355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валериан Скворцов » Срочно, секретно... » Текст книги (страница 5)
Срочно, секретно...
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:31

Текст книги "Срочно, секретно..."


Автор книги: Валериан Скворцов


Соавторы: Виталий Мельников,Николай Дежнев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)

2

Едва над сине-желтым мелководьем близ острова Тарутау закудрявились макушки мангровых зарослей, к которым «Морской цыган» подошел через три дня, старый Нюан скомандовал «стоп машине». Под лучами закатного солнца скользнули в прозрачную воду лапы большого якоря. На мачте повисли три голубых шара – сигнал постановки сетей. Седловина на вершине острова курилась легкими облачками.

К ночи в полутораста метрах прошел сторожевик с бортовым обозначением «Полиция». На мостике блеснули линзы прожектора. Прикрыв ладонями бинокль, Палавек различил подсвеченное приборной доской скуластое лицо рулевого, растопыренные локти командира со сдвинутой на затылок фуражкой, расчехленную скоростную пушку. Обойдя «Морского цыгана» с обоих бортов, сторожевик лег на южный курс, к границе.

– Абдуллах! – позвал из кормовой каюты Нюан.

Подбирая шлепанцы, малаец соскочил с крыши надстройки. Приторный аромат марихуаны тянулся от его сигареты.

– Ныряй! Захотелось лангустов, – распорядился старик.

– Жизнь прекрасна! Вы – справедливый человек, хозяин.

Матрос старался напустить на себя вид, будто верит, что старый Нюан простил работу на Майкла Цзо. Звеня пряжкой ремня, на котором висел крис, сбросил полотняные штаны. Ножны глухо стукнули по палубе. Бестолково суетился, разыскивая очки для ныряния, остававшиеся на лбу. Притворство не обманывало даже мокенов. Малаец понимал это, но понимал и то, что никто не решится его и пальцем тронуть. Он разыграл удивление, обнаружив очки, потом боязнь перед водой, не вязавшуюся с сильным и уверенным броском с корзинкой и зажженным фонарем, обернутым пластиковым пакетом.

– Красный! – позвал Нюан.

Палавек размышлял: передаст наблюдение за ним Абдуллах или увяжется на берег?.. Силуэт малайца и зеленое пятно от фонаря метались у борта, будто под толщей воды шла драка фантастических рыб.

– Возьми этот взамен того, который в атташе-кейсе. Цзо будет считать твои пульки до тринадцати, а здесь их пятнадцать.

Старик развернул кусок махровой ткани с масляными пятнами. Там лежал браунинг с более удлиненной рукояткой.

Огромный лангуст влетел на палубу. Под светом керосиновой лампы усики-антенны и тонкие ножки, выгибавшийся суставчатый хвост отбрасывали причудливую тень. Пахнуло водорослями. Абдуллах с фырканьем успокаивал дыхание. Ухватив якорный канат, отдыхал в коричневой воде. Потом, изогнувшись, затылком ушел под воду.

– Откуда такой? – спросил Палавек, разглядывая браунинг.

Владелец «Морского цыгана» поднял гладкие, будто подрезанные веки. Вопрос почти что невежливый – в море не интересовались: у кого, что, откуда?

– Усовершенствованная модель. Просто на два патрона в обойме больше. Тебе следовало бы, Красный, отдохнуть...

Новая добыча упала на палубу. Они посмотрели на сероватого лангуста, который скребся шипами по доскам.

– Быстро ты! – крикнул Нюан за борт. – Еще пару, и пусть твой бог воздаст тебе!

С кряхтением переползая на коленях, старик поддел лангустов пластмассовым тазом. Прислушался: под водой ли Абдуллах? Добавил:

– У Цзо большие деньги, многие заботы и крупная игра. Для него ты не партнер. Только орудие. Самураи говорят: не доверяешь повелителю – скажи на приказ «да», а поступи по-своему. Цзо друг всем, потому что дружба для него вроде моторного масла. Он мажет ею механизм, делающий его деньги и создающий его власть. Или спасающий его лицо... А лицо его спасает обычно только смерть других.

Третий лангуст упал, за ним – четвертый.

– Когда-то я здорово зарабатывал в этих краях сбором ласточкиных гнезд, – сказал Абдуллах, подтянувшись рывком на палубу. Широкая грудь вздымалась, поднимая плечи. Он тряс головой, выгоняя воду из ушей, отплевывался и сморкался. – Мы лазали по кручам, собирая их. Мой хозяин и друг Цзо тогда занимался производством снадобья из смеси помета и женьшеня. Оно, как говорили врачи, помогало в девяти из десяти болезней. Даже знаменитая тигровая мазь потеснилась в аптеках. Жаль было расставаться с этим бизнесом. Мой хозяин и друг забросил его...

– Ни с того ни с сего, а? – спросил Нюан.

– Он получил крупную сумму отступного. Мой хозяин и друг сказал тогда: «Абдуллах, ты был хорошим менеджером у шайки сборщиков ласточкиных гнезд. Теперь освой новый бизнес». И я пришел к тебе, хозяин Нюан... Лучше тебе ладить с господином Цзо. У господина и моего друга Цзо есть еще более могущественный хозяин и друг. Он, я думаю, верит, что господин Цзо возьмет под опеку ваши дикие сампаны, варварские лодки мокенов и даже твой бизнес, Красный.

– Мой бизнес? – сказал Палавек. Он смотрел, как лангусты корчатся хвостами и, переползая друг через друга, тычутся в края таза.

– Ну да... Твои и другие морские удальцы будут собраны. В эскадру, как на настоящем флоте. Добытое – в общий банк. Господин Цзо говорит, что тогда прекратятся дикость и варварство на море, тогда твои люди, Красный, будут умиротворены и перестанут безобразничать, раздавая добычу мокенам и рвани... Мой хозяин и друг легко скрутит любого!

«Ныряние на глубину и марихуана, – подумал Палавек, – сделали его болтливым». Он взглянул на Нюана, посылавшего малайца, за лангустами. Лицо вьетнамца, как обычно, оставалось спокойным, даже равнодушным. Такое выражение его земляки, кажется, называют союзом элемента «огонь» с элементом «вода», что символизирует высшее проявление гармонии в характере.

– Придется сдаваться нам Майклу Цзо, хо-хо-хо! Такова, видно, воля неба... Что ж, тем лучше! – Нюан теперь похохатывал, явно копируя рыжего верзилу.

– Вот именно, сдаваться, – сказал малаец. Его пошатывало, он не попадал ногой в штанину. – Как Красному, который уже сдался...

«Вот именно, сдался, – подумал Палавек. – Лучше не скажешь».

...Малаец все-таки не высадился на берег. В плоскодонке полчаса выгребали к кромке прибоя, серебрившегося в предутренних сумерках. Палавек спрыгнул в воду, едва различил низкоствольные деревья с ветвями, поднимавшимися над водой. Бредя по илистому дну, высматривал среди мясистых листьев какой побольше. Подтянул его ко рту и выпил скопившуюся на-нем дождевую влагу. Ломиться через заросли, которые тянулись по мелководью два-три километра, не стоило: прогалина где-нибудь да должна быть. Палавек нашел песчаную косу, когда рассвело. Серые крабики, спасаясь, ввинчивались во влажный песок и, исчезая, вызывали иллюзию двигающейся поверхности.

Он взял направление к одиночным пальмам. За ними начинался лес, в котором деревья образовывали хороводы вокруг болотистых бочагов.

Лишь к половине восьмого Палавек выбрался к обжитым местам. Высокое небо голубело, как фарфоровое блюдо, по кромке которого вдоль далекого горизонта Будда набросал знакомую с детства роспись. Казалось, протяни руку – и пальцы коснутся перламутровых квадратиков затопленных рисовых полей, серых от солнца и ливней домов на сваях. Палавек ощутил, как стосковался по этой земле.

На проселке близ Чемиланга его подобрал переоборудованный в автобус «джип», набитый рабочими, ехавшими по домам с каучуковых плантаций. Пятница у мусульман считается выходным. В Чемиланге Палавек пересел в автобус на Хатъяй, где целый час просидел с наслаждением на деревянной скамейке перед загоном для боя быков. Тряся горбами, бурые и черные бычки сшибались с глухим стуком почти безрогими лбами под вялые крики подсадных болельщиков. Палавек купил билет на самолет до Бангкока, указав в опросном полицейском листке в качестве цели путешествия «поиск клиентов для лекарств собственного приготовления». Заодно разменял в кассе пятисотенные банкноты, поскольку одна такая вызвала панику в пампушечной, хозяину которой пришлось собирать сдачу по всей улице.

До Бангкока Палавек проспал. Из аэропорта Донмыонг он ехал в кондиционированном автобусе, ожидая, что ветровое стекло вот-вот упрется в зачехленный хобот пушки, мотавшейся впереди на прицепе за трехосным грузовиком.

С набережной Чао-Прая узкая лодка с подвесным мотором доставила его до рынка на канале Данг. Перейдя пружинивший мостик, под которым сновали плоскодонки, превращенные в плавучие прилавки, Палавек разыскал дощатый домик с коричневой дверью, стоявший вплотную к железнодорожной ветке Вонгвьен-Яй. Рев автомашин с магистрали Прачад Таксин-роуд почти не доносился. Зато грохот прошедшего пассажирского поезда заложил уши. Ветхие постройки вокруг шатались, дребезжали стекла.

Палавек узнал «нужного» человека. Тот стоял перед ним, глядя поверх очков, сжимая в одной руке листки машинописного текста, а другой придерживая щеколду. За спиной виднелись металлическая табуретка, какие расставляют в дешевых супных, и стол с обшарпанной пишущей машинкой. Не обращая внимания, склонившись над гитарой на полу, стриженая женщина пыталась подобрать мелодию, как разобрал Палавек, «Интернационала».

– Господин Пратит Тук?

«Искать тебя не пришлось», – подумал Палавек, услышав утвердительный ответ.

– Я – журналист. Собираю материал о жизни текстильщиков. Кое-что у меня есть с комбинатов в районе Рангсит. Вы не могли бы принять меня на пятнадцать-двадцать минут? Читателей волнует ваше недавнее выступление относительно положения там...

«Значит, два выстрела», – подумал он, когда женщина подняла лицо от гитары и пристально всмотрелась. Ее лоб пересекала упавшая прядь.

Снова прошел поезд, сотрясая пол и стены хибарки. Палавек отметил, как внезапно налетал грохот состава.

Он не слушал, что говорил Пратит Тук, остановивший на какой-то только ему видимой точке в пространстве косящие глаза. По внешности – учитель начальной школы. Босой. Грубоватое крестьянское лицо. Седина. Пальцы испачканы пастой от шариковой ручки.

– Рангсит, – говорил Пратит Тук, – это район с населением, большинство которого находится на пути к полной пролетаризации. Если ваши цифры объективны, то отметьте в статье прежде всего этот факт. Молодые рабочие и в особенности работницы на тамошних текстильных фабриках отдают заработную плату родителям, занятым в сельском хозяйстве. Таким образом, деревенский ростовщик сосет также и из города, а предприниматель участвует в разорении крестьянства. У вас хватит духу написать так? От какой вы, кстати, газеты? Кто порекомендовал прийти сюда?

Следовало бы задать эти вопросы с самого начала. Наивность и сущее ребячество. Но и запоздалая бдительность предусматривалась Майклом Цзо. Палавек открыл атташе-кейс. Пратит Тук игнорировал крокодиловую кожу дорогого портфеля. Листок рекомендательного письма лежал поверх браунинга.

– Вот письмо от лидеров Федерации работников транспорта, подписанное также в комитете по вопросам трудовых отношений. Я из «Нейшн ревью»...

Крышку атташе-кейса он не опустил. Сколько ждать: десять, двадцать минут, час? Ходили разговоры, что этот человек фанатик, что у него большой авторитет в профсоюзах, что у него четвертая жена, которая помогает в драке за власть, развернувшейся в конгрессе труда. Политикан. Проходимец. Велеречивый болтун, обманывающий работяг. Как все ему подобные... Палавек подавлял в себе жалость. Может, ты станешь новым Кхоем, а то и Пол Потом? Пожалуй, нет... Не распаляйся, это их дело. Майкла Цзо и Пратит Тука. Ты – только вода...

– Военные обещают не переворачивать столы политических деятелей, если эти деятели пользуются поддержкой масс, – сказала женщина. Голос напористый, дребезжащий. – Кого они имеют в виду под массами? Забитых крестьян, люмпенов, согнутых нуждой на предприятиях в Рангсите? Молодчиков из полувоенных формирований «красных быков» или одурманенных шовинизмом сельских скаутов?

Она – первой, потому что опаснее.

Состав стремительно налетал.

Браунинг действительно имел мягкий спуск – Палавек почти не слышал своих двух выстрелов. Он вытянул из пальцев Пратит Тука листок рекомендательного письма. Не оглянувшись, прикрыл дверь.

Пустую улочку жгло солнце, клонившееся к закату.

3

Необъяснимая расточительность домовладельца – потолочный вентилятор месил перекаленный воздух, лестничная площадка, над которой шуршал пропеллер, соединялась с балконом на переулок, примыкавший к Сукхумвит-роуд. Обмякнув на цементе, под ветерком, едва доходившим с потолка, парень в рваных шортах возлежал перед проходом на четвертый этаж.

– Как поживаете, сэр? – осведомился по-английски Бэзил. Шесть маршей лестницы дались нелегко. Воротник лип к шее, ремень резал бедра.

Оборванец приоткрыл глаза. Осоловело посмотрел поверх своих стоптанных шлепанцев, свисавших с грязных ног на ящике из-под пива. Через секунду, потеряв шлепанцы, был на ногах.

– Где квартира Кхуна Ченгпрадита?

– Чан тай као чай... – Не спуская глаз с белого, парень наклонился, на ощупь отодвигая ящик. По-тайски слова означали «не понимаю».

– Я говорю, где живет Кхун Ченгпрадит? – повторил на кантонском наречии Бэзил.

– Говорите не быстро...

– Чего уж, медленно ли, быстро... Все равно ведь не поймешь, – буркнул на этот раз по-русски Бэзил.

Заготовленная в гостинице бумажка с переведенным портье на тайский вопросом размякла в кармане, буквы расползлись, однако парень разобрал. Бродяга оказался грамотным. Махнул рукой – мол, иди следом – и, шаркая подобранными шлепанцами, поднялся этажом выше, крикнул несколько слов через решетчатую дверь.

Об решетку сплющили мордашки с глазами-черносливами девчушки-близнецы в европейских платьицах. Стройная тайка в хлопчатой пижаме и розовых папильотках появилась из боковушки. Набрала условное число на замке и сдвинула решетку.

– Что вам угодно, мистер? – спросила она на чистом английском языке.

– Не могли бы вы мне помочь, мадам? Я разыскиваю мистера Кхуна Ченгпрадита, моего друга...

– Он живет здесь. Вы – мистер Бэзил Шемякин?

– Да. Я оповещал открыткой, что зайду сегодня, в субботу. Ведь телефона у вас нет. Кхун дома?

– Он предупредил. Я – его жена. Скоро должна уходить и потому, извините, не приглашаю. Вы найдете мужа где-нибудь у пагоды Ват По, на базаре или у массажистов. Как только его выпустили из Бум Буда, он ни на минуту не остается на месте, бегает по городу и наслаждается свободой. На мужской лад, конечно...

Бум Буд была бангкокской тюрьмой.

– Прошу извинить, – сказал Бэзил. – Я остановился в гостинице «Виктори». Если мы разминемся, будьте любезны попросить мужа позвонить туда.

– Да, конечно. Всего доброго.

На площадке под вентилятором Бэзил остановился в размышлении. Ехать искать или не ехать? Оборванец стоял рядом, выжидая, когда европеец уберется из его «спальни».

– Вот тебе монета, – сказал по-русски Бэзил, – разыщи такси. Такси, понял? Давай... – А сам свернул носовой платок в жгут и подсунул за воротник.

Бестолковый грамотей подогнал «тук-тук» – трехколесный мотоцикл с крышей, под которой пассажир сидит за водителем, глотая выхлопные газы. Хозяин транспортного средства вымученно улыбался бесцветными губами человека, обретающегося среди уличного чада...

Они с треском пронеслись вдоль тротуара Сукхумвит-роуд, мимо обшарпанных домов, облепленных, будто флагами расцвечивания, пестрым текстилем в лавках. После тряпье сменили вывески, налезавшие одна на другую, вместе с тайскими и английскими надписями пошли китайские и японские иероглифы, индийская и арабская вязь. Но все это благополучие тогда, весной 1983 года, представлялось не столько вызывающим, как бывало, сколько взывающим.

Бангкок... Крунг Тхеп, как говорят тайцы, или «город ангелов». Небоскребы и золотистые пагоды. Ветхие лодки с шалашами, плывущие по грязным каналам мимо дворцов, утопающих в зелени. Зловонные замусоренные переулки и проспекты, полные автомобилей. Продажность, не ведающая границ, и бесконечно преданная доверчивость. Скопище людей фантастических занятий, которые не определишь никаким словом. Мешанина звуков и ароматов. Город, где все начинается и кончается для страны и народа, почти непохожих на свою столицу.

Жизнь Бангкока всегда представлялась Бэзилу, часто бывавшему в нем за последние двадцать лет, неким подобием театра теней. До мелочей рассчитанно двигались они на занавесе, скрывающем актеров. Чужаку добраться до сути, попасть за кулисы этого театра – редкая удача, которая приходит, если вообще приходит, только после долгих лет близкого знакомства и изучения этого города. Но испытательный срок тянется и тянется, а всякому присущи ошибки. К тому же, помимо врожденного такта и нажитого опыта, требуется еще и здоровье, а уж это в Азии, как говорится, и подавно от бога.

Почему-то вспомнился Бэзилу и Шанхай, через который ему, тринадцатилетнему подростку, предстояло попасть в 1948 году в Советский Союз. Вспомнился и отец в Харбине, в квартире, которую они снимали на Модягоу, старой, застроенной одноэтажками улице. За окнами стоял на земле – рельсы демонтировали и увезли – трамвай с облупившейся краской и полустертой ветром с Гоби рекламой Чуринского универмага. Отец еще оставался в Китае, где он прожил восемнадцать лет, а мама и родилась в семье кассира Китайско-Восточной железной дороги.

В последний раз они виделись на родине. Это произошло прошлой зимой на пятнадцатом этаже гостиницы «Выру» в Таллине, куда отец прилетел из Москвы перед уходом теплохода, на котором Бэзил по заданию редакции возвращался в Ханой.

Из распахнутого окна перенатопленного номера открывался вид на светло-серое море и корабли под солнцем на рейде. Зеленоватый налет лежал на коричневых крышах домов. Бесцветные трамваи брали внизу на площади поворот с таким скрежетом, будто их волокли по рельсам без колес. Отец молчал, хмуро курил...

Ночью пошел дождь. Среди зимы нанесло на подушку божьих коровок. Бриз пах по-летнему. И днем с катера, переправлявшего Бэзила на теплоход, залив опять показался летним, хотя черные валуны, словно качавшиеся над стальной водой, оделись в снежный наряд.

Еще по пути в порт – шли пешком, вещи отправили на борт накануне – отец предложил зайти в кафе. За столиками сидели почему-то одни женщины. Подавали кофе со сливками, без сахара и подслащенный березовый сок.

Уже в каюте, когда теплоход мягко раскачивала февральская Балтика, Бэзил вдруг вспомнил, как в Харбине отец рассказывал про березовый сок, нацеженный им последний раз в непролазном лесу, подступавшем к холму, на котором стояла его деревня Байково, весной 1930 года. Отец шел лесом в Мятлево, чтобы сесть на поезд. На востоке взошло огромное тусклое солнце, а на другом краю неба проглядывал окутанный туманом диск луны...

Бэзил с горечью думал о том, сколько усилий тратят втуне, чтобы вырваться из ловушек, которые расставляют страх, ненависть, тщеславие, жадность и трусость. И еще чванливое невежество.

В 1928 году восемнадцатилетний Николай Шемякин в поисках заработка, покинув деревню, поехал во Владивосток. Когда баржа с вагонами плыла через Амур у Хабаровска, вдоль уткнувшихся в волны ферм взорванного железнодорожного моста, завязался разговор с человеком в путейской фуражке. Попутчик работал машинистом паровоза, постоянно жил в Харбине, считался «коренным», как он сказал про себя, на Китайско-Восточной дороге. Имел на руках бумагу советского консульства, что заявил о желании стать гражданином СССР. А ездил в Тулу продать дом, оставленный по наследству умершим братом. Намекнул, что у парня будут большие деньги, если Николай сумеет перебраться на китайскую сторону.

Николай сумел. Правда, решился на это после того, как на вокзале во Владивостоке украли мешок со всем имуществом – вытянули из-под головы, подменив чурбаком. Через два года сумел и перебраться тайком назад. В те дни, когда он шел с контрабандистами через сопки, Особая Дальневосточная армия быстрым ударом разгромила маньчжурское воинство, спровоцировавшее на границе вооруженный конфликт. «Нас побить, побить хотели. Нас побить пыталися...» – пели демобилизованные красноармейцы в переполненных вагонах, которые старый паровоз с черепашьей скоростью тянул к Уралу по скрипучим переправам, заменявшим уничтоженные в гражданскую войну мосты.

В Байкове живым его уже не считали. Братья разлетелись по стройкам кто куда.

Сторож из сельсовета дед Трифон, приходившийся дальним родственником, поднял китайские деньги и пачку харбинских сигарет «Сеятель», вывалившиеся из шерстяных брюк, вывешенных матерью «проветриться». Злорадно сощурившись, сунул в кисет. Обрадовался до того, что забыл пощупать заграничную материю, которая его и притянула. Ночью предупредили: послали за милиционерами в Мятлево, днем приедут забирать «как шпиона». Сначала отец рассмеялся. Потом, как говорил он маме, задумался: ведь придется оправдываться, доказывать и объяснять. И ушел знакомой дорогой. Сыграло роль и то, что шел он к маме, за которой обещал вернуться в Харбин. Уходил, но верил – ненадолго. Оказалось – на восемнадцать лет.

Размышляя о родителях, Бэзил прикидывал судьбу отца, женись он на другой женщине. Кем бы стал? А мама? Устроила бы жизнь как-нибудь... Вместе же они давали друг другу силы оставаться людьми. Удивительная удача, против которой оказались бессильными и бедность, и злоба, и случайность, особенно опасные вдали от родины. Ни отец, ни покойная мама этой темы при нем не касались. А может быть, он просто не помнил.

Бэзил вообще начал помнить себя поздно. В памяти сохранились обрывки главного – молодая мама. В светлом платье из китайского шелка, белой панаме. Мама держит Бэзила за руку. Воротник матроски задирает на затылок июньский ветер. Они ждут отца у кирпичной тумбы – там, где рельсы трамвайной линии, соединяющей Пристань и Новый город, закругляются в начале харбинского виадука через железную дорогу. «Смотри, – говорит мама, – суперэкспресс «Азия»...» Мешает поднимающийся пар, и Бэзил едва замечает вагон со стеклянной башенкой-фонарем, из которого смотрят на Харбин то ли китайские, то ли японские офицеры в песочных кителях.

Из трамвая, тормозящего на повороте, выпрыгивает отец. На нем серые брюки, темный пиджак, желтое канотье с голубой лентой. И когда он наклоняется к Бэзилу, видно, что шляпа, сдвинутая вправо, и отпущенные волосы прикрывают изуродованное ухо. Мама чему-то смеется. У нее широкая свободная походка, и Бэзилу нравится смотреть на легкие туфли. Отец оттопыривает локти, сунув, по тогдашней моде, ладони в карманы короткого пиджака. Ветер теперь заходит с Сунгари, в лицо, и воротник матроски лежит ладно... На Китайской-стрит под белым балконом ресторана «Модерн» папа приподнимает шляпу, мама опять смеется, а Бэзил канючит, пытаясь подтянуть их к обвешенной афишами резной будке кассы кино «Крылья молодости».

...Вероятно, это было еще раньше, когда ему исполнилось восемь и шел 1943 год. На русских, которые не вступили в отряды бывших белых генералов Шильникова, Анненкова или Глебова, сотрудничавших с японцами, смотрели в Харбине косо. Но прошли уже битвы за Москву и Сталинград.

Однажды, когда Бэзила еще звали Василий и он ходил в детский сад для малоимущих эмигрантов, среди ночи его подняла смутная тревога. Впервые в жизни ему приснился сон. Серая старуха рвется в домик на Модягоу, а он едва удерживает обитую войлоком дверь... Сердце сильно-сильно билось, и это единственное, что оставалось въявь. В спальне горячит шепот отца:

– Как я могу опозорить себя и вас, если отряд выступает по найму и будет биться на стороне одного чванливого военачальника против такого же? Это стыдно... Я понимаю. Но знаешь, сколько там платят? Ты бросишь работу у Вексельштейна, которая погубит тебя. Ваську отправим в хорошую школу, в гимназию Генерозова...

Вексельштейн управлял помещавшейся на Мостовой-стрит редакцией английской газеты «Маньчжурия дейли ньюс», куда мама брала иногда Василия с собой. Когда бы они ни высаживались из тесного японского автобусика возле двухэтажного дома, на окнах которого вечно хлопали ставни, со второго этажа свешивалась всклокоченная шевелюра, сверкало пенсне. Управляющий приветствовал их, выкрикивая почему-то по-китайски: «Как дела?» Видимо, он пытался ухаживать за мамой. Спускался в каморку, где Бэзил готовил уроки на столике для пишущей машинки рядом с мамой, переводившей передовицы Вексельштейна на английский, и протягивал всегда одно и то же – яблоко.

– Кушай, кушай, – говорил Вексельштейн, – хотя, по всей вероятности, это было бы полезнее твоему папе... Мадам Шемякина, не так ли?

Отец тогда сдавал кровь при китайской лечебнице. Работы в Харбине с приходом японцев становилось все меньше. На Конной улице, обычно пустынной ранним утром, у госпитального барака трижды в неделю Бэзил ожидал отца с велорикшей. Побледневший и осунувшийся, он полулежал в коляске и рассказывал что-нибудь забавное.

– Ни один мандарин не согласится расстаться с оперированным аппендиксом. Его кладут в баночку со спиртом, где он сохраняется, сколько, понадобится, пока не придет время опускать вместе с хозяином в гроб. На небе благочестивый подданный Поднебесной обязан, предстать, в комплекте. Ну а мы с тобой без предрассудков...

– Что ты читаешь сейчас? – спросил однажды отец.

– У няни в сундуке были «Набат поколения», «Сердце и печень Конфуция и Мэнцзы», «Армия революции», «Оглянись»... На китайском. Остались, кажется, от ее мужа.

– И разбираешь без словаря? Не привираешь?

– Чунь говорила, что у меня каменный живот. Она считает, что память у человека в животе. А у меня память хорошая...

Отец опять хмыкнул. Потом, как всегда, моментально помрачнел.

– Эх, ты, русский человечек... Тебе бы про Илью Муромца читать, а ты – печень Конфуция...

Когда мама укутывала отца в овчинный тулуп на продавленном диванчике, он смешил ее, рассказывая, как на приеме китаянки заливаются краской, показывая на фигурке из слоновой кости, где ощущают боли. И быстро засыпал. Лицо становилось бесцветным.

– О господи, – говорила мама. Подолгу смотрела в окно на пустынную Модягоу.

После той ночи, когда Бэзил увидел страшный сон, отец исчез на год. Мама уволилась из «Маньчжурия дейли ньюс», которая по указке русской фашистской партии публиковала гадости про Россию. Вексельштейн уговаривал остаться, приехал на Модягоу с вином, конфетами и цветами. Мама сказала:

– Приходите, когда вернется Николай. И принесите еще яблоки. Вы сами говорили, что они ему полезны...

Отряд русских наемников, в котором Николай Шемякин считался фельдшером, в июне 1944 года в ходе бестолкового боя между соперничавшими кликами гоминьдановских генералов попал в окружение близ Ичана в провинции Хубэй, был частью уничтожен, частью пленен. Продев проволоку под ключицу командиру, бывшему поручику Неелову, а остальных двенадцать захваченных нанизав на нее ушными раковинами, солдаты погнали наемников, подкалывая штыками, на север. На четвертую ночь, лежа в мокрой глине кругом, голова к голове, каждый разгрыз соседу ухо. Разоружили конвой, захватили три автомобиля в каком-то штабе и пробились в Ухань.

– Меня спасла твоя мама, – сказал отец Бэзилу, который превратился в него из Василия, в пансионе на Беблингбелл-роуд в Шанхае, куда его отправили в январе 1945 года после кончины мамы. Она заболела пневмонией, а пенициллина в Харбине для людей без гражданства не оказалось. – Она ждала, вот я и жив...

Отец потом участвовал в подпольной деятельности патриотически настроенных русских в Харбине. Мама вспоминалась всегда одной и той же: на виадуке и потом у ресторана «Модерн», на Китайской, в шелковом платье и белой панаме. Остальное куда-то ушло, вытеснялось. Может, потому, что он избегал рассказывать о прошлом товарищам по школе, когда его в 1950 году привезли в Куйбышев. Однажды он заговорил о Шанхае с девочкой, которая ему нравилась. «Ох, и выдумщик», – сказала она.

У отца оставались дела в Маньчжурии, где он работал затем в управлении железной дороги. И потом – там оставалась мамина могила. О Харбине Бэзил с отцом никогда не говорил.

Он не научился держаться в женском обществе. Долго жил один, да и в мире, где их почти не было, – школа мужская, дома один отец. Правда, был женат, но семейная жизнь не удалась. А жизнь, проходившая в странствиях по Азии, не благоволила к длительным и прочным привязанностям. Как, впрочем, к обстоятельной должности и положению.

– Тебе за сорок, – посетовала в последнюю встречу бывшая жена, мать его сына. – И на тебе, как бы это сказать, уже... лежит печать. Журналисту, застрявшему в корреспондентах в твоем возрасте, полагается стесняться. Давно бы пора было остепениться. Ладно бы образованием не вышел. А ты ведь все же кандидат наук...

Ее новый муж уверенно двигался по службе, носил погоны подполковника, преподавал в академии, готовил докторскую.

Проклятущую «печать» Бэзил после этого разговора и сам вдруг ощутил в кафе, на верхотуре «Выру».

Рита, провожавшая его из Москвы до Таллина, выбрала столик у окна. Закатное солнце высвечивало короткую стрижку, розовое ухо с бирюзовой сережкой. А в полированной столешнице назойливо четко отражалось его изрезанное морщинами лицо. Разговор перед расставанием не клеился. Бэзил ощущал, что должен предпринять немедленно какое-то усилие, чтобы сберечь ее, объяснить что-то решающее и важное.

«Ты – моя последняя любовь», – пошутил, еще садясь в Москве в поезд, Бэзил. Когда любят, люди вместе... Иначе, зачем любить? В зеркале задвинувшейся двери купе Бэзил заметил, что лицо у него мрачнеет так же, как у отца...

Они потанцевали. На каблуках Рита была вровень.

– Ты – высокая, – сказал Бэзил. Он все искал и искал слова.

– Да, если на каблуках...

На белесом небе в окнах кафе мерцали звезды. И по тому, как впилась рука в его плечо, Бэзил догадался: прощается, опоздал... На платформе, с которой виднелись тусклые, будто обернутые марлей фонари на редутах, насыпанных еще шведами перед Вышгородом, он спросил:

– Встреча через год?

Едва решившись, Рита покачала головой.

Ночью не спалось, и Бэзил забрел на северную сторону Вышгорода. Узкие короткие улочки были пустыми и гулкими, высветленными луной. По лестнице Бэзил выбрался на насыпь. Под старой стеной журчал ручей. Здесь стлалась мгла, и Длинный Герман будто парил. В стене светилось окошко. Замерла парочка в вязаных колпаках с помпонами, таких же, как на голове у сына, когда они увиделись в Москве.

...Среди пустого, геометрического, залитого желтым светом асфальтового пространства проспекта Калинина сын был единственным в тот час, кто не кидался на перехват такси. И, подъезжая к кромке тротуара, Бэзил вспомнил харбинскую Модягоу, изрытую куйбышевскую окраину, где все знали друг друга, где не было абстрактно и желто, а разве что немного грустно под редкими фонарями вполнакала, но никогда одиноко, потому что в небольших домишках вокруг жили знакомые ребята.

– Как у тебя с мамой? – спросил в тот раз Бэзил.

– Нормально.

– А с ее мужем?

– Нормально. То есть никак. А что?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю