355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентина Чудакова » На тихой Сороти » Текст книги (страница 2)
На тихой Сороти
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:48

Текст книги "На тихой Сороти"


Автор книги: Валентина Чудакова


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)

Бородатый возница обернул к пассажирам смеющееся белозубое лицо:

– Кого ни встречаю, все вот так-то дивятся. Да это ничего. А вот в Тригорском да на Михайловском погосте и впрямь красота ненаглядная. С Тригорского холма над Соротью-рекой верст на двадцать окрест все видать.

Не знаю, как там над неведомой Соротью, но и здесь было красиво. В самом деле дух захватывало. «А как же Сергиевка?» – ревниво кольнула меня мысль: Кольнула и пропала. Вспоминать сейчас о деревне почему-то не хотелось.

Дорога шла с пригорка на пригорок. Шарабан, мягко подпрыгивая, быстро катился по наезженной обочине.

– Поезжайте, голубчик, потише,– попросила кучера мама, и он намотал на руку ременные вожжи, сдерживая резвого коня.

Куда ни глянь, всюду холмы, поросшие стройным сосняком, необозримые, яркие поля и луга в низинах и снова остроконечные лесистые пригорки.

Какие высокие!– сказала про них Галька.

Это Синичьи горы,– пояснила мать. – Отроги Валдайской возвышенности.

– Какие роги? – спросил Вадька. Мама с Тоней засмеялись.

Въехали в лес, чистый, сухой, с солнечными полянками, поросшими крупными лиловыми колокольчиками сон-травы и бархатными кошачьими лапками. Над полянками едва заметно поднимался легкий светлый парок. Разноголосо звенели и щелкали невидимые пичужки, взапуски куковали кукушки, над шарабаном низко вился желтобрюхий мохнатый шмель.

Вдохнула чистый воздух я полной грудью и, счастливая, засмеялась.

Братишка Вадька вслух соображал, какие звери могут водиться в здешнем лесу:

Тут живет много волков, зайцев, баранов и козов.

Не козов, а коз – сейчас же поправила Галька.

А еще баба-яга! – закончил Вадька, и всем стало смешно.

Там на неведомых дорожках

Следы невиданных зверей;

Избушка там на курьих ножках

Стоит без окон, без дверей,—

с выражением прочитала мама и сказала?

Дети, это написал Пушкин. Помните, я вам читала про кота ученого?

Помним,– за всех ответила Галька. Я промолчала, покосившись на сестру. Выскочка. А я еще до школы выучила этот стих. С дедушкой. Толстую старую книжку Пушкина мой дед хранил в шелковом платке, прятал в свой зеленый сундук. Зимой читал мне и бабушке. И картинки объяснял. А потом я и сама сто раз читала.

И нам ведомо про того кота уценого,– отозвался разговорчивый возница дед Козлов.

Где живет уценый кот? – сейчас же спросил любопытный Вадька. Галка опять тут как тут:

Не уценый, а ученый!

А ты в каждую бочку затычкой!—упрекнула ее Тоня.

Это сказка,– пояснила мать.

Дед Козлов теперь сидел на облучке задом наперед, предоставив коню самому выбирать дорогу. Он хитро подмигивал Вадьке:

– Это только так говорится, сказка да присказка. А кот-то уценый в Тригорском жил. Там на горе и есть это самое Лукоморье. И дуб зеленый. А кота теперича нетути. Околел. Как убили Ляксандру Сергеича, он и околел с тоски. А цепь золотую тригорские мужики пропили. Сволокли ее в кабак да и пропили. Кота уценого помянули.

А дуб? – спросила я.

А дуб, слава богу, жив-здоров. Хотели мужики его спилить и тоже пропить на котовых поминках, да совестно им перед Ляксандрой Сергеичем стало. Видение моему деду было такое, чтоб не трогать дуб тот заветный. Пошел дед в Тригорском парке траву выкосить для коров господских да и встретил Ляксандру Сергеича носом к носу, как живого. Стоит тот под дубом, кудрявый да усмешливый, и говорит деду: «Пантелеюшка, что ж вы меня забижаете? Аль я вас когда забижал?» Кинулся дед на колени. «Это не мы,– говорит,– батюшка, а тригорские с панталыку сбивают честной народ». Ничего не ответил Ляксандра Сергеич, только усмехнулся этак легонечко да и растаял, как туман все равно. Наполохался мой дед, до смерти да и обсказал все Михайловским и тригорским мужикам. Так и не тронули дуб у Лукоморья.

Вот вам народное творчество,– сказала мать. – Занятная байка.

– За что купил, за то и продаю,– весело засмеялся рассказчик. – От деда самолично слышал. Любили в старину складывать да рассказывать. Нам до них – куды!..

Вдруг на самой высокой горе, выше самых высоких сосен, что-то ослепительно сверкнуло и засияло нестерпимым радужным светом. Я зажмурилась от попавшего в глаз солнечного зайчика.

Мама сказала:

А вот и шпиль Святогорского монастыря. Серебряный. А крест на нем золотой.

Слава богу, приехали,– подтвердил дед Козлов и, стащив с головы засаленный картуз, размашисто перекрестился. Показал кнутовищем на гору:

Вот он, монастырь наш батюшка, на Святой горе-матушке. Тут у самой стеночки и лежит Ляксандра Сергеич сочинитель, царствие ему небесное. Вечный покой пресветлой евонной душеньке. – Старик снова осенил себя широким крестом и нахлобучил на седую кудрявую голову картуз.

Вадька, подражая деду Козлову, тоже начал креститься. Тоня ударила его по руке:

– Не обезьянничай!

Когда к Святой горе подъехали ближе, сквозь сочную кружевную зелень я мельком разглядела синие купола Успенского собора, белые приземистые его стены да кусок каменной лестницы за монастырской оградой. А могилы Пушкина не увидела. И ничего больше не увидела сквозь сплошную светло-зеленую стену буйного хмеля.

Точно прочитав мои мысли, мама сказала:

– Мы сюда придем. Непременно.

Впереди на холмах в утренних лучах солнца купался поселок Пушкинские Горы – зеленый, нарядный, яркий, как на переводной картинке.

Мы с дороги обедали по-походному. Столом служили два поставленных на попа и прикрытых холщовой скатертью ящика. Сидели на чемоданах и на березовых кругляшах, которые принес дед Козлов. Ели яйца вкрутую из дорожных запасов, хлебали наскоро сваренный Тоней суп со снетками. Пили чай из самовара. Его тоже притащил дед Козлов.

Тоня, отобедав раньше всех, встала из-за ящика-стола и сказала:

– В доме хоть шаром покати. Сбегаю на базар.– Она освободила большую плетеную кошелку и ушла.

Мама, прихлёбывая чай из стакана, курила и слушала степенного деда Козлова. Галька устраивала на подоконнике кукольную спальню. Вадька, воспользовавшись случаем, в пятый раз запускал в сахарницу лапу. А я сидела надутая. Глядела на потное лицо деда Козлова, на его заскорузлую, раскоряченную ладонь, на которой, как приклеенное, держалось голубое блюдце. И дулась. Не на деда. На Тоню. Зачем не велела никуда без спросу ходить. А мне очень хотелось сбегать к монастырю, на Святую гору. И на озеро, мимо которого проезжали. Не купаться. Просто так. Поглядеть. И это нельзя. Сиди дома, как в городе сидела. А я-то думала, мечтала!.. И все напрасно.

Дед Козлов пил десятый стакан и все вел с мамой нескончаемый, не совсем понятный для меня разговор.

– Ты, Настя Митревна, по первости с колхозом-то не наседай. С оглядкой надо. Мужик у нас вольный, нахратый – куды там!.. Всяк сам себе хозяин. Кулачьё опять же воду мутит. Их в Сибирь да в Соловки. А они в бега да за обрезы. Учителя Григория Михайловича по осени порешили. С ног мильтоны сбились, а по сю пору душегубов так и не нашли. Тоже все в колхозы скликал. Гудит деревня, что твой улей. Что ни день – сходка, крик да шум, а то и драки. Так-то, Настя Митревна, душа разлюбезная.

Слушает мама. Курит. Задумчиво пускает колечки дыма. Расспрашивает:

Вы-то, Василий Петрович, сами как? За колхоз или против?

Не во мне закавыка, Настя Митревна. Какой теперь с меня хозяин к лешему? В поле обсевок. Как схоронил старуху, все сыновьям оставил. Веришь ли, надоели. Получили земли вволю – ну чисто взбесились: перегрызлись, передрались, пересудились. Стыдобушка. Это свои-то родные-кровные. А ты чужих хочешь вместях заставить жить. Кинул я им все: подавитесь! Вот в исполкоме теперь кучером служу. В тепле да при деле. Сыт, не бит. А они как хотят. Своим умом богаты. А коли б дело меня касалось, то я так тебе скажу, Настя Митревна. В колхоз войти не напасть, да как бы потом не пропасть. Поглядеть бы со стороны! как оно получается, а потом уж и робенка об пол...

– Нет, любезный Василий Петрович, это нам не годится – со стороны. Если бы все так думали...

– Зачем все? Не все. Беднота в колхоз пойдет. Куда ж податься?.. А вот середняцок покряхтит, почешется...

Возвратилась с базара Тоня. Ее тяжелую кошелку с покупками принес какой-то дюжий мужик в женском зимнем пальто нараспашку. Лисий облезлый воротник весь в репьях.

– Это Федя Погореловский,– сказала Тоня. – Он мне помог.

Мама и бровью не повела. Позвала босяка, как знакомого:

– Садись, Федя, к столу.

Федя нерешительно топтался у порога. Босые ноги как гусиные лапы – красные, грязные, в трещинах. Тоня сказала:

Ну что же ты? Снимай пальто. Супу налью. Поешь.

Никак не можно,– просипел босяк. – Дыхательство болит...

Дед Козлов незаметно подмигнул Тоне, постучал себя пальцем по лбу. Тоже позвал:

Чего уж там, Федор. Садись. В пальтухе садись. Твоя-то женка поди с утра нарезалась. Голодный ить ходишь.

Федь-ка! Федь-ка! – раздался за окном визгливый женский голос.

Федька-босяк вздрогнул всем своим большим телом и втянул голову в плечи.

– Во!—сказал дед Козлов. – Легок шишок на помине. Тарантасиха евонная во весь рот зепает. Найдет – отволтузит. Ну и короста! Заездила бедолагу. Да садись, тебе говорят!

Неожиданный гость нерешительно уселся на кругляш и принял от Тони тарелку. Руки его тряслись, суп лился через край. Он с такой жадностью набросился на еду, что мама сказала:

Тоня, дай ему еще чего-нибудь...

Федь-ка! Па-ра-зит!.. Ужо погоди!..

Я выглянула в окно и расхохоталась. Стоит под каштаном круглая краснорожая баба. Руки в боки. И глядит на окна нашей квартиры. Вылитая пивная бочка на свиных ножках. Нос как пятачок. Глаза – луковицы. Капот засаленный. Никогда я таких не видела.

– Федька! Черт!..

Чего ты лаешься? – спросила я бабу. – Нету у нас Федьки.

А не врешь? – Баба погрозила мне коротким пальцем. – Гляди у меня!..

Зина, отойди от окна! – приказала мама. – И почему ты так разговариваешь с незнакомой женщиной? Разве тебя не учили, что всем взрослым надо говорить «вы»? Ведь ты же школьница. Стыдись!

Я опять надулась. Не люблю, когда отчитывают, да еще при всех. Заступился ласковый дед Козлов:

– Э, полно, Настя Митревна. Какая ж она женщина? Да это сатана в юбке, истинное слово, сатана!

