), принужден был добавить: «И вот, если за что хочется упрекнуть г. Липскерова, это за то, что он не подчиняет себе окружающий мир волею художника, а мир этот подчиняет его; зато, что, приехав в Туркестан, поэт не сделал из него „своей страны“, не превратил в „Туркестан Липскерова“, а наоборот, сам постарался сделаться как можно более „туркестанским“ поэтом, однако же пишущим сонеты классическим пятистопным ямбом с цезурой на второй стопе…» [295]295
Ходасевич В.О новых стихах // СС-4. Т. 1. С. 458.
[Закрыть]На эти туркестанские сонеты Липскерова Ходасевич написал беззлобную пародию:
Кишмиш, кишмиш! Жемчужина Востока!
Перед тобой ничто – рахат-лукум.
Как много грез, как много смутных дум
Рождаешь ты. Ты сладостен, как око
У отрока, что ищет наобум
Убежища от зноя – у потока.
Кишмиш! Кишмиш! Поклоннику Пророка
С тобой не страшен яростный самум…
На сей день поэтическое наследие Липскерова не собрано. Но судя по напечатанным стихам (а их не так уж мало: пять книг, ряд журнальных публикаций), он так и не пошел дальше достигнутого в 1910-е годы, оставшись типичным «малым поэтом».
Гораздо значительнее оказалась Софья Яковлевна Парнок (настоящая фамилия – Парнох), чье имя ныне известно не только в связи с ее собственными стихами, но и с той ролью, которую она сыграла в жизни Марины Цветаевой.
Вот как вспоминал о ней Ходасевич – в некрологе:
«Среднего, скорее даже небольшого роста; с белокурыми волосами, зачесанными на косой пробор и на затылке связанными простым узлом; с бледным лицом, которое, казалось, никогда не было молодо, София Яковлевна не была хороша собой. Но было что-то обаятельное и необыкновенно благородное в ее серых, выпуклых глазах, смотрящих пристально, в ее тяжеловатом, „лермонтовском“ взгляде, в повороте головы, слегка надменном, в незвучном, но мягком, довольно низком голосе. Ее суждения были независимы, разговор прям. Меня с нею связывали несколько лет безоблачной дружбы, которой я вправе гордиться и которую вспоминаю с глубокой, сердечной благодарностью» [296]296
Ходасевич В. С. Я. Парнок // СС-4. Т. 4. С. 316.
[Закрыть].
Парнок выпала не особенно счастливая участь: приверженность лесбийской любви, ставшей одной из главных тем ее поэзии, предопределила ее многолетнее бытовое одиночество; камерный характер лирического голоса и в особенности позднее созревание (лучшие стихи Парнок написала, когда их уже нельзя было напечатать) стали причиной недооценки современниками и потомками – до недавнего времени. По генезису поэзия Парнок близка Ходасевичу: она следует «линии Баратынского», лирическое дыхание ее не особенно сильно (точнее, сильное дыхание открылось у нее лишь в последний год жизни), но это искупается тончайшим чувством лирической фактуры и ее точнейшей проработкой. Парнок была одним из лучших критиков своего времени (статьи она подписывала мужским псевдонимом Андрей Полянин); кроме Гумилёва и Мандельштама, едва ли кто в том поколении обладал таким слухом на чужие стихи, но и это осталось недооцененным.
Ходасевич в рецензии на первую книгу Парнок «Стихотворения» (Утро России. 1916. 1 октября) отмечал «низкий и слегка глуховатый голос поэта, пережившего многое», и отсутствие свойственного многим женским стихам «будуарного щебетания». На склоне лет, после смерти Парнок, он припомнит «мужественную четкость» ее лирики и склонность к «неожиданным рифмам». Все это, впрочем, по памяти: книг Парнок, изданных в России небольшими тиражами, под рукой у Ходасевича в эмиграции не было, а о предсмертном расцвете ее таланта он знать не мог.
Парнок была крупнее остальных «близких», но на ней их список и заканчивается – по крайней мере, применительно к 1910-м годам.
8
Если критика была для Ходасевича ремеслом, то прошлым русской литературы Владислав Фелицианович занимался для себя и по собственной инициативе. Это была естественная часть его творческой работы; и все же он долгое время не решался выступить в этой области публично.
Как ни странно, первым его большим замыслом, обращенным к прошлому, стала книга, посвященная не литературной, а политической истории страны – биография Павла I. Об этом замысле поэт сообщает в 1913 году в письмах Георгию Чулкову и Борису Садовскому.
Ходасевич собирался пересмотреть биографию эксцентричного императора и «реабилитировать» его. Ключом для него стали совпадения многих эпизодов биографии несчастного российского венценосца (убийство отца, отстранение от законного престолонаследия, подлинное или мнимое безумие и т. д.) с сюжетом «Гамлета». «И вдруг узнал, что в 1781 году, в Вене, какой-то актер отказался играть Гамлета в его присутствии. Нашел и еще одно косвенное подтверждение того, что кое-кто из современников догадывался о его „гамлетизме“» [297]297
Ходасевич В.Некрополь. Воспоминания. Литература и власть. Письма Б. А. Садовскому. С. 337.
[Закрыть], – писал Ходасевич Садовскому 2 мая 1913 года.
Ходасевич рассчитывал, что книга принесет ему «монеты», и в то же время подозревал, что «историки съедят [его] живьем», не говоря уже о возможной «репутации черносотенца», как у того же Садовского. Но беда заключалась даже не в том, что Ходасевич был в истории дилетантом, вынужденным опираться на результаты чужих изысканий, («…хочу доказать, что на основании того же материала, которым пользовались разные профессора, можно и должно прийти к выводам, совершенно противоположным их выводам» [298]298
ОР РГБ. Ф. 371. Карт. 5. Ед. хр. 12. Л. 10–10 об.
[Закрыть], – из письма Чулкову от 20 марта 1913 года.) На историю он смотрел главным образом глазами поэта. Если говорить собственно о политике Павла I, то Ходасевич, несомненно, ломился в открытую дверь: позитивные стороны этой политики (например, законодательное ограничение барщины, запрет на обезземеливание крестьян и т. д.) были вполне уже оценены к тому времени профессиональными историками, в том числе такими авторитетными, как Василий Ключевский. Но Владислава Фелициановича привлекала скорее личность «романтического императора», как назвал Павла Пушкин, его душевный и эмоциональный строй. Именно это он стремился «реабилитировать», именно этому посвящены сохранившиеся страницы книги.
Прежде всего Ходасевич пытается опровергнуть мнение о безумии Павла, и, между прочим, горячо спорит с версией, объясняющей его слабости «дурной наследственностью»: дескать, Павел и не был биологическим сыном Петра III. «Более того, впоследствии мы увидим, как велико было их внутреннее различие, как глубоко отличался Павел Петрович от глупого, грубого и ничтожного человека, которого называли его отцом» [299]299
Ходасевич В.Державин. М., 1988. С. 237.
[Закрыть]. Ходасевич немало удивился бы, узнав, что в конце XX века Петр III также будет «реабилитирован» в глазах многих любителей истории, причем важную роль в пересмотре расхожих взглядов на этого императора сыграет как раз поэт – Виктор Соснора. Причем аргументы, к которым прибегают апологеты Петра Федоровича, во многом те же, что у поклонников его сына: прогрессивные реформы («Манифест о вольности дворянства», прекращение преследования раскольников, формальное подчинение Тайной экспедиции Сената), клевета со стороны убийц, популярность в «простом народе».
Так или иначе, замысел остался нереализованным: поглощенный заботами о текущем заработке, Ходасевич прекратил работу над книгой, написав меньше авторского листа из пяти предполагавшихся.
Можно предположить, что обращение к теме Павла стало лишь «аппендиксом» от тех приватных пушкиноведческих штудий, которыми Ходасевич, по собственному признанию, занимался с 1906 года. В 1909–1911 годах для задуманного Андреем Белым журнала «Труды и дни» Ходасевич собирался писать статью «О личности Пушкина». К 1913–1914 годам относятся две газетные заметки: одна посвящена столетнему юбилею первой пушкинской публикации [300]300
Ходасевич В.Первый шаг Пушкина//Русские ведомости. 1914.4 июля.
[Закрыть], другая – предпринятой независимо друг от друга Павлом Щеголевым и Николаем Лернером перепечатке повести «Уединенный домик на Васильевском» Тита Космократова (Владимира Титова), которая является обработкой устного рассказа Пушкина [301]301
Ходасевич В.Пушкин, Титов. Уединенный домик на Васильевском: (Рецензия) // Голос Москвы. 1913. 23 февраля.
