Текст книги "Назидательная проза"
Автор книги: Валерий Алексеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
– Не хочу, – говорит. И скрипку на подоконник откладывает. Отвернулся, набычился. – Зачем ты мне деда обидела?
Как услышала я эти слова – прямо вся побелела. Вскочила, ладонью по столу – хлоп!
– Ах ты дрянь! – говорю. – Как ты смеешь вопросы мне задавать? Ну-ка живо прощенья проси у матери.
– Нет, сначала ты попроси, – отвечает мне Толик и смотрит на меня исподлобья.
– У кого? У тебя?
– Нет, у деда. Мне его жалко.
– Ах, тебе его жалко? – Помутилось у меня в голове, подскочила я к сыну, за плечи его – и давай трясти. – А меня тебе не жалко? Меня, свою мать, ты хоть раз пожалел? Вы хоть раз меня с дедом спросили, что я в жизни хорошего видела?
Испугался мой Толик, головенкой мотает, а в глазах – ни слезинки, одно только недоумение. Никогда я его раньше пальцем не трогала.
Тут отец с кровати слез. Подбежал ко мне босиком, в нижнем белье, прыгает вокруг, за руки меня хватает.
– Зинка, доченька, не надо его! – кричит. – Не бей, отпусти ребенка!
– А, и ты его жалеешь! – шумлю. – Кто же меня-то пожалеет, что всю жизнь я, как проклятая, с вами мучаюсь?
Силы у отца – на мышиный писк. Повела я плечом – так он на пол и повалился. Сидит на полу, руки тянет ко мне и просит:
– Ради бога, прости нас! Ради бога, прости!
Отпустила я Толика, села за стол, обхватила голову руками и глаза закрыла. Господи, думаю, на работу бы поскорей. Выйти бы поскорее на улицу.
Открываю глаза, – стоят они оба передо мной: отец, как лебедь, весь в белом, и сыночек мой в майке и в трусиках.
– Ну, – отец ему говорит, – проси теперь прощенья у матери. Видишь, как мы с тобой ее замучили!
– Мамочка, родная, – шепчет мне Толик, – я тебя больше мучить не буду. Только ты не тряси меня так, пожалуйста!
– Хорошо, сыночек, – отвечаю ему и руку протягиваю – по головке его погладить. Как шарахнется он от меня, даже стул опрокинул: боится. – Поди, – говорю, – умойся холодной водой да за скрипку берись. Тренируйся хорошенько, а в пять часов чтобы был у меня на работе. Повезу тебя людям показывать.
Ничего он не ответил, головенку опустил, стоит, с ноги на ногу переминается. Чувствую, опять закипает во мне, клокотать начинает. Но – не поддалась: превозмогла себя, собралась поскорее – и бегом на работу.
17
Утро выдалось морозное, яркое. Лед под ногами хрустит, кусты стоят на снегу красные, солнышко в них играет. Завернула я в булочную, купила кулек пастилы, иду – и сама себе удивляюсь: тихая, спокойная, ничего мне не надо, в голове светло, на сердце ни одной морщинки. Я ли десять минут назад тошным криком кричала, сына за плечи трясла, с отцом воевала, плакала? Может, сон мне приснился дурной и ничего этого не было? Ладно, думаю, за ум возьмусь, буду с ними ласковая и ровная. Чего между своими не бывает? Без заботы моей, как слепые котята, они пропадут, а заботиться я не отказываюсь.
Тут навстречу мне Сеня-дурак. Кучерявая папаха на нем, пальто бежевое дамское. Забегает вперед, наклоняется, в лицо мне заглядывает.
– Кто такая? – бормочет. – Чего по нашей улице ходишь? Вот собачку сейчас позову!
Остановилась я, металлический рубль из кармана достала.
– Что ты, Сенюшка? – говорю ему ласково. – Своих узнавать перестал?
Подаю ему рублик, а он не берет, смотрит недоверчиво, пятится.
– Ишь прикинулась! – говорит. – Убери свои деньги, воровка!
Обернулась я направо, налево – люди мимо проходят, соседи, знакомые. Может кто услышать да понять не так – стыда не оберешься.
– Что ты мелешь, дурак? – спрашиваю сердито. – У кого я украла? Опомнись.
А дурак все свое:
– Воровка! Воровка! Старика обокрала, ребенка обокрала, теперь Сеню захотела купить? Не купишь, воровка, не купишь!
Рассердилась я на него, замахнулась рукой. Поглядел он на меня дико и побежал, в пальто своем путаясь. Да все издали кричит:
– Воровка! Воровка!
Ну что с дурака возьмешь?
18
Пришла я на пункт, калорифер включила, радиолу с пластинкой наладила. Валенки рабочие надела, халат, сижу за прилавком, пастилу кушаю и ни о чем таком особом не думаю. Тут и Ольга приходит.
– Ах, какой у нас уют! – говорит.
Пальтишко скинула – и давай перед, зеркалом прихорашиваться. То на палец локон навьет, то на щечку его спустит, то боком к зеркалу повернется и в профиль себя оглядывает.
Надо ж, думаю, чудеса какие: и вертлявая девка, и собой ничего, тело ладное, ноги длинные, а однако же кровь у нее рыбья. Стало мне смешно от этой мысли. Гляжу я, как она по-напрасному попкой вертит, и прямо трясусь вся от смеха.
Вдруг почувствовала Ольга нехороший мой взгляд, обернулась, бровки нахмурила.
– Что-то вы, – говорит, – Зина, сегодня недобрая.
– А устала я, – отвечаю, – от своей доброты. Все, кому не лень, ею пользуются.
– Жаль, – она мне говорит, – я вас именно за доброту и любила.
– А теперь, – отвечаю, – за что-нибудь другое полюби. Хватит с меня, надоело.
Удивилась Ольга и, по-моему, обиделась. А мне как того и надо было. Прямо маслом по сердцу мне ее удивление.
– Что вы, собственно, имеете в виду? – говорит.
– А то, – отвечаю, – чтоб дружок твой больше сюда не ходил. Мне на вашу возню смотреть опротивело. Возитесь, возитесь, и все вхолостую. Ничего у вас с ним не получится.
Залилась она краской и что сказать не нашла. Так весь день мы с ней молча и работали. Кавалер ее все за витриной маячил, но войти не решился: видно, издали почуял неладное.
19
Ближе к вечеру стала я тосковать. Все в окошко гляжу: не идет ли мой Толя со скрипочкой? Он, бывало, из школы прямо на пункт приходил. Сядет в задней комнате на пол и с пылесосом играется. Так и мне спокойно было, и ему хорошо: мама под боком, и игрушки серьезные. Но сегодня что-то нету и нету его. Прямо вся извелась: не попал ли под машину, не случилось ли чего? Кому я тогда нужна буду, порченая? Не идет из ума, как обидела я его, маленького своего, единственного. Господи, думаю, только бы целый пришел: зацелую, заласкаю, замолю свою вину. Нет, не обокрала я его: вся любовь моя осталась нетронутой.
В пять часов гляжу в окно – плетется мой Толик по тропиночке. Головку повесил, футляр по снегу волочит. Как увидела его – прямо в голос крикнула:
– Толенька! – кричу. – Солнышко мое!
И к дверям, и на улицу. Бегу простоволосая к нему, он остановился растерянный, потом футляр под мышку подхватил – и тоже ко мне навстречу.
Упала я перед ним на колени, обнимаю его, реву, прощения прошу, личико его маленькое глажу. Утомился он наконец, стал от рук моих отворачиваться.
– Ну, чего ты, мама! – стал говорить. – Встань со снега, пойдем, простудишься.
– Что ты все «пойдем» да «пойдем»? – говорю я ему с обидой. – Мать вон на коленях перед тобой стоит, а ты слова ласкового ей не скажешь. Прямо как неживой!
Но не слушает меня Толя, лицо свое прячет и бормочет одно, словно заведенный:
– Мама, встань. Мама, встань!
Горько стало мне, пасмурно. Делать нечего, однако, поднялась я, с коленок снег отряхнула.
– Ладно, – говорю и за руку его беру. – Пойдем, раз так. Черствый ты, безжалостный мальчишка.
20
Ехать нам через весь город пришлось, в самую толчею, да еще с двумя пересадками. Я молчу, обиженная, и Толик молчит. Раза три он собирался со мной заговорить, только я отворачивалась, как не слышала.
Пока до места доехали – стало уж темно, и фонари зажглись. Подошли мы к зданию – все окна горят, музыка слышится разнообразная. Кто на пианино бренчит, кто в трубу трубит, кто свой голос вхолостую пробует. Тут разнервничалась я: ну как не пропустят? А то осмеют. Чего, мол, притащилась, без вас тут народу хватает. Толик тоже струхнул, в руку мою вцепился, тащится за мной, озирается, еле-еле ногами перебирает.
В вестибюле темновато уже: видно, все уроки закончились. Тетка пожилая на стуле сидит, спицами вяжет. Как спросила я профессора Гайфутдинова – зашумела она на меня, но письмо увидела – и приумолкла. Положила свое вязанье на стул и пошла куда-то, ногами шаркая.
Приняла я от Толика пальто и шапку, форму школьную на нем одернула. Курточка на Толике мешком сидит, брюки мятые, все в пятнах, воротник у рубашки чернилами перемазанный. Как увидела я это – прямо чуть не заплакала.
– Что ж ты, – говорю, – охламоном таким пришел? В новенькое лень было переодеться?
– Я на скрипке играл, – отвечает мне Толик шепотом. – Паганини разучивал, этюд номер десять.
Ну мне что? Паганини так Паганини.
– Что ж ты прямо с десятого начал? – говорю недовольно. – Первый-то, наверно, полегче.
– А по радио только десятый передавали. Что запомнил, то и выучил.
Тут вернулась эта тетка.
– Повезло вам, – бурчит. – Сергей Саид-Гареевич как раз уходить собирался. Ждет он мальчика в тринадцатой комнате. А вы, мамаша, здесь побудьте, нечего по коридорам зря разгуливать.
Сунула я Толику футляр со скрипкой, макушку ему перекрестила, в спину подтолкнула: иди. А он оглядывается:
– Мамонька, страшно.
Рассердилась я, ногой на него топнула.
– Ступай, говорят! Нечего мать изводить.
И пошел мой сынок по лестнице.
21
Два часа я, как львица в клетке, металась. Господи, думаю, что ж так долго? Совсем они мне ребенка замучают. То застыну, притихну: не слышно ли скрипки?
Нет, не слышно, мужчина какой-то во весь голос ревет. «На земле, – кричит, – весь род людской…» Замолчит, к себе прислушается, не повредилось ли что внутри, и опять начинает: «На земле весь род людской…» Так и не дождалась я узнать, что с родом людским происходит. То наверх порываюсь бежать, а вахтерша меня урезонивает. Чуть не подралась я с ней: посторонние люди, спасибо, вмешались. А то бы меня под руки на улицу и вывели.
Наконец, гляжу, спускается Толенька мой. Бледный весь, истомленный, глазенки запавшие. Я к нему навстречу бегом.
– Ну, – говорю, – приняли тебя? Приняли?
А он смотрит на меня удивленно и спрашивает:
– Куда?
– Как куда? – Я прямо опешила. – В концертную бригаду, в ансамбль какой-нибудь. Зачем же мы сюда приехали?
– Что ты, мама, – отвечает мне Толик и улыбается снисходительно. – В ансамбль мне нельзя, я еще нотной грамоты не понимаю. В музыкальной школе мне надо учиться.
– Долго? – спрашиваю.
– До десятого класса.
Ноги у меня так и подкосились.
– А потом?
– А потом в музыкальный институт поступлю, – отвечает мне Толик с гордостью. – Или прямо в консерваторию.
– Сколько ж лет там учиться?
– Не знаю. Наверное, пять.
Постояла я, помолчала. И все нетерпение мое как рукой сняло. Чувствую только, что устала до помрачения.
– Ну а потом?
– Не знаю, – отвечает мне Толик.
Схватила я его за плечи, он съежился весь, но трясти его, как утром, я не стала.
– Что ж тебе профессор сказал? – спрашиваю я его шепотом.
Молчит сыночек мой, глазками испуганно хлопает.
– Ты ответишь мне или нет, мучитель ты мой?
Смотрит Толик на меня и говорит запинаясь:
– Он сказал… с моими данными… меня любая музыкальная школа примет.
– Любая?!
Я ушам своим не поверила.
– Так и сказал: «любая»?
– Так и сказал.
– Ну это мы еще поглядим! – отвечаю я и решительным шагом – к лестнице. – Я ему покажу «любая»! Я еще разберусь, что это за профессор такой Гайфутдинов!
Вцепился Толик мне в рукав, тянет меня прочь, не пускает.
– Мама, мама, – шепчет, – мама, не надо, пойдем! Мамочка, стыдно!
– Стыдно? – я ему говорю и локоть свой вырываю. – Нет, сынок, мне не стыдно! Ты не знаешь, какой ценой я твои данные оплатила, но он-то знает! Он знает! Я еще в глаза ему посмотрю!
– Мамочка, не надо! – плачет Толик. – Не надо его обижать! Он добрый, он хороший, он старенький!
Не знаю, чем кончилось бы у нас это дело, только вахтерша не выдержала. Подходит она к нам, отводит мёня в сторону и говорит на ухо:
– И что же это вы, мамаша, ребенка терзаете? Совсем озверели. У мальчика счастье такое, сам профессор Гайфутдинов его приласкал, а вы, родная мать, истерики ему устраиваете. Все гордость, все гордость несытая. Уж если профессор сказал ему: «Данные есть» – дорога вашему мальчику обеспечена.
Подумала я, успокоилась немного.
– Письмо бы какое-нибудь написал… – говорю неуверенно.
– Не любит он протекций, – говорит мне вахтерша. – Но вниманием своим не обойдет, будьте уверены. Взял он сыночка вашего на заметку.
И Толик тут рядом стоит.
– Взял, мамочка, взял! – говорит мне отчаянно. – Он так мне и сказал: «Беру тебя на заметку».
– Что ж ты мне сразу не сказал? – спрашиваю я его – и в слезы. – Что ж ты меня все мучаешь?
Оделись мы, вышли на улицу.
– Ну, ты хоть доволен, сынок? – спрашиваю я Толика.
– Доволен, доволен, мама! – клянется мне Толик. – Ну прямо до ужаса! Он так меня хвалил… и тебя хвалил. Скажи, говорит, спасибо своей матери.
– За что ж мне спасибо? – говорю я ему и скорбно про себя усмехаюсь.
Задумался Толик.
– Не знаю… – говорит и смотрит на меня вопросительно.
Ничего я ему не сказала. Махнула рукой и повела его к остановке.
22
И пошла у нас карусель. В пять утра поднимаюсь, обед варю, Толика в школу собираю, отвожу его, а дорога неблизкая, в самом центре музыкальная школа находится. Еле-еле на работу успеваю, а с работы опять за ним надо ехать. Ни позавтракать, ни причесаться. По две недели в ванной не моюсь. Пудриться забыла, губы красить разучилась. Только и заботы, что эта проклятая музыка. Людей чураться начала, очки противосолнечные носить приучилась, чтоб клиентам в глаза не глядеть: все мне кажется, что они меня разглядывают.
Тольку своего потихонечку извожу. Знаю, что извожу, а совладать с собой не в силах. Стали мы с ним чужие, ни ласки, ни дружбы. У него свои заботы, мне недоступные, у меня – свои, ему скучные. Раньше все говорили, бывало: то я ему что расскажу, то он мне. А теперь все молчком. И обидно мне от этого, и досадно, и боюсь пуще смерти: разлюблю я его, ох, совсем разлюблю.
Поднимается спозаранку, за скрипку берется: «Ах, ты боль зубная, издохнешь со своей музыкой. Не высыпаешься, не наедаешься, тенью ходячей стал…»
Поднимается поздно: «А, мучитель, я для тебя души не жалею, всю душу в тебя вложила, а ты не ценишь, только карты мне путаешь!»
Играет с утра одно и то же (та-та-та, та-та, та-та-та, та-та), а меня как по нервам: «Что за глупый такой, ни на что не способный?»
Нет, бывали и просветления. Вдруг сошлось у него, заиграл без помех: улыбается, скрипочку взглядом ласкает. «Мама, – говорит мне, – послушай-ка вот это местечко! Одолел я его, в теплый тон перекрасил».
Ну, сажусь я, как подсудимая, руки на коленях складываю, а на сердце одна пустота. «Слышишь, мама, – спрашивает меня Толик, – все зеленым и коричневым светится! Две полоски такие, а между ними – воздух сквозной…»
Где уж мне, думаю про себя и вздыхаю. Я сквозного воздуха сроду не слышала. Играл бы лучше сам по себе да меня понапрасну не трогал…
Стал бояться меня Толик, как смертной тоски. Все молчком да молчком, по углам от меня прячется. Скрипку в руки при мне брать не хочет, то ли боится, то ли стесняется. Все равно, мол, ты, мать, ничего не поймешь, стоит ли ради тебя стараться?
Выходит, бывало, из школы возбужденный, радостный, с детишками болтает, портфелем размахивает. А меня как увидит – сразу лицо у него тусклое становится, непонятное.
Няня школьная мне говорит:
– Сам профессор приезжал, наших младшеньких слушал. На сына твоего не нахвалится.
Мне бы радоваться, а я злюсь. Спрашиваю Толика:
– Слушал тебя Гайфутдинов?
– Слушал, – говорит и в сторону смотрит, улизнуть настраивается.
Я за шиворот его:
– Ты делиться со мной будешь, свиненок?
– Буду, – отвечает.
– Так делись!
Молчит.
«Ох, царица небесная, – думаю, – ненавижу ведь подлеца. Как бы мне не пришибить его ненароком…»
Смотрит Толик на меня исподлобья и вдруг заявляет:
– Мама, – говорит, – брошу я эту скрипку.
Чуть тогда я не умерла. Заметалась по комнате, то за сердце хватаюсь, то за голову, сама плачу, растрепалась вся, а он тоже заплакал, в голос ревет и одно твердит:
– Ненавижу я ее, проклятую! Раньше мы с тобой в кино ходили, в кафе-мороженое ездили, книжки я тебе рассказывал. А теперь – ничего! Совсем ты другая стала, не мать, а мачеха! Лучше умру!
– Мачеха! – кричу я ему. – Ах мачеха! Я для него всем пожертвовала, а он, свиненок, такими словами бросается!
– Не надо мне, – Толик говорит, – чтобы ты для меня жертвовала! Я хочу, чтобы ты веселая была, довольная, как раньше! Не нужны мне твои жертвы, мне мама живая нужна!
23
Тут отец стал чахнуть совсем, а у меня на него жалости не хватает. Толик школу прогуливать начал: приезжаю за ним, – а он стоит на ступеньках, как будто только что вышел. Я сначала не понимала, а потом, слышу, девчонка ему шепотом говорит:
– Сергей Саид-Гареевич опять о тебе спрашивал. Чего ходить перестал? Выгонят!
Разругалась я с Толиком, исплакалась вся, а пользы что? Вырос он за этот год, вытянулся, совсем большой стал мужик. Смотрит в сторону да усмехается.
– Слушай, Зина, – говорит мне отец. – Видно, я один во всем виноват. Совсем ты, дочка, из-за меня ополоумела.
– Ай, молчи, – отвечаю ему. – Ты-то здесь при чем? Лежи и пыхти себе потихоньку.
– Нет, Зинуша, устала ты от меня. Вот что я тебе скажу: сдай-ка ты меня в какой-нибудь дом престарелых. Там и обстирают, и покормят, и уколы сделают. Будешь в гости ездить ко мне, а, Зинуш?
Призадумалась я.
– Не возьмут тебя туда, – говорю. – Скажут: дети есть – у детей и живи. Да к тому же лежачий, кому ты нужен?
Ничего не ответил на это отец, отвернулся к стене и лежал молчком до последнего.
На другой же день вернулась я с Толиком домой, а отцовская постель пустая. Туда-сюда – нету нигде. Соседка говорит: одетый вышел, из окна она видела, как он с палочкой по двору ковылял, пальто длинное осеннее, шапка-ушанка на голове, а куда направился – неизвестно.
Села я в прихожей на стул и сижу как истукан. Толик за рукав меня дергает.
– Мама, – говорит, – что же ты сидишь? Искать его надо, мама! Он же слабенький.
А сам весь трясется.
– Иди, – говорю. – Далеко не уйдет.
Хлопнул дверью Толик, выскочил. А я дома осталась.
И что ж вы думаете? Оказалась права. На вокзале его к ночи нашли. Сел на лавочку, заснул, да так во сне и умер. Легкая смерть: все, бывало, он мечтал во сне умереть, так и получилось.
Хоронили отца – не плакала я. Черная вся стала с лица, а в глазах – ни слезинки. Женщины хвалили: крепкая баба. Крепкая-то крепкая, а три дня потом отлеживалась, одним корвалолом питалась.
На четвертый день Толик в школу, а я на работу.
Посмотрела на меня Ольга и говорит:
– Ступайте домой, от вас клиенты шарахаются.
Ну, домой мне идти не с руки, дом холодный, остывший. Пошла я в кино, купила конфет шоколадных, сижу в фойе, фантиками шуршу, отдыхаю. Жить-то надо… И такое происходит во мне рассуждение. Что душа? Разве муки мои в ней находятся? И любовь моя тоже не в ней. Ничего-то я в жизни не потеряла. Все при мне, как и раньше, одного только нету: понимать себя стала несчастной, а раньше жила как жила. Что ж душа-то? И в чем она есть? Уж не в том ли, чтоб себя не жалеть, чтоб к себе быть безжалостной?
Если в том – ни к чему мне она: вот конфетки себе шоколадные ем, просто мне, спокойно, и себя потихонечку жалко. Значит, что? Провернула ты, Зинаида, это дело с двойной для себя выгодой.
Слышу, на эстраде объявляют:
– Выступает юный скрипач Анатолий Вологлаев.
Думала, ослышалась я: нет, выходит на сцену мой Толька. Кланяется, скрипочку свою из-под мышки вынимает. Пригорбатился и настраивается играть песенку.
Как-то сразу до меня не дошло. Вот тебе и раз, думаю. А играл он хорошо: все соседи кругом заслушались. Тут одна гражданочка другой и говорит:
– Я который раз, – говорит, – прихожу сюда слушать этого мальчика. Ох, не делом он занимается: у него ведь талант.
И поплыло у меня все в голове: хорошо, две девчонки молодые подхватили меня под руки, в коридорчик вынесли, на диван положили.
Опомнилась я – и бегом за кулисы. Музыканты говорят:
– Шустрый мальчик у вас. Деньги получил и в другой кинотеатр уехал.
24
Дома он в ту ночь не ночевал: может быть, заметил, как меня выносили. Утром вижу: в дверь записка просунута: «Не ищи меня, мама, тяжело мне с тобой, и не бойся: письма буду писать регулярно».
Ну, в горячку я впала и двенадцать дней бюллетенила. И все эти дни Толик мой дома не появлялся. Тут решила я так: видно, вправду невмоготу ему стало. Пусть устраивается как знает. Чего стоила Зинаида, то и заработала.
Что ж теперь? А вот так и живу. Пастилу по вечерам с чаем кушаю. По кинотеатрам весь город изъездила: не увижу ли где сыночка моего ненаглядного?
Года два уж прошло, боль моя поутихла немножко. И как будто внутри стало что-то опять отрастать. Утешаюсь, что Толик мой где-то живет и что я его больше не мучаю. Письма пишет мне ласковые, виноватые, без обратного адреса. Намекает, что скоро вернется, только я уж изверилась: не ужиться ему со мной, с глупой да бездушной бабой.
Вот вчера по телевизору его показывали. Очень рада я была, что сыночек мой складно играл, не запутался. И одетый прилично, и вроде поправился. Значит, кормит его удача по скрипке, а больше мне ничего и не требуется.
Что еще? Да, тут Гриша мой заявился. Трезвый, побритый, с цветочками. Только ни к чему мне все это теперь. Он обхаживать меня, а я сижу как мертвая. Повертелся вокруг и ушел ни с чем.
25
А недавно в окне парикмахерской видела я Вавкины фотографии: образцы новых причесок на ней предлагаются. Как же это, думаю, а Монреаль, а Лазурный берег? Захожу, кассиршу спрашиваю: кто, мол, такая на витрине у вас?
– Да приходит, – говорит, – тут одна, завивается бесплатно два раза в неделю. Как раз сегодня ее срок подошел.
Ну, не поленилась я, подождала свою подружку. Право, еле ее узнала. Тощая, вульгарная стала Вавка, курит, в разговоре дергается, нервничает. Глаза запали, щеки ввалились, одежонка болтается.
– Потолстела ты, – говорит она мне.
– Это правда, – отвечаю, – сладкого много ем. А ты похудела.
– На всех по-разному действует, – говорит она и усмехается. – Опустилась ты, Зинаида.
– Ты тоже, – отвечаю.
– Ай, – говорит, – суета. Съемки все, пересъемки. Делаем, переделываем.
И смотрит на меня беспокойно. Я молчу: вот они, ее съемки, тут же, в окошке, выставлены. Поняла Вавка глупую хитрость свою, подергалась да и созналась:
– Бросила я кино. Режиссер сам не знает, чего ему хочется. Душу вкладывать требует. Ну, я и ушла. Вот для журнала «Работница» снять обещали. На всю обложку.
Сколько времени прошло после встречи, а что-то я этой обложки не видела. Видно, и для обложки тоже душа нужна. Вот такая история.