355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валерий Шубинский » Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий » Текст книги (страница 9)
Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:35

Текст книги "Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий"


Автор книги: Валерий Шубинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Двойное существование, конечно, не облегчало жизнь Муни, а усложняло ее в геометрической прогрессии. Создалось множество каких-то совсем уж невероятных положений. Наши „смыслы“ становились уже не двойными, а четверными, восьмерными и т. д. Мы не могли никого видеть и ничего делать. <…> И вот однажды я оборвал все это – довольно грубо. Уехав на дачу, я написал и напечатал в одной газете стихи за подписью – Елисавета Макшеева. (Такая девица в восемнадцатом столетии существовала, жила в Тамбове; она замечательна только тем, что однажды участвовала в представлении какой-то державинской пьесы.) Стихи посвящались Александру Беклемишеву и содержали довольно прозрачное и насмешливое разоблачение беклемишевской тайны. Впоследствии они вошли в мою книгу „Счастливый Домик“ под заглавием „Поэту“. Прочтя их в газете, Муни не тотчас угадал автора. Я его застал в Москве, на бульварной скамейке, подавленным и растерянным. Между нами произошло объяснение. Как бы то ни было, разоблаченному и ставшему шуткою Беклемишеву оставалось одно – исчезнуть. Тем дело тогда и кончилось. Муни вернулся „в себя“, хоть не сразу» [185]185
  Ходасевич В.Муни // СС-4. Т. 4. С. 76–77.


[Закрыть]
.

В стихах Макшеевой, стилизованных, как многое у тогдашнего Ходасевича, ситуация, породившая «раздвоение» личности Киссина, освобождена от всякого драматизма:

 
Ты губы сжал и горько брови сдвинул,
А мне смешна печаль твоих красивых глаз.
Счастлив поэт, которого не минул
Банальный миг, воспетый столько раз!
 
 
Ты кличешь смерть – а мне смешно и нежно:
Как мил изменницей покинутый поэт!
Предчувствую написанный прилежно,
Мятежных слов исполненный сонет…
 

Наверное, так все и было бы, если бы за «беклемишевским» опытом Муни в самом деле стояла только неразделенная любовь. Но причины были глубже: ощущая свою «недовоплощенность», друг Ходасевича мечтал – подобно измышленному Достоевским черту – о безвозвратном превращении «хоть в семипудовую купчиху». Не исключено, что в случае Муни за этой игрой стояло и тайное желание уйти от своего еврейства (в реальной жизни всякие попытки такого ухода были для Муни табуированы – хотя бы из-за привязанности к родителям).

Так или иначе, единственный биограф Муни, И. Андреева, убеждена: женщина, увлечение которой толкнуло его на «беклемишевский» эксперимент, – это Евгения Владимировна Муратова, урожденная Пагануцци.

Прадед Евгении Владимировны, итальянский архитектор, был приглашен в Россию при Николае I, но по пути стал жертвой разбойников. Император, в компенсацию гибели супруга, даровал его вдове русское дворянство и поместья. В 1905 году двадцатилетняя Евгения вышла замуж за Павла (Патю) Муратова – журналиста, художественного критика и искусствоведа, хранителя Отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея. Будучи близким другом Бориса Зайцева, Муратов с 1906 года активно участвовал в культурной жизни Москвы, много писал в «Перевале», входил в редакцию «Литературно-художественной недели». В 1908-м Муратов впервые посетил Италию и влюбился в эту страну. Его «Образы Италии» (1911–1912) стали важным культурным событием: это было не просто новое открытие ренессансной культуры человеком эпохи модернизма, начинавшим со статей про Сезанна, Мане, с «Мира искусства»; книга Муратова – образец того благородно-уравновешенного миросозерцания, которое в 1910-е годы пришло на смену расхлябанной «гражданственности» и декадентской экзальтации и могло стать – но, увы, не стало – основой для гармоничного развития страны. Муратов был замечательным специалистом и по древнерусской иконописи. Кроме того, он писал стилизованные новеллы и пьесы (есть у него и роман – «Эгерия»), политические статьи и даже работы по военной теории (в 1904–1905 годах он проходил действительную армейскую службу, а в дни Первой мировой был офицером-артиллеристом). В памяти современников он остался как законченный пример «русского европейца», идеалистически настроенного, но не лишенного практической жилки, и притом наделенного безупречным вкусом. Жизнь его была довольно богата событиями, и ему еще не раз приходилось пересекаться с Ходасевичем – и в Москве в дни «военного коммунизма», и позднее в эмиграции. Евгения Пагануцци, как будто сошедшая с полотна художника эпохи Кватроченто, своей внешностью и грацией вполне соответствовала идеалам Муратова. Но брак их – в легкомысленно-богемной московской обстановке конца 1900-х – оказался непрочным.

Позднее, уже в советское время, Евгения Муратова несколько подкорректировала свою биографию, добавив туда Высшие женские курсы и «забыв» про занятия танцами. Неудивительно: в это время Муратова служила в Наркомфине, а потом в издательстве «Перевал». Но пятнадцатью годами раньше Пагануцци была прилежной ученицей студии балерин-босоножек, последовательниц Айседоры Дункан, созданной в Москве Элли (Еленой Ивановной) Рабенек. (Ходасевич, кстати, был близко знаком по меньшей мере еще с одной студисткой Рабенек – Татьяной Саввинской; она упоминается в автобиографической хронике и мемуарах А. И. Ходасевич, и, видимо, Татьяна из «донжуанского списка» соответствует именно ей.)

Муратова была предметом более или менее глубокой влюбленности многих. Муни эта неудачная влюбленность в конечном итоге побудила решительно изменить жизнь. «„Беклемишевская история“ и попытки „воплотиться в семипудовую купчиху“ повлекли за собой другие, более житейские события, о которых сейчас рассказывать не время» [186]186
  Ходасевич В.Муни // СС-4. Т. 4. С. 77.


[Закрыть]
, – кратко пишет Ходасевич, но о чем он умалчивает, понять нетрудно. Чтобы забыть о Муратовой, Муни (возможно, еще в «беклемишевской» роли) в конце мая 1909 года женился на двадцатиоднолетней Лидии Брюсовой, младшей сестре Валерия и Александра Яковлевичей. Поступок этот был связан, между прочим, с преодолением ряда препятствий: Беклемишев-то, вероятно, был православным, а вот Самуил Викторович Киссин принадлежал к иудейскому вероисповеданию. В Российской империи брак между православной и иудеем был невозможен, переход из православия в иудаизм тоже, а Киссин креститься не хотел. Оставалась одна возможность: переход невесты в лютеранство (что до 1905 года тоже не допускалось – но в начале XX века российские законы стали либеральнее). Лютеранская церковь допускает венчание с иудеем или мусульманином. По этому пути и пошли Самуил Викторович и Лидия Яковлевна.

Можно представить, какие чувства вызвало это в московской купеческой семье Брюсовых, пусть и далекой от патриархальности. Ходасевич язвительно вспоминает про антисемитизм Валерия Яковлевича, который «не только наотрез отказался присутствовать на свадьбе, но и не поздравил молодых, а впоследствии ни разу не переступил их порога» [187]187
  Многие исследователи не соглашаются с этой оценкой, указывая, что Брюсов ничего похожего на антисемитизм публично не проявлял. В самом деле, он переводил Хаима Нахмана Бялика, написал стихотворения «На осуждение Дрейфуса» и «Еврейские девушки», тепло отзывался о юношеских книгах Ильи Эренбурга и Бенедикта Лившица, наконец, принял участие (с рассказом «Пасхальная встреча») в направленном против юдофобии сборнике «Щит». Но при этом он вполне мог быть сторонником «сегрегации» в семейно-брачных делах. Вообще, ни в одном вопросе публичное и приватное поведение русского интеллигента начала XX века так не разнилось, как в еврейском. Самый яркий пример – Александр Куприн, из-под пера которого вышли и «Гамбринус», и проникнутое почти погромными чувствами письмо Ф. Д. Батюшкову. О степени антисемитских настроений Александра Блока стало известно лишь после публикации его личного дневника.


[Закрыть]
. Но, судя по всему, гораздо сильнее, чем предубеждения окружающих, внешне вполне благополучный брак Киссиных омрачало то, что Самуил Викторович никак не мог забыть Евгению Муратову. Впрочем, если Муни хотел «воплотиться», обрасти бытовым обличьем, можно сказать, ему это удалось. Только вот принесло ли это ему счастье?

Весной 1910 года с Муратовой познакомился Ходасевич. Почти сразу же начался их роман. Евгения увидела Владислава таким: «Довольно высокого роста, очень тонкий, даже худой. Смугло-зеленоватая кожа лица, блестящие черные волосы, гладко зачесанные. Элегантный, изящный, как-то все хорошо на нем сидит. В пенсне. Когда он их снимает, то глаза у него детские и какие-то туманные (Я говорила: как у новорожденного котенка, – он смеялся.)» [188]188
  Цит. по: Андреева И.Неуловимое созданье. С. 121.


[Закрыть]
. Любопытно, что все прочие в это время описывают Ходасевича низкорослым.

Воспоминания Муратовой о Ходасевиче (две страницы) – текст довольно сбивчивый, сумбурный. В основном – описания совместных блужданий по Москве. Влюбленные гуляли по ночным бульварам, заходили в кафе, ресторанчики – даже в извозчичьи чайные. Слушали ресторанных артистов. Муратова утверждает, что однажды они видели Вертинского, который «читал и пел свои стихи», и что Ходасевичу его выступление понравилось (но это сомнительно: в 1910-м будущий знаменитый шансонье только что приехал в Москву из Киева и лишь два года спустя начал выступать публично, на сцене Театра миниатюр). Иногда ездили в Петровский парк, в Сокольники. Случалось, Евгения сопровождала своего спутника в Литературно-художественный кружок и присутствовала при его картежной игре. Любовь к «острым ощущениям» – это было ей понятно. Остроумная, очаровательная, живая «царевна» (как называл ее Ходасевич в стихах) была из тех, кто дышал воздухом «веселой легкости бездумного житья» предвоенных лет. Такой он ее и описал:

 
Царевна ходит в красном кумаче,
Румянит губы ярко и задорно,
И от виска на поднятом плече
Ложится бант из ленты черной.
 
 
Царевна душится изнеженно и пряно
И любит смех и шумный балаган, —
Но что же делать, если сердце пьяно
От поцелуев и румян?
 

Переписка Ходасевича и Муратовой поразительно не похожа на переписку с Петровской – и не только потому, что с Ниной они были приятелями, а не любовниками. Быстрый, лихорадочный, но зоркий взгляд на мир и вещи, житейская наблюдательность и выразительный язык Евгении Владимировны (всего этого у нее несравнимо больше, чем у писательницы Петровской) – это было Ходасевичу близко и созвучно. «В тутошней стране даже говорить не умеют: вместо „грибы“ говорят „рыба“ и вместо „рыба“ „грыбы“, и лица у финнов безразличные – ни глаз, ни носа, ни рта, а нечто среднее» [189]189
  Цит. по: Андреева И.Неуловимое созданье: [О Е. В. Муратовой]: Встречи. Воспоминания. Письма. С. 160.


[Закрыть]
(письмо из Териоки от 13 августа 1910 года). Но Владислав Фелицианович неслучайно жаловался Анне Чулковой на «не вполне серьезное отношение к его любви» со стороны Евгении. Отзвуки этих жалоб есть и в его немного иронических строках:

 
…Хорошо, что в этом мире
Есть еще причуды сердца,
Что царевна, хоть не любит,
Позволяет прямо в губы
            Целовать.
……………………………
Хорошо с улыбкой думать.
Что царевна (хоть не любит!)
Не забудет ночи лунной,
Ни меня, ни поцелуев —
            Никогда!
 

Сам он был влюблен страстно и горячо.

«Я читаю, перевожу, курю папиросы (это самое прекрасное из всего) – и сквозь все счастливая какая-то мысль, даже не мысль, а знание о тебе: что где-то есть ты. Это было бы почти счастьем, если бы не необходимость реального ощущения: видеть и целовать. Теперь еще больше, чем прежде, завидую твоей радости – быть всегда с собой. Милая, закрой глаза и поцелуй свою руку много раз» (письмо от 26 июля 1910 года) [190]190
  Там же. С. 159.


[Закрыть]
.

В каком-то смысле эта любовь была более естественной и ясной, чем юношеская – к Марине Рындиной. Но как и у той, у этой любви не было будущего.

В это время Евгения еще была замужем за Павлом Муратовым. Муж, «безвозвратно-домашний и преданный» [191]191
  Там же. С. 160.


[Закрыть]
, вызывал у нее жалость, которая, однако, не могла перевесить «причуды сердца», легкомыслие, жажду новых впечатлений. Сам же он, как истый джентльмен, не позволял себе проявлять ревность и был корректен с поклонниками жены. Однако и в его жизни со временем появились новые увлечения, а отношения с Евгенией стали чисто дружескими. Муратовы подолгу жили в Петербурге и в Финляндии, Владислав проводил летние месяцы в Гирееве – разлуки лишь обостряли и укрепляли влюбленность. Развязка наступила только в 1911 году – и за многие сотни верст от Москвы.

5

Впоследствии, в послереволюционное время, в дни еще «полуэмигрантских» скитаний по Европе, Ходасевич с ностальгией вспоминал «былые поездки за границу». Но на самом деле такая поездка была лишь однажды – летом 1911 года.

Беспорядочный образ жизни, который вел Ходасевич в течение трех лет, не мог не сказаться на его и так уже некрепком здоровье. В конце 1910 года у него обнаружили туберкулез. К счастью, Владислав Фелицианович только что получил первые крупные гонорары из «Пользы», так что болезнь стала поводом для путешествия в Италию.

Как раз так получилось, что Евгения Муратова в эти же месяцы отправилась на гастроли с «труппой босоножек» Элли Рабенек. Влюбленные договорились о встрече в Венеции.

Второго июня 1911 года Ходасевич садится в поезд на Белорусско-Балтийском вокзале.

Путь из Москвы в Европу проходил через западные окраины России. Впервые Владислав увидел мир, в котором жили его предки – польские, литовские и еврейские, услышал на станциях язык своих родителей.

На второй день поездки он пишет Муни:

«На границе польский язык (там обращаются к пассажирам сперва по-польски, а потом уже по-немецки) – меня избавил от труда вынимать ключи из кармана: совсем не смотрели. Это, впрочем, меня огорчило: зачем же я не взял папирос? Если бы ты знал, что за мерзость немецкие или австрийские (черт их дери!) папиросы!! Я тебе привезу в подарок…

В Ивангороде поезд стоял 20 минут, и я свел знакомство с человеком, у которого были настоящие рыжие пейсы. Милый, но скучный: примирился со всем. Ну, вот. А в Польше на могилах ставят кресты, на которых можно распинать великанов, я не преувеличиваю. Такие же кресты – на перекрестках. Должно быть, нет страны печальнее, несмотря на белые домики и необычайно кудрявые деревья» [192]192
  Киссин С. Легкое бремя. С. 222.


[Закрыть]
.

Дальше – Вена: «В Вене все толстые, и мне слегка стыдно. Часов в 9 встретил я похороны… хоронят здесь рысью. Ящик с покойником прыгает, венки прыгают, – все толстое, пружинистое – и прыгает» [193]193
  Там же.


[Закрыть]
.

И вот – Италия. Но прежде чем приводить цитаты из итальянских писем и статей Ходасевича 1911 года, вспомним одно его гораздо более позднее стихотворение – «Брента, рыжая речонка…» (1920). Воспоминания о реке, которая упоминается в «Евгении Онегине» и которая для русских романтиков была символом la bella Italia(прекрасной Италии. – В. Ш.),вызывают у него такие строки:

 
…Я и сам спешил когда-то
Заглянуть в твои отливы,
Окрыленный и счастливый
Вдохновением любви.
Но горька была расплата.
Брента, я взглянул когда-то
В струи мутные твои.
 
 
С той поры люблю я, Брента,
Одинокие скитанья,
Частого дождя кропанье
Да на согнутых плечах
Плащ из мокрого брезента.
С той поры люблю я, Брента,
Прозу в жизни и в стихах.
 

Может сложиться впечатление, что Ходасевич ехал в Италию, охваченный романтическим эстетизмом, а столкнулся с «житейской прозой». Но вот его письмо Муни от 18 июня:

«Италия – страна божественная. Только всё – „совсем не так“. О Ренессансе хлопочут здесь одни русские. Здешние знают, что это все было, прошло, изжито, и ладно. Видишь ли: одурелому парижанину русский стиль щекочет ноздри, но мы ходим в шляпах, а не в мурмолках, Василия Блаженного посещаем вовсе не каждый день, и даже новгородский предводитель дворянства, с которым я очень знаком, не плачет о покорении Новгорода. Здесь в каждом городе есть памятник Гарибальди и via Garibaldi [194]194
  Улица Гарибальди (ит.).


[Закрыть]
.
Этим все сказано. Ежели бы российские италиелюбы были поумнее, они бы из этого кое-что смекнули.

Итальянцы нынешние не хуже своих предков – или не лучше. Господь Бог дал им их страну, в которой что ни делай – все выйдет ужасно красиво. Были деньги – строили дворцы, нет денег – взгромоздят над морем лачугу за лачугой, закрутят свои переулочки, из окна на ветер вывесят рыжие штаны либо занавеску, а вечером зажгут фонарь – Боже ты мой, как прекрасно! В Генуе новый пассаж, весь из гранита. Ничего в нем нет замечательного, – а вот ты попробуй-ка из гранита сделать так, чтобы некрасиво было: ведь это уже надо нарочно стараться. А у нас – ежели ты уж очень богат, ну, тогда можешь пустить мраморную облицовочку, которую неизбежно надо полировать (иначе она безобразна), – но из нее ничего, кроме модернчика, не смастеришь.

Здесь нетникакого искусства, ей-Богу, ни чуточки. Что они все выдумали? Здесь – жизнь, быт – и церковь. Царица-Венеция! Genova la superba! [195]195
  Великолепная Генуя (ит.).


[Закрыть]
Понюхал бы ты, как они воняют: морем, рыбой, маслом, гнилой зеленью и еще какой-то специальной итальянской тухлятиной: сыром, что ли? А выходит божественно! Просто потому, что не „творят“, а „делают“. Ах, российские идиоты, ах, художественные вы критики! Олухи царя небесного! Венецианки поголовно все ходят в черных шалях без всяких украшений, с широкой черной бахромой, и ничуть в них не драпируются, потому что некогда. Красиво – изумительно. Это что же, Джотто какой-нибудь выдумал?» [196]196
  Цит. по: Андреева И.Неуловимое созданье. С. 166–167.


[Закрыть]

Вот что отвечает на это скептический Самуил Киссин (письмо от 25 июня):

«Ты знаешь, та Италия, о которой ты пишешь, открыта Немировичем-Данченко и П. П. Гнедичем? Это тоже старая Италия! Ну что ж. Ведь ты сам знал, знаешь и, сколько бы ни мистифицировал себя, будешь знать, что грязь на улицах столь же показательна, как и архитектура; что в Николаевскую эпоху фокус общества был вовсе не в Пушкине; что Россия того времени едва ли была в 3 тысячи человек (может, и меньше, сколько подписчиков у Литературной Газеты?); что в Ассирии был тоже быт, а не одни Сарданапалы и отрубленные головы царей. И где это быт не главное?» [197]197
  Там же. С. 168.


[Закрыть]

В это время поездки в Италию и сочинение стихов, вдохновленных соответствующими культурными впечатлениями, в том числе живописью Ренессанса, были делом расхожим (вспомним знаменитый блоковский цикл 1909 года и гумилёвский – 1912-го, а также более поздние, созданные по воспоминаниям стихи Кузмина). Прибавим сюда и уже упомянутые «Образы Италии» Муратова. Ходасевич, может быть, из чувства противоречия, с самого начала желал видеть и искать в Италии «другое»; можно предположить, что и впечатление от Бренты было «запрограммировано». Интересно, что точно в таких же «прозаических» красках («И с мутною водою Яузы сравню миродержавный Тибр») описывает Италию никогда в ней не бывший Василий Комаровский в своем «путевом цикле», написанном всецело по воображению.

Впрочем, сам Ходасевич не только в 1911 году, но и позднее создал несколько стихотворений, в большей мере вписывающихся в традиционный для русской поэзии (со времен Тютчева, Фета, Майкова) канон стихов о «цветущей Авзонии», в которых даже «низменный» быт эстетизирован с оглядкой на ренессансную живопись:

 
Красный Марс восходит над агавой,
Но прекрасней светят нам они —
Генуи, в былые дни лукавой,
Мирные, торговые огни.
 
 
Меркнут гор прибрежные отроги,
Пахнет пылью, морем и вином.
Запоздалый ослик на дороге
Торопливо плещет бубенцом…
 

Ходасевич жил рядом с Генуей – в Нерви. Перед этим он побывал в Венеции, где в отеле «Leone Bianco» встретился с Муратовой. Евгения присоединилась к нему; их совместная жизнь в Нерви свелась к типичному курортному времяпрепровождению. Евгения подолгу купалась, Владислав в это время, не заходя в воду, пил пиво на пляже. Вечерами гуляли по Генуе, заходили в кабачки из самых непрезентабельных, не посещаемых туристами. Иногда карабкались на гору («что очень нравится Жене и чего терпеть не могу я», – прибавляет Ходасевич в письме к Муни). Некоторую пикантность ситуации придавал тот факт, что в это же самое время в Венеции, с новой подругой, находился Павел Муратов.

В конце июня Муратова уехала в Россию. На этом ее роман с Ходасевичем закончился, хотя они еще обменялись несколькими в меру нежными письмами. Из Нерви Владислав Фелицианович направился в начале июля во Флоренцию. Оттуда он 12 июля послал письмо Брюсовым – Александру Брюсову и Анне Чулковой, которые в тот момент тоже находились далеко от России – в Париже: «Если Нюра останется в Париже, Александр, приезжай за мной, вместе поедем в Рим. Ну-ка покажи прыть! А то приезжайте оба: возле Риальто есть чудесные кабачки, где можно играть в преферанс» [198]198
  Цит. по: Андреева И.Неуловимое созданье. С. 171.


[Закрыть]
.

Александр Яковлевич в Париже заскучал; пятью днями раньше он жаловался в письме Ходасевичу: «Никакой разницы с Москвой не замечаю – те же лица (Чулковы, Савиничи и пр. и пр.), вместо Грека – кафе Паскаль, вместо русского биллиарда – карамболь» [199]199
  РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 40. Л. 6.


[Закрыть]
.

Однако во Флоренцию ни он, ни его жена все же не поехали. Анна Ивановна находилась в Париже «по делу»: она «училась наводить красоту», чтобы открыть в Москве собственный салон (или даже «Институт красоты»). Отлучаться она не могла и не хотела, хотя ее дружеские чувства к Ходасевичу, возможно, уже перерастали в нечто большее. Ласково осведомляясь об успехах Анны в искусстве косметики, Владислав прибавлял – «все мои цыпочки отныне принадлежат тебе». С учетом событий, которые произойдут несколько месяцев спустя, эти слова приобретают другой – серьезный – смысл.

Пока что он, как и планировал, перебрался в Венецию, где находился его приятель, искусствовед и писатель Борис Грифцов. Их времяпрепровождение Ходасевич описывает в лихом и шутливом письме Чулковой от 20 июля:

«Ухаживаем за экскурсантками напропалую. Установили правило: иначе как вдвоем на гондолах не ездить. Экскурсантки – рожи несосветимые, все какие-то пузатые, без каблуков и в плохих платьях. Степень их цивилизованности невелика: с употреблением мыла немного знакомы, но ногтей не чистят, а о пудре никогда не слыхали. За все время было штуки четыре пригодных. Так мы их чуть не съели» [200]200
  Цит. по: Андреева И.Неуловимое созданье. С. 172.


[Закрыть]
.

Раскованный тон итальянских писем Ходасевича хорошо показывает те непринужденные приятельские отношения, которые сложились у него с женой Александра Брюсова. Такие отношения иногда складываются между бывшими супругами или любовниками, но почти никогда не предшествуют любви. Во всяком случае, это утверждение кажется правильным для тойэпохи. И однако всегда случаются исключения.

Ходасевич собирался жить в Венеции, пока не кончатся деньги. Закончились они быстро, хотя Владислав Фелицианович не прекращал в Италии работать. Два «венецианских» эссе – «Ночной праздник» и «Город разлук» – были напечатаны в «Московской газете» уже после того, как Ходасевич покинул Италию – 16 августа и 23 сентября 1911 года. Первый из этих текстов перекликается с уже процитированным его письмом Муни: «Бродя по извилистым, тесным, в море спадающим уличкам одного городка Италии, понял я раз навсегда, что красота – несправедливый и милый дар неба, навеки данный этой стране. Ей не уйти, не укрыться от красоты, ни за какие грехи ее не лишиться.

Вот, по изломам и срывам прибрежной скалы, лепит она несуразные домики из грубого серого камня, а выходит прекрасно: прихотливо громоздятся крыши над крышами, выступают углы, вьются улички, повисают мосты над ручьями, бегущими с гор. Выше, там, где кипарисы колоннадой обступили тесное кладбище, высится колокольня невидимой церкви. Еще выше – виноградник от оливы к оливе перекинул плавные свои гирлянды. Под вечер желтая звезда загорается над дальней густо-зеленой пальмой. Полуголые ребятишки копошатся в дорожной пыли, кричит запоздалый мул, влача громоздкую телегу на двух колесах. А там, внизу – темно-синей равниной простерлось море».

Дальше – сцена, которая могла бы стать сюжетом стихотворения Ходасевича: гроза мешает уродливо-«романтичному» катанию на гондолах обывателей-туристов, возвращая городу его подлинную красоту.

Во втором очерке поэт позволяет себе более личную, интимную ноту, касается того, что занимало его мысли и сердце в те дни:

«Хотел бы я посмотреть на того чудака, который первый пустил по свету сплетню, будто Венеция – прекрасный приют для влюбленных. Конечно, одно из двух: или он был наивен, ужасно наивен, до трогательности, до того, что уже невозможно на него сердиться, – или же это был злой старикашка, завистливый и беззубый, решивший подставить петушью свою ножку всем, кто послушает коварного его совета.

Нигде так легко не расстаешься с надеждами и людьми, как в Венеции. Там одиночество не только наименее тягостно, но наиболее желанно. И вовсе не для того, чтобы сосредоточиться, уйти в себя, но напротив: чтобы забыть себя, потерять былое, сделаться одним из тех, кто часами сидит на набережной, глядя в туманную даль лагуны или на узкую башню San Giorgio.

Венеция – город разлук. <…>

Но трудно уехать отсюда домой, в Россию. Здесь научаешься любить камни, черную воду каналов, соленые испарения моря, рыжие занавески на окнах да людей, проходящих, как тени. <…>

Здесь хочется не любить и не хочется быть любимым. Венеция – город разлук».

В те же дни, видимо, написан и рассказ «Иоганн Вейсс и его подруга», напечатанный в «Утре России» (13 декабря): трогательная, в андерсеновском духе сказка о любви поэта-мечтателя и нарисованной женщины, танцовщицы с афиши. Танцовщица становится спутницей поэта, ибо кусок афиши, на котором изображен ее возлюбленный-апаш, оторвали. Но вот апаша водрузили на место – и счастье поэта закончилось. «Игрушечность», в сущности, выдуманного счастья смягчает его потерю. Все заканчивается не отчаянием – всего лишь легкой поэтической грустью. Тем более что в жизни танцовщица ушла отнюдь не к грубому и жестокому апашу.

Любовную разлуку Ходасевич на сей раз пережил легче, чем в 1907–1908 годах. Может быть, потому, что на вечный союз и надежды не было, а может, подействовала венецианская анестезия. И вероятно, она бы действовала и дальше, если бы не новое, неожиданное горе, поджидавшее поэта в России.

6

За несколько дней до отъезда из Венеции в Москву (1 августа 1911 года) Владислав получил письмо от матери из Новогиреева:

«У нас все по-старому, отец за пасьянсом, я хозяйничаю, стряпаю и даже купаюсь в Шереметевском пруду, от нас это далеко, но ничего, это мое единственное удовольствие» [201]201
  РГАЛИ. Ф. 537. Оп. 1. Ед. хр. 93. Л. 1.


[Закрыть]
.

Владислав и подумать не мог, что это – последнее письмо, написанное ему материнской рукой, и что жить Софье Яковлевне Ходасевич осталось всего полтора месяца.

Умерла она 20 сентября – и вот при каких обстоятельствах. Оставив мужа в Новогирееве (где старики оставались и осенью, несмотря на прохладную – не выше 8 градусов по Цельсию – погоду, стоявшую в конце сентября), Софья Яковлевна отправилась в город, чтобы навестить заболевшую дочь Евгению.

Когда она ехала в извозчичьей пролетке по Большому Спасскому переулку, «из ворот дома Шолохова выбежала, громко лая, чья-то собака. Лошадь испугалась и понесла. Удержать ее извозчик был не в силах. Во 2-м Знаменском переулке пролетка опрокинулась. Госпожа Ходасевич была выброшена на мостовую, причем со страшной силой ударилась головой о фонарный столб. Несчастную подняли с раздробленным черепом. Со слабыми признаками жизни ее отправили в приемный покой Сретенской части, где она через несколько минут скончалась».

Так сообщала об ужасной смерти «матери известного присяжного поверенного» «Московская газета» за 21 сентября 1911 года. Через два дня последовало уточнение: «Не столько виновата собака, испугавшая лошадь извозчика, сколько промчавшийся мимо автомобиль». (Вспомним несущий гибель и забвение автомобиль из «Тяжелой лиры» Ходасевича.) Так или иначе, дочь Якова Брафмана, верную жену бесталанного живописца, неудачливого фотографа и разорившегося купца, в газетном сообщении о ее смерти названного «учителем рисования», мать шестерых детей, истовую католичку еврейского происхождения убил призрак нового века.

Эта внезапная смерть сама по себе была большим несчастьем. Но кроме того, она обострила то чувство тоски, покинутости, одиночества, которое уже стало для Ходасевича привычным и которое он привык заглушать ночными бдениями, карточной игрой, алкоголем.

«Осенью 1911 года, в дурную полосу жизни, я зашел к своему брату. Дома никого не было. Доставая коробочку с перьями, я выдвинул ящик письменного стола, и первое, что мне попалось на глаза, был револьвер. Искушение было велико. Я, не отходя от стола, позвонил к Муни по телефону:

– Приезжай сейчас же. Буду ждать двадцать минут, больше не смогу.

Муни приехал» [202]202
  Ходасевич В.Муни // СС-4. Т. 4. С. 78–79.


[Закрыть]
.

Вскоре, 24 ноября, от грудной жабы умирает Фелициан Иванович. Отец был уже, по меркам того времени, очень стар и давно болен, но трудно сказать, как бы могла отозваться его смерть на расстроенных нервах его младшего сына, если бы между двумя печальными событиями, во второй половине октября или в начале ноября, в его жизни не произошли перемены совсем неожиданные.

Вот два письма. Первое написано Владиславом Фелициановичем в день смерти отца и адресовано Нине Петровской:

«Однажды ночью, еще не зная Вашего адреса, написал я Вам большое письмо, да наутро перечел его – и не отправил: стыдно стало даже Вас. Уж очень было оно „настоящее“.

Прошло с тех пор полторы недели. Сегодня я в силах сообщить Вам лишь факты, о коих Вы, пожалуй, уже знаете. Ныне под кровом моим обитает еще одно существо человеческое. Если еще не знаете кто – дивитесь: Нюра. Внутреннюю мотивировку позвольте оставить до того дня, когда снова встретимся мы с Вами здесь, на этой земле, а не где-нибудь еще.

Милая Нина! Я – великий сплетник, но молчал о словах, которые слышал целых полтора года. Во дни больших терзательств мне повторили их снова – и стало мне жить потеплее. Тогда я сдался. Вы хорошо сказали однажды: женщина должна быть добрая. Ну вот, со мной добры, очень просто добры и нежны, по-человечески, не по-декадентски. Ныне живу, тружусь и благословляю судьбу за мирные дни» [203]203
  СС-4. Т. 4. С. 386.


[Закрыть]
.

Это письмо, черновик которого был случайно обнаружен в книге, приобретенной в букинистическом магазине, возможно, тоже осталось неотправленным.

О том, как все выглядело «с другой стороны», свидетельствует письмо Анны Чулковой Надежде Яковлевне, сестре бывшего мужа:

«Дорогая Надя!

Спасибо тебе, родная, за письмо: было страшно немножко. Теперь уже лучше, есть еще страх, но уже за другое – за Гареныша.

Не умею я писать писем, а тебе особенно – ведь ты строгая. Но все-таки попытаюсь рассказать, как было. Помнишь, еще весной между мной и Сашей были недоразумения? Потом, за границей, я вдруг почувствовала себя большой. Большой и приехала в Москву. А Саша все продолжал быть маленьким. Да еще ему дали новую игрушку – военную службу. Вот он и ушел с нею куда-то далеко от меня. А я осталась одна. Правда, было утешение – моя дружба с Владей. Помнишь, весной я не знала, куда пойти с моим горем, к тебе или к Владе? Мы давно были очень дружны. День ото дня Саша все дальше уходил от меня, а дружба с Владей – крепла. А вот как пришла и когда пришла любовь – не знаю. Знаю, что люблю Владю очень как человека, и он меня тоже. Нет у него понятия о женщине как о чем-то низком, и благодаря этому все гораздо проще и понятней. Наша старая дружба позволила нам узнать друг друга без прикрас, которыми всегда прикрываются влюбленные.

Все-таки перед уходом от Саши было у меня маленькое колебание: страшно, если Гарька будет голодать. Потом поняла, что гадко обманывать себя и Сашу даже из-за Гареныша.

Ведь мне еще только 25 лет! Неужели же я не найду возможности как-нибудь заработать деньги для Гарыси? Пока не кончу курсы, будет мне трудно. Гареныш сейчас у отца с Fräulein и чувствует себя хорошо. Я его почти каждый день вижу. Я сейчас живу в одной комнате с Владей и питаюсь ресторанной едой.

Мечтаю продать рояль и на эти деньги снять крошечную квартирку и купить кровать, стол и стулья и быть опять с Гаренышем.

На курсах много занятий.

Кроме того, помогаю Владе – выписываю ему стихи для какого-то сборника. Знаешь, даже согрешила сама: написала два стихотворения, конечно, очень нескладно. Еще новость: научилась любить небо. Это большое счастье» [204]204
  Цит. по: СС-4. Т. 4. С. 611–612.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю