Текст книги "На тихой Сороти"
Автор книги: Валентина Чудакова
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
У Анастасии Дмитриевны сегодня день рождения. Пирог испекла с черникой. А тут...– Она безнадежно махнула рукой. Приказала мне:– Сиди смирно. Сама туда носа не суй и ребятишек не пускай, чтоб не мешали. Я схожу в «Шаги-раги». Дюжину пива да раков куплю. Надо же людей угостить.
Сколько же ей? – поинтересовалась я.
Тридцать один,– ответила Тоня и на сей раз не сделала мне замечания за неуважительное «ей».
Ай-яй-яй, какая старая! А мне только тринадцатый пошел...
Балда ты,– беззлобно выругалась Тоня и, повесив на руку грибную корзинку, ушла.
Я была раздосадована. И зачем, спрашивается, их караулить? Что я, сторож, что ли? Кино из-за этого прозеваю. Виталий Викентьевич обещал нас всех провести бесплатно. Он в клубе свой человек. Драмкружком командует и на рояле играет, чтоб было веселее немое кино смотреть.
Голоса за дверью стали громче. Спорили о трудодне. Это было мне знакомо. В Сергиевке тоже на всех сходках колхозники спорили, как делить хлеб: по едокам или по работникам.
– Да поймите вы наконец, что уже повсеместно вводится трудодень как единственно приемлемая мера оценки труда! – кричал Федор Федотович. А мать все кашляла. Ей бы и в самом деле надо лежать да пить пареный калиновый настой, а не спорить в таком дыму. Была бы здесь моя бабушка, она бы ее живо вылечила.
До начала занятий в школе оставалась одна неделя. Я волновалась: школа новая, ребята незнакомые, по каждому предмету теперь будет отдельный учитель. А это ведь совсем не то, что один Петр Петрович. Беспокоило меня и другое. Я выросла из своего школьного тйлатья, сшитого два года тому назад из бабушкиного шерстяного платка. Да и вообще платья, привезенные мною из деревни, стали малы и тесны. Что надеть в школу? За вечерним чаем я спросила об этом Тоню в присутствии матери.
– Галинке приспособим твое школьное,– не задумываясь решила Тоня. – А ты наденешь фланелевое, коричневое. Белый воротничок пришьем.
Это единственное из моих платьев было мне пока впору, но я его ненавидела за несуразный фасон: все в сборках, и рукава как фонари.
Да не надену я его! – возмутилась я.
Наденешь как миленькая,– довольно мирно возразила Тоня.
Сама носи. И что же это такое? – Голос мой дрожал от обиды. – Дине сшили новое кашемировое платье, Люсе тоже. Надя – круглая сирота – и то пойдет в новом. Одна я как оборванка. Небось бабушка к каждому празднику справляла мне обновку, авы...
Мать отодвинула недопитый стакан чая и молча ушла в спальню. Тоня, насупив брови, стала меня отчитывать громким шепотом:
– Скажи, есть ли у тебя хоть капля совести? Дина твоя у родителей одна. Люся – тоже. У Надиных теток все свое: дом, огород, куры, коза. Да за Надиного отца они пенсию получают. А вас трое на материнской шее да я четвертая. Как же ты можешь сравнивать?– Она с сердцем пихнула по столу масленку-курицу, выхватила из плетеной хлебницы белую лепешку и шмякнула ее перед моим носом. – Это что, даром дают? Да?
Я выскочила из-за стола, забилась в закуток за русскую печь и долго плакала. Ах, да все я понимала! Тоня, конечно, была права, но все равно было обидно идти в первый раз в новую школу в старом, да еще немилом, платье.
Первого сентября я, против обыкновения, не могла проснуться сама. Меня подняла Тоня:
– Собирайся. Завтрак на столе. Отведешь Галинку в нулевку. Мне некогда, побегу в Михайловское. Меду мне там для матери продать обещали.
Принаряженная Галька уже пила чай. Она была в школьном платье, перешитом из моего и отутюженном до сизого блеска. Толстые черные косички с красными бантами торчали врозь, как проволочные.
–Зина, скорее сказала она мне,—а то опоздаем.
Настроение у меня было прескверное. Кое-как умывшись, я села за стол. Есть не хотелось. И не хотелось надевать фланелевое платье. Так не хотелось, что и сказать нельзя...