Вадька опять подбирался к сахарнице, где еще оставалось несколько кусочков сахару. Тоня погрозила ему пальцем:

– Дорвался? И чего трешься между взрослыми? Шел бы во двор. Погуляй около дома.

Я обиделась:

Ему небось можно, а мне нельзя?

И тебе можно,– смилостивилась Товя.– Но только со двора никуда. Ни шагу!

Вышла я на улицу. Поглядела со стороны на свой дом. Старый-престарый, некрасивый и пузатый, как комод. Доски обшивки над вторым этажом рассохлись и выпирают наружу, как серые тощие ребра. Окна косые. Печные трубы на ржавой крыше съехали набекрень: одна вправо, другая влево.

Шумно в доме. Слово скажешь – гул идет по всем углам. Дверь хлопнет – как пушка выстрелит. А народу в доме – и не сосчитать. Не молчат же люди – разговаривают. Вот и нет ни минуты тишины. И кажется мне, что это не дом, а корабль, натужно гудящий на сизых волнах.

Не нравится мне дом. Хуже б надо, да нельзя. Но я себя утешаю: «Хорошо, что комнаты на втором этаже. Выше всегда же лучше».

Теперь я гляжу не на дом, а на заманчивую Святую гору. Стоит над горой неумолчный птичий грай. Грачи ссорятся с нахальными галками. Кипит птичья драка – только перья в воздухе кружатся.

Хочется мне сбегать на Святую гору. Это ж близко– рукой, подать, но боязно одной. Все-таки место новое, незнакомое. Вот если бы с кем-нибудь вдвоем...

И тут я увидела девчонку. Стоит девчонка в трех шагах и глазеет на меня. Узколицая, зеленоглазая, худющая, что ящерка. Волосы у девчонки белые, брови и ресницы тоже белые. И платье белое, с оборками. Коротюсенькое. А ноги длинные, журавлиные. Чудно!

Как тебя зовут? – спросила я.

Аленушка,– чуть слышно ответила девочка с журавлиными ногами.

Аленушка... Аленушка... Это Алена, что ли?

Нет. Просто Аленушка.

Ладно. Давай водиться. Я – Зинка.

Давай. Ты где живешь?

Я ткнула пальцем в свой серый пузатый дом.

– Ой,– удивилась Аленка,– и я тут живу! Вон наши окна. Правда, у нас занавески красивее всех?

Я мельком взглянула на Аленкины окна и кивнула головой в знак согласия. Ничего не попишешь. Занавески тюлевые, белыми розанами. А на подоконниках красные герани цветут. Красиво. У нас дома пока нет ни занавесок, ни гераней. Но сдаваться мне не хочется.

Зато я выше тебя живу! Мне все видно, а тебе нет. Вот.

А у нас... А у нас... змея в коридор приползла! – выпаливает Аленка и торжествующе глядит на меня зелеными глазами.

Врешь!

Честное благородное! Змея-медянка. У кого хочешь спроси. Ее Федька Погореловский убил. Мы с мамочкой ужасно кричали...

Чего это вы? Ай жиганула?

Нет, не ужалила. Но страшно же! Она вон какая была. – Аленка раскидывает свои руки-палочки.

Я снисходительно усмехаюсь:

Эка невидаль – змея в сенях. Когда я была маленькая, к нам волк на подворье забежал, и то ничего.

А вот и неправда!

Приедет моя бабушка – спросишь. Волк-волчище, серый хвостище. Схватил собаку Розку и сожрал. Один ошейник оставил. Мы потом Полкана завели. Дедушка с ним на зайцев охотился.

И много у вас волков?

Да у нас их и вовсе нет. Потому как сторона безлесая. А это шальной забежал. Издалека. Из Алехиного бора. Облава там была. Вот они и разбежались.

Аленка глядит мне прямо в рот, и, как в ознобе, подрагивают ее худенькие плечи. Взяв верх, я меняю тему:

Сбегаем на Святую гору?

А чего там хорошего? – капризно выпячивает Аленка нижнюю бледную губу.

Там же могила Пушкина!

– Ну и что же,– тянет Аленка. Я возмущаюсь:

Как это «что же»? Пушкин же! Пойдем! Мы быстро...

Нель-зя-а-а. Сегодня базарный день. Там мужики и бабы... (Ну и противный же голос у этой Аленки!)

Чего они, торгуют там, что ли?

Не-е-т. Постоят и уйдут.

Так нам-то что?

Мамочка не разрешает. Она не любит деревенских. Они гря-зны-е...

Этого я никак не ожидала. С минуту стою неподвижно и чувствую, как горят мои уши. В запальчивости кричу:

Дура твоя мамочка! Колдунья!

А я вот скажу мамочке, как ты ее ругаешь! Все скажу!..

А я тебе кота за пазуху посажу! Кот будет вякать, а ты плакать.

А я... а я... Я с тобой не играю! Ты плохая девочка!

И я с тобой не вожусь! Журавлиха долговязая.

Мама с утра ушла представляться своему новому начальству. Вернулась домой к обеду. Сердитая. Сказала Тоне:

– Ах как меня плохо встретили!.. Послушалась тебя, вырядилась, как на гулянье, а надо было надеть скромный костюм. Ведь по платью встречают. Барынькой вот обозвали...

И рассказала, как было дело.

Председатель райисполкома, человек немолодой и, по всей видимости, нездоровый, прочитав мамины бумаги, вдруг побагровел сразу от шеи до самой лысины.

– Э, барышня. Это самое... Э-э-э... Тут какое-то недоразумение. Согласно телеграмме из области, мы ожидаем старшего агронома Хоботова. Мужчину...

Это ошибка,– с достоинством возразила мама. – Агроном Хоботова – я.

Возможно, возможно. Но... это самое... э-э-э... Женщина не мужчина... Согласитесь... – Председатель запутался. Он вытер огромным носовым платком вспотевший лоб и с неприязнью уставился на модные мамины сандалеты. Потом хмурый взгляд председателя скользнул по ее белому с филейными прошивками платью и застыл на соломенной шляпке. Мать моя чувствовала себя как на раскаленной, сковородке.,

В дверь председательского кабинета постучали:

Иван Иванович, к тебе можно? – Не дождавшись ответа, вошел мужчина средних лет, в синей сатиновой толстовке, в кирзовых сапогах. Черный, как цыган. До того буйноволосый – глаз не видно. Тоже уставился на маму. Председатель ему язвительно:

Прошу, Егор Петрович, любить и жаловать. Старший агроном Хоботова.

Егор Петрович почесал карандашом кустистую бровь:

Эва что! Нам только этого и не хватало. Да вы, милая, на первой же сходке такого наслушаетесь, что валерьянкой, извините, отпаивать придется!

До сходки еще надо добраться,– буркнул председатель, сворачивая «козью ножку».

Вот именно,– подхватил Егор Петрович. – Где пешком, где верхом.

Ну что ж? И я могу и пешком, и верхом! – храбро заявила мама.

Верим,– насмешливо улыбаясь, согласился Егор Петрович. – Но дороги-то наши – не манеж. Извините-с.

Тогда она встала, неловко отшвырнув стул. Чтобы унять дрожь пальцев, теребила замок сумочки. Тонким от обиды голосом спросила:

– Что же это такое, товарищи? Вас не интересуют ни мои знания, ни возможности, и вообще вы говорите совсем не о том! Я приехала с самыми серьезными намерениями. Семью перевезла. А вы... вы...– Боясь расплакаться, выскочила за дверь. Услышала брюзгливьш голос председателя?

– Э, брось, Егор Петрович, не ко– двору нам барынька...

Тогда она рванула дверь и, стоя яа пороге, гневно сказала:

– К вашему сведению, я не барынька. В детстве гусей пасла. Неплохо получалось. До свиданья! Я иду в райком.

Секретарь райкома Федор Федотович Соловьев хохотал басовито, раскатисто. Долго. До слез. Отсмеявшись, сказал:

– А, батюшки! Представляю, как вы напугали бедного Ивана Ивановича. Он же сердечник...

Отсмеявшись, Федор Федотович поглядел на маму испытующе:

Обиделись? Не стоит. Я вас помирю. Вот что, товарищ старший агроном. Даю вам три дня на устройство личных дел, и за работу. Потом и трех часов свободных не обещаю. Насчет детей – так. Детсад мы открыли. Первый в районе. Правда, там уже полна коробочка, но в порядке уплотнения устроим и ваших младших. В разъездах придется быть почти все время. Ребятишек надо определить в круглосуточную группу, ничего не попишешь. Идет?

Спасибо, не требуется. Няня есть. Так что можете считать меня бездетной. – Она улыбнулась. – В том смысле, что дети работе не помешают.

Ну и отлично,– кивнул секретарь. – Вот вам записка к завхозу. Сапоги русские выдаст. По полям плавать в самый раз. И брюки надо какие-то соорудить. Верхом же придется.

Мама пробыла в кабинете секретаря больше часа. Ей нравилось, что Федор Федотович, пожилой человек, награжденный орденом боевого Красного Знамени, разговаривает с нею на равных. Не поучает. Дружески подшучивает. Необидно поддразнивает.

«Наверняка из двадцатипятитысячников»,– подумала мама. Она высоко ценила эту железную гвардию. Не удержалась, спросила. Так и есть: коренной путиловец, направленный партией в деревню. Бывший кавалерист. Второй год в районе.

Из трех дней, предоставленных ей на устройство, мама взяла только один.

– Вставайте, лентяи!—Тоня бесцеремонно стащила одеяла с нас троих по очереди. – Экие засони!..

Я открыла глаза и тут же зажмурилась,– в квартире бушевало солнце. Светлые зайчики бегали по потолку, скакали по стенам, играли на чистом белом полу, резвились на Вадькином голубом одеяле. Один, самый шаловливый, пытался проскользнуть в Вадькин приоткрытый рот.

Я окончательно проснулась. Защищаясь ладошкой от солнечных лучей, недовольно сказала:

Проспала. Не могли разбудить...

Еще рано,– отозвалась мама. Она курила, выпуская дым в раскрытое окно. Позвала меня:

Иди-ка сюда. Погляди на наш каштан. Бутоны как бело-розовые свечки.– Вот-вот брызнут – распустятся. А запах... Понюхай.

Я в одних трусиках высунулась в окно. Добросовестно потянула носом воздух. Сморщилась. Чихнула аппетитно.

Смолой пахнет.

И смолой сосновой тоже,– согласилась мама.– Вадим, Галина, вставайте! Пойдем гулять.

Вадька кубарем скатился с тугого соломенного матраца и, сидя на голом полу, запел:

Зайчики в трамвайчике,

Жаба на метле...—

и запрыгал по всей комнате, оглушительно заверещал:

– Ой, поймаю! Тоня, где мой сачок? Ой, зайчик! Лови его, лови!

Тоня поймала Вадьку и потащила умываться. Галька, сидя на матраце, жаловалась:

– Противная солома. Колючая. Не умею спать на полу.

Ничего, привыкнешь,– утешила мама. – Это полезно.

На Святую гору пойдем?– спросила я.

Сначала на озеро,– решила мама. – Там цветов на берегу нарвем. Потом пойдем к Пушкину. А после обеда, если не устанете, в Михайловское махнем.

Я обиделась:

Маленькие мы, что ли?

Ну хорошо,– сказала мама. – Возможно, нас подвезет дедушка Козлов, если будет свободен. Он обещал.

На шарабане? – спросил Вадька.

Да.

Ура! Шарабан, барабан, шарабан! . Тра-та-та-та!

Чего ошалеваешь? – одернула я братишку. – Оглумил совсем.

Фу, дочка, как ты разговариваешь! —поморщилась мама. – «Ошалеваешь», «оглумил»...

Я только хмыкнула. Привыкла, что поправляют. Но много, ох много еще в моем разговоре псковских хлестких словечек. Придется отвыкать. Тут не Сергиевка.

Наконец собрались. Мама и Тоню позвала, но та отказалась:

– Как же, есть у меня время прогуливаться. А кормить вас Пушкин будет? Поди, как волки голодные вернетесь.

Дорожка оборвалась у круглого пруда с берегами, сплошь заросшими осокой и камышом.

– А вот и озеро Таболенец,– сказала мама ,и присвистнула: – Ого! А в старину оно было большое и глубокое. На берегу, как раз там, где находимся сейчас мы, стояла маленькая деревушка – слободка Таболенец. И жили в той деревушке монахи да крестьяне монастырские, рабы крепостные. Монахи ловили рыбу, собирали грибы-ягоды. Писали книги про старину. Да молились богу. А крестьяне работали на тех монахов: землю пахали, сеяли, жали, косили сено, скот пасли...

Я перебила:

Никак, это Федька, что суп у нас хлебал?– показала пальцем на понурую фигуру у самой воды.

Он самый,– согласилась мама. – Только не Федька, а Федя Погореловский. Федя! – окликнула она призадумавшегося босяка.

Федька резко обернулся, и угрюмое лицо его тут же преобразилось. Обнажились в широкой улыбке Федькины желтые, прокуренные зубы.

Здорово, Настя!

Ого, какая у тебя память,– удивилась мама.– Запомнил имя. Ты что тут делаешь, Феденька? Золотую рыбку высматриваешь?

Федька важно надул щеки:

– На какой ляд мне рыбка? Службу справляю. Эва,– он кивнул на Вадьку (тот, встав на цыпочки у самой воды, как гусенок, вытягивал шею),– тонут же, цуцики, почем зря. Ты, Настя, не гляди, что оно смирное. В ем виры есть. Омута! Не подпущай мальца близко – враз затянет. Вот я и караулю. Которого мазурика поймаю тут на озере – парю за милую душу.– Федька потряс перед Вадькиным любопытным носом большим веником крапивы. Мама засмеялась:

– Честное слово, ты молодец! – И высыпала в Федькйну заскорузлую ладонь половину пачки папирос «Пушка».

– Вадим! Отойди сейчас же от воды! – приказала она.

А как отойти, если перед самым Вадькиным носом толкутся большие сине-прозрачные стрекозы и садятся на камышинки у самого берега. Никогда такого раньше не видел Вадька-Вадим. Таращит глаза-смородины:

– О-о-о! Какое оно... летает

Пока я глазела на Федю-сторожа, проворная моя сестренка набрала большущий букет ромашек и лиловых колокольчиков. Похвалила мама Гальку. Мне стало завидно. Начала тоже рвать ромашки, выдирать с корнем тонконогие колокольчики.

Когда букеты сложили вместе, получилась целая охапка. Мама сказала:

– Великолепно! Подарим Пушкину. Ну, пошли.

С непривычки лестница, ведущая на вершину Святой горы, показалась мне крутой и высокой. Серые плиты-ступеньки тяжелые, нешлифованные, с трещинами и выбоинами. А из трещин старинных травка молодая к солнышку рвется – яркая, узкая, острая, что щетинка.

Интересно: кто строил лестницу монастырскую? Кто таскал на гору тяжелые плиты? Монахи толстые? Вряд ли. Наверное, рабы монастырские. Кто же еще.

Носятся над Святой горой сизые галки и орут так, точно их заживо ощипывают. В высоченных ветлах по всем склонам горы картаво и нудно бранятся грачи: «Ук-р-р-ал чер-р-вя-ка! Ук-р-р-рал!»

Мама засмеялась:

– Веселое место!

Лестница заканчивалась круглой небольшой площадкой. Посередине – собор Успенский: низкий, круглый, белый, толстый – как гриб-боровик с двумя шляпками.

Окошки узенькие, зарешеченные, и совсем их мало. Всей и красы, что синее небо проткнул серебряный шпиль с золотым крестом на маковке. А так ничего особенного.

На колокольне галки дерутся. Под застрехой ржавой голуби гырчат.

– Бонжур, сударыня! – Я оглянулась и прыснула в рукав. Стоит перед мамой маленький старичок и, как петух, шаркает маленькой ножкой в рваной парусиновой баретке. Белые усы в растопырку. Белые брови торчком. Хохолок надо лбом как клочок белой ваты. А нос тонкий и горбатый-прегорбатый, как у барона Мюнхгаузена. В руках у старичка зеленая шляпа вся в дьгрьях. И костюм весь в дырочках. Моль, что ли, на него напала?..

Старичок говорит маме:

Разрешите представиться. Граф Сошальский!

Галька, не поняв, переспросила меня шепотом:

Граф?

А я только глазами моргаю,– никогда графов не видывала. Думала, их давным-давно на свете нет.

Мама улыбается, в глазах смешинки прыгают, а сама тоже кланяется графу:

– Очень приятно, ваше сиятельство!

Поглядел старичок на Гальку, подмигнул мне и засмеялся. Тут и поверила я, что он действительно граф: полный рот золотых зубов! А он и говорит:

– Бутафорское сиятельство. Артист. Комик в жизни—злодей на сцене. А теперь просто гражданин Сошальский. Библиотекарь. Работник культурного фронта. – Да вдруг как застрекочет не по-нашему: – Мур-мур-мур... сю-сю-сю... кес-кес-кес... – А сам тонким пальцем на пудовый замок показывает, что висит на железных соборных дверях.

Открыла я рот – ничего не понимаю. А мама понимает, но отвечает по-русски:

– Очевидно, вы правы. Но что делать? Бедны мы пока. Денег на это нет. Придется повременить.

Заволновался артист-библиотекарь, покраснел весь – и тоже по-русски:

– Но ведь будет поздно, сударыня! Сейчас ещё можно кое-что собрать. Старинные иконы, утварь, одежду... Вы знаете, сударыня, чем моя квартирная хозяйка укрывает чайник? Ни за что не догадаетесь. Шляпкой самой Надежды Осиповны! Матери Пушкина! Каково? А у попа в личном кубке арапа Ганнибала какой-то пошлый цветок растет! А на кубке том вензель самого Петра Великого! Как это вам нравится?

– Совсем .не нравится,– нахмурилась мама.

И мне не нравится. На что нужны старые вещи? У покойного дедушки в чулане старинного хлама полным-полно. Самоваров – пять. Один чудней другого. А есть такие диковинки, что сам дедушка не знал, про какую надобность они сделаны. И шляпа есть старинная. Круглая, как блин, сборчатая, брылями. Наденет, бывало, дедушка ее на покос – девки смеются.

Дернула я Гальку за подол сарафана:

– Айда! – Понеслись к памятнику, чуть Вадьку ног не сбили.

Смотрю я на памятник и сама не знаю – нравится он мне или нет. Скорее всего – нет. Пожалуй, Пушкину памятник могли бы поставить и красивее и богаче. Ведь Пушкин же!

Как это прекрасно! Шар-р-мант!—каркает за моей спиной наш новый, знакомый. – Обратите внимание, какая гениальная простота! Какой божественный полет мысли художника в сочетании с земной скромностью!

Кажется, это творение Пермагорова?– спросила мама.

Не совсем так, сударыня. Собственно, Пермагоров был только исполнителем. Автор проекта неизвестен. Но суть не в этом. Какое место! На семи ветрах. Сколько света, простора, зелени! Знаете, сударыня, сколько лет этим могучим липам? О-о-о!..

Я памятник воздвиг себе нерукотворный,

К нему не зарастет народная тропа...—

старичок завывал так, что мне стало тошно, и я отошла подальше. