Текст книги "Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий"
Автор книги: Валерий Шубинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Г. Иванов умеет писать стихи. Но поэтом он станет вряд ли. Разве только если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастия. Собственно, только этого и надо ему пожелать» («О новых стихах» // Утро России. 1916. № 3. 27 мая) [252]252
Ходасевич В.О новых стихах // СС-4. Т. 1. С. 461–462.
[Закрыть].
Отзыв жесткий, что и говорить, но про раннего Иванова многие говорили именно так – слово в слово.
В целом же можно сказать, что почти к каждому из акмеистов Ходасевич относился лучше, чем к течению в целом.
6
Не все просто и с отношением Ходасевича к футуризму.
Можно сказать, что один из футуристов Владиславу Фелициановичу в некий момент определенно нравился – и, увы, это был Игорь Северянин.
Вот самый ранний отзыв об этом поэте – точнее, о его вечере в Обществе свободной эстетики (в «Русской молве» за 25 декабря 1912 года – первый материал Ходасевича в этой газете):
«Если футуризм Игоря Северянина – только литературная школа, то надо отдать справедливость: чтобы оправдать свое имя, ей предстоит сделать еще очень многое. Строго говоря, новшества ее коснулись пока одной только этимологии (в современной формулировке – морфологии. – В. Ш.).Игорь Северянин, значительно расширяющий рамки обычного словообразования, никак еще не посягнул даже на синтаксис. Несколько синтаксических его „вольностей“ сделаны, очевидно, невольно, так как являются просто-напросто варваризмами и провинциализмами, каковыми страдает и самое произношение поэта. Например, он говорит: бэздна, смэрть, сэрдце, любов.
Если же футуризм и в данном случае претендует на роль нового миросозерцания, как это делает футуризм западный, основанный Маринетти, то следует признать, что не только до нового, но и вообще до сколько-нибудь цельного миросозерцания ему еще очень далеко» [253]253
Ходасевич В.Игорь Северянин // СС-4. Т. 1. С. 398–399.
[Закрыть].
Пока Ходасевич лишь присматривается к входящему в моду гатчинскому стихотворцу, но присматривается доброжелательно.
Год с небольшим спустя, работая над статьей «Русская поэзия», он уже определился со своим мнением о Северянине. Оно таково:
«Игорю Северянину довелось уже вынести немало нападок именно за то, что если и наиболее разительно, то все же наименее важно в его стихах: за язык, за расширение обычного словаря. <…> Спорить о праве поэта на такие вольности не приходится. Важно лишь то, чтобы они были удачны. Игорь Северянин умеет благодаря им достигать значительной выразительности. „Трижды овесенненный ребенок“, „звонко, душа, освирелься“, „цилиндры солнцевеют“ – все это хорошо найдено. <…>
Талант его как художника значителен и бесспорен. Если порой изменяет ему чувство меры, если в стихах его встречаются безвкусицы, то все это искупается неизменною музыкальностью напева, образностью речи и всем тем, что делает его не похожим ни на кого из других поэтов. Он, наконец, достаточно молод, чтобы избавиться от недостатков и явиться в том блеске, на какой дает право его дарование. Игорь Северянин – поэт Божией милостью» [254]254
Ходасевич В.Русская поэзия: Обзор // СС-4. Т. 1. С. 422–424.
[Закрыть].
Правда, Ходасевич замечает у Северянина налет «пошловатой элегантности», но, похоже, видит в этом лишь «болезнь роста» талантливого поэта.
В промежутке между этими двумя отзывами вышел «Громокипящий кубок» (на него Ходасевич тоже кратко отозвался) и началась слава Северянина. Еще на первом его вечере были, наряду с присяжными любителями словесности, и «нарядные дамы, не чуждые решительно ничему» и «почетные граждане скетинг-ринка, молодые утонченники с хризантемами в петлицах». К 1914 году Северянин постепенно становился любимым поэтом не только этих «утонченников», но и тех, кого в «Бродячей собаке» именовали «фармацевтами», людей, далеких от искусства: купцов, чиновников, адвокатов, книголюбивых приказчиков и телеграфистов – по всей России.
В своем увлечении Северянином Ходасевич доходит до того, что дважды предваряет своей речью его выступления в Политехническом музее – 30 марта и 15 апреля 1914 года. Эти речи послужили основой для статьи «Игорь Северянин и футуризм», напечатанной двумя «подвалами» в «Русских ведомостях» (29 апреля и 1 мая). Собственно, с этой статьи началось его сотрудничество в «Русских ведомостях», как прежде с отзыва о вечере Северянина – сотрудничество в «Русской молве».
В ней Владислав Фелицианович впервые дает серьезную оценку футуризму в целом (до этого он успел дать ее, может быть, лишь в шуточной форме – имеется в виду скетч «Любовь футуриста», имевший успех в «Летучей мыши»). Разбирая лозунги, брошенные в «Пощечине общественному вкусу» и других декларациях футуристов («непримиримая ненависть к существующему языку, ведущая к разрушению общепризнанного синтаксиса и такой же этимологии, расширение и обогащение словаря и разрушение стихотворного канона и создание нового поэтического размера» [255]255
Ходасевич В.Игорь Северянин и футуризм // СС-4. Т. 1. С. 426.
[Закрыть]), он, вслед за Брюсовым и другими мэтрами символизма, указывает, что все это не ново, что все поэты, «от Лермонтова до Бальмонта», реформировали синтаксис, что «современный поэтический канон предоставляет поэту право писать точным или неточным размером, с рифмами или без рифм, с рифмами точными или неточными», так что футуристы ломятся в открытую дверь.
И лишь идея «разрушения этимологии» вызывает у него принципиальные возражения. «Футуризм возражает, что поэзия не должна содержать в себе смысла, ибо она есть искусство слов, как живопись есть искусство красок, а музыка – искусство звуков. Но краски, размазанные по холсту без всякого смысла, сами футуристы не признают живописью, что видно хотя бы из того, что одни из них пишут картины, а другие не пишут. Между тем размазывать краски по полотну может всякий» [256]256
Там же. С. 427.
[Закрыть]. Однако абстрактная живопись уже существовала, Василий Кандинский и Казимир Малевич выставлялись, в том числе и в Москве. Аргумент Ходасевича был неудачен: он отражал то отношение к изобразительному искусству, которое в его эпоху уже считалось обывательским. Видимо, живопись была слишком далека от его собственных интересов.
Зато в критике идейных, философских основ футуризма он ловок и остроумен:
«Один из основных параграфов футуристической программы – проповедь силы, молодости, энергии – потому-то и не определяет в футуризме ровно ничего, что он может быть выдвинут людьми самых различных мировоззрений. За примером ходить слишком недалеко: петербургский акмеизм начертал на своем знамени тот же лозунг, хотя от футуризма его отделяет целая пропасть. <…>
Когда нам предлагают стать физически сильными и заняться развитием мускулатуры, мы благодарим за добрый совет, но не зная, во имя чего он делается и зачем нам быть здоровыми, – мы должны признать за ним только спортивные и в лучшем случае гигиенические достоинства, но никак не идейные и не философские.
И здесь снова – маленькая, но характерная для футуристической близорукости несообразность. О каком физическом здоровье, о какой силе и молодости могут мечтать футуристы, раз они накликают торжество большого города, раз требуют решительного ухода от природы? <…> И мы совершенно уверены, что через месяц в Москве не останется ни одного футуриста, потому что все они поедут на дачу запасаться силами для будущей зимы. Там, на летнем отдыхе, в сельской тиши, будут они воспевать город…» [257]257
Ходасевич В.Игорь Северянин и футуризм // СС-4. Т. 1. С. 430–431.
[Закрыть]
Что же до Северянина, его Ходасевич решительно отделяет от всех остальных футуристов:
«Если необходимо прозвище, то для Игоря Северянина следует образовать его от слова praesens, настоящее.
Поэзия его современна, и вовсе не потому, что в ней часто говорится об аэропланах, автомобилях, кокотках и тому подобном, а потому, что способ мыслить и чувствовать у Северянина именно таков, каков он у современного горожанина. <…> Его повышенная впечатлительность и в то же время как будто слишком уж легкое перепархивание от образа к образу, от темы к теме, напряженность и в то же время неглубокость его чувств, – все это – признаки современного горожанина, немного мечтателя и немного скептика, немного эстета и немного попросту фланера» [258]258
Там же. С. 434.
[Закрыть].
Увлечение Ходасевича Северянином вызывало в это время удивление и насмешки у кое-кого из прежних друзей, например у Александра Брюсова, посвятившего Владиславу очередное возмущенное послание под названием «Гора Каво» (подзаголовок: «Что такое гора Каво. Из вопросов эгофутуризма»):
Задолго до того, как от горящей Трои
Эней стремил свой путь, покинув душный плен,
Задолго до того, как юные герои
Сложили первый ряд великих римских стен,
Задолго до того ты знала ропот черни
И шумных городов людской водоворот,
И на холмах твоих молился в час вечерний
Неведомым богам неведомый народ.
Когда же юный Рим, и хищный и лукавый,
Объединил сынов, то через сотни лет
На этих же холмах справлял он праздник славы,
Воспоминания о первых днях побед.
На этих же холмах, когда внезапно боги
Отдали гордый Рим для новых, жгучих ран,
В дни ужаса и медленной тревоги
Великий Ганнибал раскинул ратный стан.
……………………………………………………
Конечно, Ганнибал, Цецилия Метелла,
Объединение союзных городов
И храм Юпитера – все это очень смело
Ты мог бы позабыть сквозь долгий ряд годов.
…………………………………………………………
Когда-то – помню я, – ты хвастал классицизмом,
Но это, может быть, была одна игра,
И нынче увлечен ты эгофутуризмом,
Сиреневым мороженым et cetera.
………………………………………………
Ты мог забыть про все – про Рим, про храм, про славу,
Но, надо думать, ты в науке очень слаб,
Когда ты позабыл, что озеро на Каво —
Единственное, где есть пресноводный краб [259]259
Ходасевич В.Игорь Северянин и футуризм // СС-4. Т. 1. С. 434.
[Закрыть].
Скорее всего, незнание Ходасевичем славной истории Альбанской горы, она же Монте-Каво, как-то связывалось в сознании будущего археолога с его «неправильными» вкусами. На самом-то деле в этих вкусах не было ничего столь уж необычного. Все символисты Северянину явно благоволили – больше, чем кому-либо из молодежи. Старея, они опасались отстать от времени и упустить «новатора», а Северянин идеально соответствовал стереотипам, которые были у них на сей счет: он, по крайней мере на первых порах, вел себя приблизительно так же, как Брюсов и Бальмонт в 1890-е годы. Вся история литературы полна такого рода недоразумений; чтобы не тревожить имена здравствующих и недавно умерших авторов, ограничимся Владимиром Бенедиктовым, чьими звучными строками оглашал царскосельские аллеи не кто-нибудь, а сам Василий Андреевич Жуковский. Правда, Бенедиктов и забыт был очень быстро (и во многом несправедливо: у него есть свои достоинства), а имя Северянина сегодня говорит широкому читателю едва ли не больше, чем имена многих истинно великих поэтов… Но это уж на совести тех, кто в 1960-е годы «возрождал» культуру Серебряного века и не до конца разобрался в ее подлинной иерархии.
Но Ходасевич, с его безупречным вкусом, с его строгостью, порою чрезмерной, с его нетерпимостью ко всякой глупости и пошлости? Как мог он всерьез восхищаться вот этими стихами:
Котик милый, деточка! встань скорей на цыпочки,
Алогубы-цветики жарко протяни.
В грязной репутации хорошенько выпачкай
Имя светозарное гения в тени!..
Ласковая девонька! крошечная грешница!
Ты еще пикантнее от людских помой!
Верю: ты измучилась… Надо онездешниться,
Надо быть улыбчатой, тихой и немой.
Думается, что здесь сказалась не только беззащитность перед современностью, но и слабость перед трогательной наивностью старинного романса, отзвук которой Ходасевич мог услышать в наиболее сентиментальных из «поэз» Северянина. В сперва робком, а потом нагловатом «короле поэтов» он мог увидеть что-то вроде графини Ростопчиной.
Впрочем, разочарование наступило быстро. Уже в 1915 году, после выхода книг Северянина «Ананасы в шампанском» и «Victoria regia», появилась статья Ходасевича «Обманутые надежды», в которой он, по существу, отрекается от данных «авансов»:
«По-прежнему неглубокой осталась поэзия Северянина. Мелочные переживания питают ее, – порою до того мелочные, что становится тяжело: то это спор с какой-то женщиной, предъявившей к тому „я“, от чьего лица писаны стихи, иск об алиментах; то грубая брань по адресу критики, то постыдные в устах поэта счеты с другим поэтом, упреки в зависти; то, наконец, хвастовство ходкостью „Громокипящего кубка“.
Два года – немалый срок, в жизни поэта особенно. Почему же так плохо его использовал Северянин? Он не растет ни умом, ни сердцем. И особенно убогой кажется его наигранная, неправдивая, с оглядкой на рецензента, мания величия. <…>
Поэзию Северянина много хвалили. Но в похвалах этих он не расслышал, не почувствовал главного: радовались не тому, что он уже дал, а тому, что он можетдать, радовались его дарованию, еще не оформившемуся, его стихам, еще не написанным. Он не понял того, что слишком многое ему только прощалось ради его таланта, для всех очевидного» [260]260
Ходасевич В.Обманутые надежды // СС-4. Т. 1. С. 451–452.
[Закрыть].
И все-таки даже в этой рецензии Ходасевич говорит о Северянине как о собрате-поэте, пусть пренебрегшем своим даром, сбившемся с пути. Гумилёв в рецензии на «Громокипящий кубок» оказался прозорливее: он увидел в Северянине «человека газеты» (то есть массового человека, говоря современным языком), смело вторгающегося в чуждый ему мир «людей книги». Впрочем, даже не сам факт вторжения был опасен: беда в том, что «человек газеты» объявил своей собственностью всю культуру модернизма и принялся «популярить» ее «изыски», сводившиеся для него к экзотическим сырам и ликерам и к романам с шикарными дамами в дорогих авто. Все это не отменяет таланта Северянина и не лишает его стихи известного обаяния, но он никогда не принадлежал к тому же духовному и культурному миру, что и Ходасевич, более того, был в этом мире представителем враждебной и хищнической силы. Ходасевич всю жизнь кожей чувствовал наступление этого врага и старался бескомпромиссно ему противостоять, но не всегда мог его правильно идентифицировать.
В этом смысле очень характерно отношение Ходасевича к другим, помимо Северянина, футуристам. Из гилейцев по-настоящему добрые слова нашлись у него только для Елены Гуро; рецензия на ее посмертную книгу «Небесные верблюжата» вполне сочувственна. «Заумникам», то есть Хлебникову и Крученых, он – позднее – готов был хоть отчасти отдать справедливость, признав за ними «известный пафос – пафос новаторства и борьбы» [261]261
Ходасевич В.Декольтированная лошадь // СС-4. Т. 2. С. 161.
[Закрыть]и даже «некое „безумство храбрых“» [262]262
Там же. С. 162.
[Закрыть]. Хлебникова он именовал «гениальным кретином» («в нем действительно были черты гениальности; кретинистических, впрочем, было больше» [263]263
Там же. С. 161.
[Закрыть]). Нетерпим он был к Маяковскому, Пастернаку и Асееву, которые «доброе, честное отсутствиесодержания… предательски подменили его убожеством,грубостью, иногда пошлостью» [264]264
Ходасевич В.О формализме и формалистах // СС-4. Т. 2. С. 153.
[Закрыть]. Впрочем, отношение Ходасевича к Пастернаку – тема сложная и долгая, которой нам еще не раз придется коснуться. В иные дни неприятие этого поэта сменялось у Ходасевича интересом и даже холодным уважением, а под конец жизни – и искренней симпатией. А вот отвращение к Маяковскому было неизменным, безоговорочным и глубоким, и относилось оно в большей мере к человеческому типажу, чем к стихам. Самое яркое в только что процитированной статье-памфлете «Декольтированная лошадь» (1927) – описание внешности молодого Маяковского:
«Представьте себе лошадь, изображающую старую англичанку. В дамской шляпке, с цветами и перьями, в розовом платье, с короткими рукавами и с розовым рюшем вокруг гигантского вороного декольтэ, она ходит на задних ногах, нелепо вытягивая бесконечную шею и скаля желтые зубы.
Такую лошадь я видел в цирке осенью 1912 года. Вероятно, я вскоре забыл бы ее, если бы несколько дней спустя, придя в Общество свободной эстетики, не увидел там огромного юношу с лошадиными челюстями, в черной рубахе, расстегнутой чуть ли не до пояса и обнажавшей гигантское лошадиное декольтэ» [265]265
Ходасевич В.Декольтированная лошадь // СС-4. Т. 2. С. 159.
[Закрыть].
Помнил ли Ходасевич строки самогоМаяковского: «каждый из нас – по-своему лошадь»? Правда, это написано позже, в 1918 году, а пятью годами раньше прозвище «декольтэ-Маяковский» в самом деле было в ходу: оно упоминается в письме Ходасевича Садовскому от 25 мая 1913 года. Маяковский, «рубаха-парень, выпить не дурак, человек компанейский и без претензий», в это время состоял под опекой Александра Брюсова (а сам-то попрекал Ходасевича Северянином!) и Койранского. Вскоре претензии появились – и немалые. К тому времени отношения Ходасевича с гилейцами и прежде всего с Маяковским накалились до предела.
Вот лишь один характерный эпизод: 8 февраля 1915 года в Обществе свободной эстетики состоялся поэтический вечер, участники которого (Ходасевич, Семен Рубанович и Константин Липскеров) поставили условие, что в числе читающих не будет футуристов. Однако распорядитель вечера врач Иван Трояновский разрешил Маяковскому и Илье Зданевичу (одному из «открывателей» Нико Пиросмани, теоретику «лучизма» и талантливому прозаику) почитать сверх программы. Это вызвало возмущенное письмо трех поэтов:
«В составе комитета находится два писателя: В. Я. Брюсов и Ю. К. Балтрушайтис. Надеемся, что они, со своей стороны, не откажутся объяснить г. Трояновскому, в какой степени неудобно делать выступление других писателей, ничем доныне не запятнавших своего доброго литературного имени, предлогом к развлечению, единственный интерес которого – интерес к скандалу» [266]266
РГБ. Ф. 386. Карт. 115. Ед. хр. 9.
[Закрыть].
Комический аспект заключался в том, что Трояновский сам не осмелился бы дать разрешение на сверхпрограммное чтение – он обратился за одобрением к Иоанне Матвеевне Брюсовой, которая за отсутствием супруга (тот был по военно-корреспондентским делам в Польше) была как бы его полномочным представителем, и она легкомысленно дала добро. По совету Брюсова, которому испуганная жена немедленно доложила об этом происшествии, перед Ходасевичем и его товарищами извинились, но не в той форме, на которой они настаивали, а потому история некоторое время еще продолжалась. В первые месяцы 1915 года этот ничтожный конфликт всерьез занимал мысли Ходасевича.
Почти все встречи Ходасевича с Маяковским (а встречаться им приходилось в разных местах, не только в «Эстетике», но и в домах общих знакомых – между прочим, у Брониславы Рунт-Погореловой, в Дегтярном переулке) сопровождались противостоянием. По свидетельству Дон-Аминадо, «Маяковский, увидя Ходасевича, слегка прищуривал свои озорные и в то же время грустные глаза» [267]267
Дон-Аминадо.Поезд на третьем пути // Воспоминания о Серебряном веке. М., 1993. С. 407.
[Закрыть]. После проведенной в винопитии и спорах о литературе ночи «Маяковский рычал, угрожал, что с понедельника начнет новую жизнь и напишет такую поэму, что мир содрогнется. Ходасевич предлагал содрогнуться всем скопом и немедленно, чтобы не томиться и не ждать» [268]268
Там же. С. 409.
[Закрыть]. Однажды, по свидетельству того же Дон-Аминадо, Ходасевич презрительной репликой защитил от Маяковского и от «имажинистов» (вероятно, имеются в виду эгофутуристы) Аполлона Майкова, старого поэта, с которым у него были свои, тайные отношения. Впрочем, порою соперничество и противостояние принимали формы невинные, даже инфантильные – вспомним эпизод из «Охранной грамоты» Пастернака: Маяковский и Ходасевич, играющие в орлянку в кофейне «У Грека». Дух громогласной брутальности, шутовской фамильярности и демонстративного «гениальничанья», исходивший от Маяковского, был Владиславу Фелициановичу крайне неприятен – в то время как многим его друзьям и знакомым именно этот-то дух и импонировал. Для него Маяковский был «кабафутом» – кабацким шутом, гаером (именно это слово употребляет он в письме Садовскому).
Отвлекаясь от литературно-бытовой стороны дела, признаем: в том, что риторическая поэтика Маяковского была по сути противоположна поискам Хлебникова, Ходасевич был, несомненно, прав. Об этом писали и Мандельштам, и многие исследователи «левого» лагеря, в том числе Юрий Тынянов. Но Ходасевич упрощал ситуацию. Он сводил теории и творческую практику гилейцев, в том числе Хлебникова, к «зауми», а Маяковского изображал «практическим человеком», который присоединился к группе на третьем году ее существования и «произвел самую решительную контрреволюцию внутри хлебниковской революции». На самом деле Маяковский был в «Гилее» с ее возникновения, и в поисках этой группы с самого начала было две стороны, два плохо сочетающихся направления.
И разумеется, Ходасевич был несправедлив, отказывая Маяковскому в эстетической оригинальности. Тем более – сводя содержательную сторону его поэзии, в том числе и ранней, к «пафосу погрома и мордобоя», называя автора «Послушайте» и «Человека» «глашатаем пошлости», «поэтом подонков, бездельников, босяков просто и „босяков духовных“» [269]269
Ходасевич В.Декольтированная лошадь. // СС-4. Т. 2. С. 163.
[Закрыть]. (Неслучайно Ходасевич не смог привести ни одной убедительной цитаты: ведь нечестно же судить обо всем Маяковском по «Ешь ананасы – рябчиков жуй» или по «С криком „Дойчланд юбер аллес“ немцы с поля убирались».) Нельзя не заметить и того, что «Декольтированная лошадь» местами очень близко совпадает по пафосу и аргументам с написанной в том же году книгой Георгия Шенгели «Маяковский во весь рост». Но памфлет Шенгели, при всей его пристрастности, куда более основателен.
О том, что в восприятии Ходасевичем стихов Маяковского сыграла свою роль и личная неприязнь к их автору, свидетельствует примечательный факт: всего через год после инцидента в «Эстетике» Владислав Фелицианович не без иронии, но в целом по-доброму пишет о книге Вадима Шершеневича «Автомобилья поступь», автор которой, хоть и числился в рядах эго-, а не кубофутуристов, находился под сильнейшим творческим влиянием Маяковского (позднее, став идеологом имажинизма, он предсказуемо испытал влияние Есенина, а предшествовал Маяковскому, само собой, Брюсов). Впрочем, Шершеневич, который был знаком с Ходасевичем еще в свой дофутуристический период, в середине 1910-х, кажется, принадлежал к «свите» Анны Ивановны, – как и Константин Большаков, у которого Ходасевич находил, пусть и со множеством оговорок, «настоящее горе и настоящую нежность», и как будущий режиссер-авангардист Игорь Терентьев, – а приятелей жены Ходасевич щадил, хотя и не без тайного раздражения [270]270
О характере отношений хорошо говорит следующая цитата из письма Ходасевича жене – в ответ на ее сообщение о легкой размолвке с К. Большаковым: «Большакова пошли к черту раз навсегда, ты должна быть здорова и спокойна ради себя, ради Эдгара и ради меня, а не ради идиотов, которым в конце концов на всех наплевать и которым разные Юркуны и Маяковские в 10 раз дороже. В первый же раз, как он тебя хоть едва-едва рассердит, ты скажи ему, чтобы он не звонил, и положи трубку» (РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 45. Л. 47).
[Закрыть].
Суммируя все это, можно сказать так: в одних футуристах Ходасевич видел врагов, в других нет, но все они были ему чужды.
7
Но если новые направления в поэзии не встречали у Ходасевича особого сочувствия – значит ли это, что он был верен символистскому знамени? Прежде всего, он полностью соглашался с мыслью о глубоком кризисе символизма. Представления о причинах этого кризиса у него были свои, собственные; отчетливее всего он выразил их в докладе, прочтенном в Литературно-художественном кружке и посвященном пятидесятилетию со дня рождения Надсона. Юбилей давно покойного кумира стареющей прогрессивной молодежи, так третируемого символистами, стал лишь поводом для почти провокационных – в духе былого гимназического сочинения – размышлений о помутнении духа интеллигентского сословия (включая и тех, кто еще недавно «работал в организациях») в атмосфере «зловещей реакции»:
«Истинный декаданс, упадок начался тогда, когда русская интеллигенция отвернулась от исторически укрепившейся за ней роли – и бросилась в объятья утонченности и эстетизма – этих вечных спутников и показателей эпохи упадка.
С новой школой произошло злостное недоразумение. Школа символистов, от которой раз навсегда и решительно должны быть отделены писатели-модернисты, загрязнившиеи опозорившие ее знамя, вся состоит из поэтов-жрецов, а не воинов. Но до тех пор пока за ее молитвой не расслышат призыва, – новая поэзия будет входить в сознание читателей как эстетическое, а не идейное течение. <…>
И когда снова „Россия вспрянет ото сна“, – пусть придут новые поэты-граждане, чтобы так же страдать и умирать за нее. Пусть народится новая „тенденциозная“ критика, добрый, старый и честный друг. Она простит выбитому из колеи читателю его минутное увлечение, его флирт с декадентской модой, а тенденциозные поэты снова подымут свой голос, призывая на бой. <…>
Что же до поэтов-жрецов – быть может, настанет пора им быть услышанными и нужными, быть может – нет. Во всяком случае, они не для интеллигенции и интеллигенция не для них. Если когда-нибудь они и будут услышаны, то не интеллигенцией, а какою-то новой, ныне еще не существующей, аудиторией, которая создастся лишь тогда, когда историческая роль русской интеллигенции будет окончена, когда ее долгая и мученическая борьба завершится победой» [271]271
Ходасевич В.Надсон // СС-4. Т. 1. С. 395–396.
[Закрыть].
Другими словами, возвышенная правда поэтов-жрецов – не от мира сего, и символисты сами спровоцировали деградацию, опошление своих идеалов, воспользовавшись минутной слабостью интеллигенции, ее разочарованием в своих позитивистских, «писаревских», революционно-демократических идеалах и понеся свое искусство «в массы». Позднее Ходасевич был несправедливо резок к этой своей речи, назвав ее «претенциозным и тупым набором слов». Но она многое говорит о настроениях поэта в начале 1910-х. Тому символизму, из которого некогда вышел, он мог хранить верность – но не символизму, низведенному (или низведшему себя) до «декадентской моды».
Что же до его конкретных отзывов о мэтрах символизма, относящихся к 1910-м годам, то они противоречивы и часто двусмысленны.
Седьмого мая 1913 года Ходасевич принял участие в чествовании Бальмонта, вернувшегося в Россию после восьмилетней эмиграции (выехав за границу в самом начале 1906 года, он вынужден был оставаться вне России после публикации двух сборников революционных стихов, столь же кровожадных, сколь и беспомощных, «Стихотворения» и «Песни мстителя», – лишь амнистия 1913 года открыла ему путь на родину). Владислав Фелицианович прочувствованной речью в Литературно-художественном кружке приветствовал «любимого поэта читающей России», Анна Ивановна тоже приветствовала – «от лица всех женщин, и произвела фурор – поцелуем». Вслед за тем Ходасевич в письме Борису Садовскому от 25 мая язвительно описал эту церемонию: мэтр «не поумнел», стихи читал «просто ужасные», «поклонники кисли, я зевал во всю глотку» [272]272
Ходасевич В.Некрополь. Воспоминания. Литература и власть. Письма Б. А. Садовскому. М., 1996. С. 339.
[Закрыть].
В статье «Русская поэзия» несколько месяцев спустя о Бальмонте написано так:
«В литературных кругах Москвы слова о „вечной юности“ Бальмонта давно сделались общим местом. Но с каждой новой книгой его приходится с огорчением убеждаться, что слова эти верны только до тех пор, пока имеется в виду действительно неиссякаемая способность поэта писать, писать и писать. <…> Там, где Бальмонт повторяет самого себя, встречаем стихи очень хорошие, но как будто уже известные. <…> Но там, где он хочет быть новым, чувство меры ему изменяет, изобилие „поэтических“ слов ведет к угнетающим прозаизмам» [273]273
Ходасевич В.Русская поэзия: Обзор // СС-4. Т. 1. С. 411–412.
[Закрыть].
И все же скептически оценивая новые стихи стареющего символиста, Ходасевич не может не признать: «Бальмонт стал частью не только моей биографии, но и вашей, читатель, даже если вы думаете, что поэзия не играет в вашей жизни большой роли» (Русская лирика. 1916. № 3. 27 мая). Как не мог Ходасевич отречься от детской любви к ничтожному Круглову – так оставался он верен воспоминаниям о юношеской влюбленности в лирику Бальмонта. Но это были лишь воспоминания о влюбленности,не больше.
Духовный вождь петербургских символистов Вячеслав Иванов в 1913 году, после скандального брака со своей падчерицей Верой Шварсалон, решил переехать из Петербурга в Москву. В своем обзоре Ходасевич говорит о двух его книгах. Двухтомный сборник «Cor ardens» (1911–1912) – итог блестящего и противоречивого десятилетия, большую часть которого Иванов был в центре литературной жизни, удостаивается (в «Русской поэзии») таких слов:
«Богатство эрудиции позволило ему сделать свою книгу собранием поэтических ценностей, как денежное богатство венецианцев дало им возможность превратить свой собор в сокровищницу, накоплявшуюся столетиями. Готические и арабские колонны, мозаики X и последующих веков, обломки античных рельефов, бронзовые кони императорского Рима и создания Сансовино – вся эта гора золота, бронзы и мрамора составляет то, что зовется собором св. Марка. <…>
В San Marco заключена художественная история веков, которые были старше его. Но историю веков последующих он не изменил ни на йоту. Стиля, который мог бы назваться его именем, не существует и не могло существовать. Продолжателей у него не было.
Точно так же, как и San Магсо, творчество Вячеслава Иванова неизбежно войдет в историю, но если и вызовет наивные подражания, то не будет иметь продолжателей» [274]274
Ходасевич В. Русская поэзия: Обзор // СС-4. Т. 1. С. 408–409.
[Закрыть].
Похвала ли это? Если да, то очень холодная. Удивительно, что Ходасевич не увидел черты, проходящей между «Cor ardens» и следующей книгой Вячеслава Иванова «Нежная тайна», согретой личным чувством и резко отличающейся от стихов Иванова 1900-х годов интонационным строем: искренняя мужественная нежность – вместо во многом искусственного экстаза. «Вячеслав Великолепный» никогда не был близким ему поэтом, хотя сам Ходасевича ценил высоко и отношения у них сложились добрые; позднее, в 1920-е годы, их общение продолжалось в Италии.
Поближе Ходасевичу, казалось бы, Федор Сологуб, которому он позднее посвятил прочувствованный очерк в «Некрополе» Но в 1913 году наряду с его доброжелательным и почтительным отзывом об очередной поэтической книге Сологуба «Очарования земли» появляется и злая рецензия на сологубовскую пьесу «Заложники жизни», в которой Ходасевич уподобляет заслуженного писателя Ардалиону Передонову, отвратительному герою его самого знаменитого романа «Мелкий бес».
Существенно больше внимания уделяет Ходасевич в 1910-е годы поэту, с которым его связывали уже десять лет странной дружбы-вражды. Речь конечно же о Валерии Брюсове. В 1912–1916 годах Ходасевич посвящает его книгам четыре отдельные заметки и большие фрагменты в литературных обзорах. Он пишет (в «Голосе Москвы» за 18 мая 1913 года) о книге рассказов Брюсова «Ночи и дни», замечая, что «насыщенность его прозы на каждом шагу обличает в авторе стихотворца» [275]275
Ходасевич В.СС-2. Т. 2. С. 127.
[Закрыть]; рецензирует его новые книги «Зеркало теней» (1912) и «Семь цветов радуги» (1916); он пишет статью про «Juvenilia» – подборку юношеских стихотворений Брюсова, открывавшую первый том собрания его сочинений. Некоторые из этих стихотворений стали фактом биографии целого поколения, как и поэзия Бальмонта. Для Ходасевича эти юношеские опыты будущего «верховного мага» были дороже его зрелых стихов; почему – об этом подробно и откровенно сказано в «Некрополе».
Ходасевич в конечном итоге написал о Брюсове жестче, чем о ком бы то ни было, и жестче, чем кто бы то ни было из близко знавших Валерия Яковлевича людей (враги – такие, как Бунин, – не в счет). Но в 1910-е годы он часто оказывается защитником старшего поэта. Статью про «Juvenilia» он отдает в «Софию» [276]276
1914. № 2.
[Закрыть]– журнал, редактируемый Муратовым и Грифцовым (оба они были друзьями Ходасевича и притом отнюдь не поклонниками Брюсова), в надежде позлить их. В «Русской поэзии» Ходасевич защищает Брюсова от обычных обвинений в «литературности»:
«Поэт должен быть литератором. Гений всеобъемлющий, Пушкин, вмещал в себе и это качество. Заботами о родной литературе наполнены его письма. Борьбе литературных партий отдавал он немалую долю своих сил.