И, вдруг Тоня вынесла– из спальни на растопыренных руках синее шерстяное платьице с белым воротником и перламутровыми крупными пуговицами. Приказала мне:
– Надевай! ...........
У меня замерло сердце.
– Тоня, откуда?
–.От верблюда,—сердито буркнула Тоня.
Платье на мне сидело так, будто было сшито по самой точной мерке. Повертевшись перед тусклым трюмо, которое Тоня очень дешево приобрела по случаю, я осталась довольна обновой. Опять спросила:
– Где вы взяли?
– Мать твоя перешила из своего праздничного,– глухо отозвалась Тоня. – А теперь самой, бедняге, в люди выйти не в чем...
Тоня, да когда же она шила?
Ночами, когда ты спала, как барыня.
«Эх ты, дубина осиновая!» – укорила я себя. Но надо признаться честно, совесть мучила меня недолго. В школу я летела, как на крыльях. Галька спешила за мною впробежку, но все равно отставала. Только у базара я намеренно задержала шаг. Пусть люди полюбуются на мое платье. Ну и платье! Ни у одной девчонки, конечно, такого нет.
Пушкиногорская школа мне очень понравилась. Все здесь было не так, как в деревне. Во сто раз лучше. Веселее.
Учебный день начался общей школьной физзарядкой. Все классы от нулевого до седьмых выстроились на просторной школьной площадке перед зданием школы. На крыльцо вышли директор и все учителя. Перед строем встала пионервожатая Катя Соловьева и звонко скомандовала:
– На вытянутые руки – разомкнись!
Гам, писк, веселая кутерьма. Кое-как разомкнулись...
– Смирно! Согнуть руки в локтях! На месте бегом, марш!
Цок-цок-цок! – каблуками о булыжник, точно эскадрон боевых коней в строю.
Руки на бедра! Присели! Раз! Два! Раз! Два!
Прыжки на месте! На двух ногах! Раз, два! Раз, два! На правой! На левой! На двух! В стороны – вместе! Вперед—назад! Раз, два! Отставить! Руки в стороны – вдох! Шире грудь!..
Очень уж мне понравилась веселая школьная зарядка. Ноги стали легкими-легкими, а тело совсем невесомым. Вот бы сейчас припустить во весь дух до горы Закат и обратно...
Но прозвенел звонок. В первый раз в новой школе.
До прихода Анны Тимофеевны я успела сосчитать учеников – сорок человек. Мальчишек чуть больше, чем девчонок. Сорок – это, пожалуй, много.
Я исподтишка оглядела весь класс. Сидят по четверо за каждым столом: девчонки с девчонками, мальчишки с мальчишками, как и в деревне. И только один Вовка Баранов сидит за нашим столом пятым с левого края. А за последним столом первого ряда в полном одиночестве небрежно развалился Ленька Захаров, атаман поселковой шантрапы.
Ленька, перехватив мой осуждающий взгляд, насмешливо мне подмигнул: раз, другой и третий. Я в ответ показала ему кукиш, Ленька – сразу два.
Как только в класс вошла Анна Тимофеевна, шум разом умолк.
В ладном темно-синем костюме, в белой с отложным воротником блузке, учительница казалась нарядной и вместе с тем строгой. Лицо простое, доброе.
Анна Тимофеевна улыбнулась, блеснув золотой коронкой на правом резце, и сказала низким приятным голосом:
– Здравствуйте, мои дорогие озорники! Вот мы и снова встретились.
Заскрипели на разные лады столы, заскрежетали отодвигаемые скамейки. Анна Тимофеевна чуть-чуть сдвинула брови, над переносьем образовалась едва заметная складочка-морщинка.
– Как мы лениво, недружно встаем! – покачала учительница головой. – Ладно, не хочу сегодня портить вам праздничное настроение. Садитесь. А завтра потренируемся. Все живы? Все здоровы? Да, а где же Маня Козлова-маленькая? Почему я ее не вижу?
По классу пошел шумок. Послышались голоса:
– Манька хворает,
– Ее змея жиганула! – Медянка!
Колдун заговаривал!
Тише, ребята. – Анна Тимофеевна легонько постучала карандашом по крышке стола. – Сегодня у нас много дел. А завтра Маню навестим всем классом. После уроков, разумеется.
В классе учились три Мани Козловых, внучки деда Козлова. Чтобы отличать их друг от друга, их звали Маня-большая, Маня-средняя и Маня-маленькая.
Я сразу вспомнила про Маню-маленькую. Дед же Козлов жаловался Тоне, что с Маней стряслась беда.
Анна Тимофеевна опять пристально оглядела весь класс:
– Ну что ж? Я по-прежнему остаюсь вашим классным руководителем и буду вести у вас русский язык и литературу. Мне приятно вас видеть опрятными, принаряженными. А вот Лешу Захарова я попрошу после уроков зайти ко мне...
Ребята, как по команде, повернулись к «Камчатке».
Ленька налег грудью на стол, опустив чубатую голову. Худые щеки его медленно заливал смуглый румянец.
Алена Чемоданова!—Аленка стремительно вскочила на ноги, покачнувшись, как былинка. Испуганно вытаращила зеленые глаза.
Ты завтра же снимешь вот это сооружение,– приказала Анна Тимофеевна, показав пальцем на пышное белое жабо на Аленкиной цыплячьей груди.– Это ни к чему. Ты не кисейная барышня, а советская школьница.
Правильно,– вполголоса проговорила Люська. – Пусть не воображает, что лучше всех.
Действительно, Аленкино ярко-алое шелковое с иголочки платье с белым украшением на фоне темных кашемировых и ситцевых «татьянок», сатиновых косовороток и курточек из чертовой кожи казалось уж слишком оскорбительно нарядным.
Получила Аленка замечание и за чернильницу. У всех были простые стеклянные непроливайки, а у нее бронзовая ступка с затейливыми завитушками.
– А если эту твою вазу кто-нибудь опрокинет нечаянно? – спросила Аленку Анна Тимофеевна. Аленка молчала.
Люська повернулась к Аленке:
Всегда тебе надо «выпятиться, воображала!
Люся Перовская не хочется ли тебе прогуляться за дверь?
–Что вы, Анна Тимофеевна, честное слово не хочется! – испугалась Люська.
Она прикусила язык, но вертелась, как сорока на колу, тесня Вовку Баранова к самому краю. Бедную Люську душила новая «Татьянка». Она охотно бы пришла в школу в одних трусах, как и по улице бегала. Но поневоле пришлось одеться, и теперь она чувствовала себя не в своей тарелке.
Тут в классе началось великое переселение.
Борис Запутряев пересядет к Алене Чемодановой. И туда же сядет Ваня Козлов!–приказала учительница. Теперь завертелась Аленка. Поглядела на Люську с непередаваемым ехидством. К ней сел рослый красивый мальчишка в новой матроске, в коротких штанишках. А Ваня Козлов был в сатиновой косоворотке и жарких штанах из чертовой кожи. Встретила его Аленка не очень вежливо. Даже не подвинулась: Ваня уселся на самом краешке скамейки.
Кто этот голоногий? – спросила я у Люськи про мальчишку В матроске.
Новичок Бобка. Воображала, каких поискать.
Принцесса на горошине и Боб,– съязвила Динка, кивнув на Аленку.
Зина Хоботова сядет к Лене Захарову!
У меня вытянулась физиономия. Ленька возмущенно хрюкнул по-поросячьи. А от моего праздничного настроения не осталось и следа. Подумать только: меня– на «Камчатку»!.. Да еще рядом с закадычным врагом!..
Но протестовать я не решилась.
Молча забрав свой брезентовый новый портфель и чернильницу-непроливайку, я, как приговоренная, поплелась на свое новое место, сопровождаемая хихиканьем Аленки и сочувственными взглядами своих подружек.
Ленька Захаров вытащил из кармана кусочек мела и провел на столешнице черту, отхватив себе добрых три четверти стола.
– Не ширься, балда!–шепотом сказала я и отвернулась от своего соседа.
А в классе все еще шла пересадка: девчонка – мальчишка, мальчишка—девчонка. Люська с Динкой остались за одним столом с Вовкой – Барановым. И к ним подсадили деревенского паренька Кузю Григорьева. А тихоня Надя оказалась соседкой бойкого, вихрастого Юрки Белкина.
Я пихнула Леньку в бок и стерла ладонью его грозную черту-границу. К моему удивлению, Ленька безропотно подвинулся, должно быть, не ожидал от девчонки такой смелости.
Вторым уроком было чистописание – самое трудное дело. Писать чернилами в тетрадях из серо-желтой волосатой бумаги было непросто. Она промокала, за перо цеплялись волосинки. С этим волей-неволей приходилось мириться,– с бумагой было плохо. ЗатоАнна Тимофеевна не мирилась с кляксами и помарками. За неправильный наклон, за одну криво выведенную букву безжалостно снижала отметки.
Я никогда не любила уроки чистописания. Не хватало терпения выводить все эти волосяные вперемешку с нажимом. Думала, что в четвертом классе с этим покончили. А тут – здрасте! – опять то же.
Зловредный Ленька толкнул меня под локоть и вместо волосяной получилась мохнатая перекрученная спираль. Я зашипела от злости, но не жаловалась.
Анна Тимофеевна ходила между рядами и смотрела в тетрадки. Леньке сказала, что он пишет, как курица лапой. Кузю Григорьева погладила по голове. А над моей тетрадкой молча покачала головой. Я и сама знала что за одно это мохнатое диво больше чем на «уд» рассчитывать нельзя. Вот и будет первый «уд» за все время моей школьной жизни. Люська вволю поиздевается: «А я тебе что говорила, ударница-кухарница? В нашей школе учиться – не в деревне». А виноват этот Ленька-охламон. Я с вывертом ущипнула атамана за тощий бок. Лёнька от неожиданности взвизгнул не хуже девчонки. Анна Тимофеевна вопросительно на него поглядела:
– Леонид, что с тобой?
– Муха жиганула, Анна Тимофеевна! – выпалил Ленька, не моргнув глазом.
В классе не было ни одной мухи, и Анна Тимофеевна выставила Леньку в коридор за такое беззастенчивое вранье. Я чувствовала, как горят мои щеки, и сидела уткнув нос в тетрадку. Надо же, не выдал, атаман...
– На-жим! Во-ло-ся-ная! .. Ох и скучный же урок!..
Я закончила прописи и подняла от тетрадки голову. Тут же встретилась с голубым взором новичка Бобки Запутряева. Мальчишка пялился на меня в упор и, насмешливо ухмыляясь, что-то шептал Аленке на ухо. Ах ты ересь! Я достала из портфеля спелый каштан и, улучив момент, когда Анна Тимофеевна повернулась ко мне спиной, швырнула в Бобку.
И тут случилось непоправимое.. Полновесная каштанина смачно шлепнулась в Аленкину вазу-чернильницу. Аленкино белоснежное жабо сплошь покрылось фиолетовыми веснушками. Я похолодела. Аленка заревела отчаянно, зло.
Ровно через минуту я оказалась в школьном коридоре на пару с Ленькой Захаровым. Упав грудью на подоконник, тихо заплакала. Не от обиды на Анну Тимофеевну. Учительница была права. Разве это дело– на уроках каштанами швыряться?.. Меня страшили последствия. Сколько же Аленкина мамочка заломит за это самое жабо? Ведь оно шелковое, недешевое, наверное, у спекулянток купленное... А у Тони и так денег нет... Только вчера, подсчитывая расходы, грызла карандаш и злилась: «Не дотянуть. Никак до получки не выкрутиться!..»
Ленька не то дразнился, не то утешал:
Рёва-корова. Вали на меня. Хочешь, ежика отдам? Насовсем. Ручной.
На фиг мне твой ежик!..
Так слезами закончился для меня первый, так радостно начавшийся школьный день.
После уроков Люська, Динка, Надя и Вовка Баранов собрались проводить меня до дому, чтобы заступиться перед Тоней, но я отказалась. Зачем? Ведь Тоня не будет меня бить.
Меня обогнала Галька-нулевичка. Сияющая, счастливая. Косички растрепались, шнурки на баретках не завязаны. Она повертела у меня под носом грифельной доской, похвасталась:
А нам вот что выдали! Идем скорее, А то на обед опоздаем.
Беги,– буркнула я.
Конечно, я скажу Тоне все, как было. Все равно всю правду узнает.
Мой покойный дедушка часто говаривал, что я должна быть счастливой, потому что родилась с двумя макушками. Я не верила этому, смеялась. И вдруг на верхней ступеньке нашей лестницы ноги мои подкосились. Из-за неплотно прикрытой двери квартиры я услышала знакомый тихий смех. Так мог смеяться только один человек на свете – моя бабушка!.. Бабушка! Вот кто меня спасет. Вот кто все поймет и все простит. Как я могла забыть бабку, единственно по-настоящему родного и близкого человека!.. Еще не веря, едва переводя дух, рванула дверь на себя...
– Дитенок?!—Бабку точно вихрем швырнуло со стула. Она схватила меня в охапку, прижала к теплому животу, залилась слезами.– Кровинушка моя горячая! Ангел ты мой утешитель! Насилу дождалась.
Мы целовались, плакали, смеялись и опять плакали. Вадька, со своей любимой пепельницей-раковиной в руке, пытался встать между нами, настойчиво совал бабке пепельницу:
Буга, это камынь! Послушай, там море шумит...
Погоди, дитенок,– отмахивалась бабушка, не выпуская меня.
Галька глядела на бабушку с безразличным любопытством, как на чужую. Тоня хмурилась, бубнила себе под нос:
– Кажется, обута, одета, сыта, не бита – чего ж тут реветь?..
От Аленкиной матери бабушка вернулась сердитая. Сказала:
– Сквалыга! Ажно в пот вогнала. Рулон кружев я ей за эту жабу отдала. – Она засмеялась, махнула рукой беспечно: – А пущай наживается. Еще краше за зиму наплету. Тонюшка, а наставь-ка ты самоварчик. Не могу я из чайника. Ну его совсем! Самый большой кутуль развяжи: там самовар-то. Привезла вот...
Блестящий медный самовар, весь в затейливых завитушках, с выгравированными на упругих боках медалями, уютно курлыкал на черном подносе. Торжественное чаепитие будило воспоминания о деревне, навевало какую-то непонятную грусть.
– Петр Петрович мне что наказывал аль нет? – спросила я у бабушки.
Она вздохнула, поискав глазами икону, и, не найдя, перекрестилась на маленький портрет Леонардо Да Винчи, который я недавно вырезала из журнала.
– Помер Петр Петрович. Царствие ему небесное. Пухом земелька. Отмучился, голубчик. В аккурат под ильин день похоронили.
«Так вот почему учитель не ответил на мое письмо!..» Я заплакала. Бабушкин неторопливый говорок доходил до меня как сквозь сон.
...Теперь у нас молодой. Да бедовущий такой– что твой петух голландский. Так на мужиков.и наскакивает на сходке. Только что за бороды_не хватает. А так малец ничего. Уважительный. Взяла я его к себе на фатеру. Жалко. Ни отца у него, ни матери. В школе-то зимой холодища. Да и кто ему сварит-постирает? А я за милую душу. А Петра Петровича похоронили честь по чести. Сперва была музыка духовая из Бежаниц и речи говорили, а потом я его отпела в церкви, по православному обычаю.
Отпела! Да он же был неверующий!..
Зато я верующая,– отрезала бабка.
Бабушка привезла нам деревенских гостинцев и каждому по подарку. Маме маленькие белые валенки-катанки. Гальке с Вадимом по шерстяному пестрому шарфу и варежкам. Тоне кружев на подзор к кровати. А мне отрез на платье, светло-кофейный, тяжелый. Тоня, выдернув нитку, сначала подожгла ее и понюхала, потом попробовала на зуб. Заключила:
– Чистая шерсть. Торгсиновская. Нос у нее не дорос такие платья носить. Мы ж ей справили для школы.
Пусть лежит,– решила бабушка. – Есть не просит. Заплатила я за него спекулянтке!.. Полбарана да гусака в придачу.
Не будет лежать! – решительно возразила я. – Маме платье сошьем. Тоня, подари ей.
– Отрез твой. Ты и дари,– отмахнулась Тоня. Приняв от меня подарок, скупая на ласку мать молча погладила меня по голове. Я не знаю, любила ли меня мать. Наверное, любила. Не мачеха же – мать родная. Во всяком случае ни несчастной, ни бесправной в семье я себя не чувствовала. А материнская любовь ведь разная бывает. Вон Аленкина мать уж, кажется, так любит дочку, так любит! Целует, милует; наряжает. А за малейшее пятнышко на платье, за какую-нибудь пустяковую провинность охаживает со щеки на щеку так, что Тоня морщится от жалости к Аленке.
А Динкина мама? Осердясь, запросто врежет; подзатыльник– разбирайся потом, за дело– или нет. Люськина мать уж на что добрячка, но и ей, как нашей Тоне, под горячую руку лучше не попадаться. Люська это отлично знает и потому, набедокурив, не сразу идет домой, а выжидает, пока мать остынет. А потом уж начинает к ней подлизываться.
Моя мать со мной почти не разговаривает, но зато я нисколько ее не боюсь. Знаю, она меня никогда пальцем не тронет и не обидит грубым словом.
Я видела сон. Дед Козлов, сердитый и не похожий на себя, широченным ремнем охаживал Леньку Захарова, зажав его чубастую голову между своих ног. Ремень свистел и звенел, как железный: бом! бом! Ленька корчился, извивался, но молчал. И мне было его жалко: больно же!
Бом! бом! Я проснулась.
Бом! – не ремень. Пожарный поселковый колокол.
Пожар?!.
Спальня была залита тревожным оранжевым светом, я окликнула Тоню и, не получив ответа, в три прыжка оказалась у раскрытого окна. Сразу же откуда-то снизу, с улицы, услышала бабушкин голос:
– Какая страсть господня! Так и полыхает, так и рвет... Славу богу, безветрие, а то пошло б чесать-Горела почта. Деревянное двухэтажное здание пылало как яркий бездымный костер в ночи, искры-светлячки целыми пригоршнями брызгали в темноту. Первой моей мыслью было бежать на пожар, но я никак не могла нашарить в темноте запропавшие вдруг сандалии.
Бом! бом! бом! Проснулся Вадька и захныкал:
– Тоня-а-а...
Я крикнула в окно:
Вадька боится!
А ты на что? – возразила бабушка. – Нечего бояться, до нас не достанет.
Я побегу на пожар!
И не вздумай! И в грех меня не вводи! Эко что удумала – по ночам рыскать, дня ей мало.
Противный мальчишка! – Но Вадька уже спал.
Будь бабка на улице одна, мне бы удалось ее уговорить– отпустила бы ненадолго. Но рядом с нею стояла рыжая Эмма, а главное – Аленкины родители. А при них я не хотела просить.
Со стороны пожарища слышался треск горящего дерева и многоголосый шум. Эмма тревожно сказала:
– Батюшки, что делается! Страшно глядеть. Весь поселок там, а потушить не могут...
Все мужчины нашего дома побежали на пожар. И не только мужчины, но даже Тоня со Стешей. А вот Аленкиному отцу ровным счетом наплевать на все. Стоит у ворот с женщинами и ораторствует:
Это поджог! Самая настоящая диверсия. Экономическая. Диверсанты, видимо, сначала ограбили почту, а потом подожгли, чтоб следы скрыть.
Какие такие диверсанты? – удивляется моя бабушка. – Откель они тут взялись? Поди, перекалили печку-то, вот оно и занялось. Хоромины-то что твой порох сухие... '
Чемоданов наскакивает на бабушку рассерженным индюком:
А кто почтовый выезд обстрелял? Скажете, тоже не диверсанты? А? Изловили их, я спрашиваю? Как бы не так. Пошарили по кромке леса для близиру, как в прятки поиграли,– на том и дело кончилось. А злоумышленники небось не дремлют. Сидят где-нибудь в укромном месте и на нас – советских служащих – ножи точат...
Так-таки и сидят,– отмахивается бабушка от соседа. – Поди уж за тридевять земель отседова дунули. А то бы нашли. Куды от милиции скроешься...
От таких разговоров мне становится не по себе. А вдруг прав Чемоданов? Сидят где-нибудь в нашем лесу диверсанты-бандиты и точат длинные ножики. Жаловался же на днях дед Козлов Тоне, что из михайловского стада за последнее время стал бесследно пропадать скот: овцы, телята и даже одна корова. На волков грешили, а как устроили облаву – ни одного не подстрелили. Старики сказыва ют, что волков в наших местах с незапамятных времен не встречали. Куда в таком случае скот девается?..
А если бандиты нападут ночью на наш дом? А у нас и ружья ни у кого нет, чтоб отбиваться. Я возьму секач, которым лучину для растопки колют, и... секачом! А они в меня из обреза!..
– Бабушка, иди домой!
И то иду. Языком пожаров не тушат. Укладываясь, бабка бубнила:
Вор пройдет – стены оставит. Пожар накинется – ничего не оставит. Упаси и помилуй нас, господи!
Почта сгорела дотла. А ее сторож исчез бесследно. Пепелище курилось два дня. Говорили, что милиция нашла на пожарище большую жестяную банку из-под керосина. Теперь уж никто не сомневался в поджоге. Обвиняли сбежавшего сторожа-грабителя.
Но через два дня сторож нашелся. Его обнаружили довольно далеко от почты, в зарослях орешника на Новоржевской дороге, связанного по рукам и ногам и полузадушенного тряпичным кляпом. В больнице сторож, придя в себя, сказал, что в поджигателях он опознал кулацкого сына Пашку Суханина. А других двоих не знает.
На тихой Сороти наступили тревожные дни. В Михайловском и окрестных деревнях по ночам патрулировали комсомольцы с ружьями. Говорили, что молодуха Дашка из Русаков приползла из леса на локтях. А кто изуродовал и за что, рассказать не смогла,– от испуга дара речи лишилась. Бабы стали бояться в одиночку ходить за хворостом. Михайловские пастухи пасли скотину только в пойме Сороти, на виду у деревни Воронич.
Прошло десять дней со дня пожара. Милиция вместе с комсомольцами дважды прочесала все окрестные леса, но бандитов так и не поймали. Народ в поселке волновался. На базаре молодухи молоко и масло спускали за бесценок, лишь бы пораньше вернуться домой. Убытки возмещали языками: ругательски ругали милицию.
А Тоня хоть и не считалась трусихой, но на ночь двери теперь запирала на все крючки и задвижки. А рядом со своей постелью клала топор. Бабушка посмеивалась: «Дура девка. Зачем они к нам полезут? Какое такое у нас богачество?» – «Им не деньги надо,– отвечала Тоня. – Это вам не уголовники».
Аленкин отец пугал женщин всего дома и ехидничал: «Их в лесу не один десяток отсиживается. Прибыл столичный Шерлок Холмс – следователь Пузанов. Захариху арестовал. Диверсанта в обшарпанной юбке. Этот веревочку размотает!.. Голова...»
Тоня вступила с соседом в спор. Ну и что ж, что приезжий следователь арестовал Захариху? Жаль вот только, что скоро выпустил...
А веревочка и в самом деле не разматывалась; Не находилось того кончика, за который могло бы ухватиться следствие.
Я, мои подружки и Вовка Баранов, все вместе и порознь, глаз не спускали с Захарихи, но ничего особенного не приметили. Она по-прежнему каждый раз бывала на базаре, но ничего не продавала и не покупала. Ходила в церковь и к своей подружке Тарантасихе. Пьяная ссорилась с сыном Ленькой. Кричала на весь поселок. А больше ничего.
Случилось так, что Анна Тимофеевна не смогла пойти с нами в Михайловское к больйой Мане Козловой-маленькой. Вместо нее пошла вожатая Катя.
Нога у Мани была толстая, как бревно, синяя, вся в гнойных язвах. Маня плакала, мать ее тоже плакала, и бабка плакала. Шушукались в сенях многочисленные Манины родные т двоюродные сестренки и братишки.
Выкатив белые глаза, наскакивал на нашу Катю рыжий Прокоп:
– Не отдам в больницу! Пущай околевает. Все одним ртом меньше. Радетели! В раззор мужика вводите! Под корень изничтожаете! Вон из моего дому! Чтоб тут духа вашего не было, безбожники!
Катя, гневная, с пылающими щеками, стучала кулаком по столу:
– Мы вас под суд отдадим!
Подъехал на линейке председатель Михайловского колхоза. Вбежал в избу, спокойно спросил Прокопа:
– Эй, чего орешь? За версту слышно. – Он взял Маню на руки и понес из избы. Прокоп за ним. Мы всем классом за Прокопом. Облепили его, как муравьи змею: уцепились за штаны, за рубаху, за высокие голенища сапог. Визг, писк, бабий рев. Тая клубком и выкатились на крыльцо, а с крыльца на пожню.
Расшвырял Прокоп нас, вырвался. А линейка с Маней уже отъехала. Понеслась вскачь. На козлах сидел Ленька Захаров, свистел по-разбойничьи, крутил над головой вожжами. Председатель рассмеялся Прокопу в лицо:
– Догоняй!
– Убью! – взревел Прокоп, толкнул колченогого председателя так, что тот упал. Прокоп с хрустом выдернул из плетня кол. У него на спине повисли Вовка Баранов и Юрка Белкин.
– Мальчики! – Катя бесстрашно ринулась на Прокопа и ловко, по-мужски дала ему подножку. Прокоп свалился на спину, придавив Юрку и Вовку. Председатель навалился на Прокопа. Дико, страшно закричала Манина бабка, ткнулась ничком на крыльцо. К ней бросились Надя и Дуня.
Председатель вырвал у Прокопа кол и забросил его в огород. К дому с поля бежали колхозники.
Прокопа связали полотенцами и вылили на него ведро колодезной воды. Он сидел в луже мокрый, расхристанный, жалкий и плакал:
Простите за ради Христа... Не в себе был...
Гад ты, гад рябый! – качал головой председатель и приказал Прокопа развязать. Предупредил:
Уймись, подкулачник! Не вставай поперек дороги. Сомнем! Эва чего, шишок, удумал – на ребятишекс колом!
Простите... Бес попутал...
Вставайте, притворщик! – брезгливо сказала Прокопу Катя.– Смотреть противно. Пошли, ребята. Тут нам делать больше нечего.
Коня сразу же верните,– предупредил нас председатель. – Завтра чуть свет мне на поля, а ноги не того... Контуженые.
Не беспокойтесь,– заверила его Катя. – Тут же пригоним. И спасибо вам большое.
Не за что. Не погибать же дитенку от евонной дурости. Давно б было надо так сделать. Да все недосуг. До всего руки не доходят.
Через Михайловский парк мы шли молча. Вовка Баранов зажимал пальцами нос,– кровь хлестала. Юрка Белкин потирал ушибленную спину.
Я думала: «А и страшные же люди эти богачи! Совсем своих детей не жалеют. У Прокопа целое стадо скотины, хлеба полны закрома. А он: «Пущай подыхает. Одним ртом меньше...» Это про родную-то дочку!..»
Так без шуток и песен мы дошли до своей школы. Перед тем как нас отпустить домой, Катя предупредила:
Вот что, ребята. О том, что произошло, не болтать! Никому, кроме Анны Тимофеевны, не рассказывать. Ясно? Вашим родителям может не понравиться, что мы ввязались в драку, и мне попадет. Главное, что мы дело сделали. Маня теперь в больнице. Ведь так?
Конечно так, а не иначе! – за всех ответила Люська Перовская.
Осень выдалась теплая и щедрая. Шел к концу сентябрь, но погода все еще держалась летняя. Березы оставались зелеными, как под троицын день, а на каштанах и кленах еще не было ни единого желтого листочка, никаких признаков увядания. Правда, по утрам стало прохладно: поселок купался в густом тумане, как в молоке, но зато днем все преображалось. Под ласковыми солнечными лучами Пушкинские Горы становились такими же нарядными и яркими, как и в лучшие летние дни.
Мать моя заметно повеселела. Хвалилась бабушке и Тоне:
Небывалый урожай у нас. Невиданный. – Она называла цифры, которые для меня– ничего не означали; зато радовали бабку и Тоню. Бабушка всплескивала руками:
А, батюшки Сниспослал господь. – Сомневаясь, переспрашивала; – А так ли, Настенька?
Так. Воистину так. Теперь заживем! С хлебопоставками рассчитались полностью. Семенной фонд засыпали с запасом. На трудодень думаем дать прилично. И с льнозакупом неплохо.
Одним словом, все шло – лучше не надо. Поговаривали, что в скором времени отменят хлебные карточки. На углу Пушкинской и Колхозной начали строить новую булочнуюг а рядом с нашим домом на пустыре возводили каменный фундамент будущего рай-универмага.
Постепенно затихали слухи о лесных бандитах. Пашку Суханина никто не видел с самого пожара. Начальник милиции Чижов хвастался: «Я их так шуганул– вовек сюда не сунутся!» И лихо гарцевал по улицам поселка на сытом коне, молодецки подкручивал холеные усы да победно поигрывал нарядной плеткой, как будто всех бандитов уже переловил. Базар теперь работал только по воскресеньям, потому что в будни колхозники от мала до велика были заняты на уборке картофеля и молотьбе. Зато в воскресенье на базаре продавцов скапливалось едва ли не больше, чем покупателей. Все заметно подешевело. Знаменитая местная фиолетовая картошка несказанного вкуса и сытости да сладкие яблоки-ранетки, по словам Тони, и вовсе ничего не стоили. Наверное, потому, что спекулянтки теперь не хватали все подряд, а гонялись только за мясом, маслом да яичками. И стало их, этих крикливо одетых женщин, гораздо меньше, чем прежде. Чижов теперь спекулянток выпроваживал с базара почем зря и отбирал у них плетеные короба со всякой галантерейной дребеденью.