[Закрыть].
Именно «Уединенный домик на Васильевском» стал поводом к написанию первой серьезной пушкиноведческой статьи Ходасевича «Петербургские повести Пушкина», работа над которой относится к лету 1914 года. Исследователь пытается установить, говоря нынешним языком, интертекстуальные связи между рядом пушкинских произведений:
«Казалось бы, самая атмосфера, в которой протекают замысловатые, но немного нелепые события „Домика в Коломне“, бесконечно чужда хаотическим видениям „Медного Всадника“ или сумрачным страстям „Пиковой Дамы“. Все просто и обыденно в „Домике в Коломне“, все призрачно и опасно в „Медном Всаднике“, все напряженно и страстно в „Пиковой Даме“. Но что-то есть общее между ними. Мы смутно чувствуем это общее – и не умеем назвать его. Мы прибегаем к рискованному способу: образами говорим об образах, но тем лишь затемняем их изначальный смысл. Мы говорим о „петербургском воздухе“, о дымке, нависшей над „топкими берегами“, – и в конце концов сами отлично знаем, что разрешение загадки не здесь. Во всяком случае – не только здесь» [302]302
Аполлон. 1915. № 3.
[Закрыть].
«Уединенный домик на Васильевском» с его квазигофмановским сюжетом служит ключом. Повести объединяет мотив соприкосновения человека с темными потусторонними силами, которое по-разному мотивируется и приводит к разным последствиям. Ходасевич вовлекает в разговор и одну из «Маленьких трагедий» – «Каменный гость», и одну из «Повестей Белкина» – «Гробовщик». Он обнаруживает парадоксальные, «пародические» отношения между этими произведениями:
«„Гробовщик“ является такою же пародией на „Каменного Гостя“, как „Домик в Коломне“ – пародия на „Уединенный домик“. Но пушкинская пародия – не только шуточная трактовка серьезной темы: она и по существу является, так сказать, оборотной стороной этой темы. Пушкинская пародия всегда столь же глубока, как и то, что ею пародируется. Для Пушкина „пародировать“ значило найти и выявить в действии возможность комического, счастливого разрешения того же конфликта, который трагически разрешается в произведении первоначальном» [303]303
Там же.
[Закрыть].
Нельзя не заметить, что уже в этой первой своей литературоведческой работе Ходасевич отчасти предсказывает некоторые аналитические приемы своих будущих оппонентов – филологов «формальной школы». Примечательно и другое: первая статья московского поэта-пушкиниста посвящена петербургскойтеме, хотя от установления естественных связей между особенностями обнаруженного им «метасюжета» и «гадательными и туманными особенностями „петербургского воздуха“» он словно бы уклоняется.
Статья эта стала поводом для знакомства с человеком, о котором злой на язык Ходасевич всю дальнейшую жизнь говорил с беспримесной любовью и благодарностью.
Речь идет об историке литературы (сейчас бы сказали – культурологе), философе и общественном деятеле Михаиле Осиповиче Гершензоне.
Гершензон был одной из ярчайших и парадоксальнейших фигур Серебряного века. Интересы его были сосредоточены на времени Пушкина, Грибоедова, Чаадаева, славянофилов; о современной ему литературе он не писал и публично не говорил ничего, а между тем место, которое занимал Гершензон в культурной жизни предреволюционной России, сравнимо с местом, которое занимали Валерий Брюсов и Вячеслав Иванов. Он казался оторванным от практической жизни, наивным в житейских делах «книжным червем», а между тем проявлял немалую трезвость и зоркость как в человеческих отношениях, так и в политике (именно он был инициатором создания самого трезвого политического документа Серебряного века – сборника «Вехи»). При этом и в собственно практических вопросах он был делен: по словам Ходасевича, «умел он быть бережливым, хозяйливым, домовитым, любил обстоятельно поговорить о гонораре». Любящий муж и отец, трогательно преданный своей семье, он не приносил ее интересов в жертву своей высокодуховной непрактичности. Но «зная толк в необходимом и умея ценить его, он был детски простодушен ко всему, что хоть сколько-нибудь напоминало об излишестве», и безупречно щепетилен в отношениях с коллегами.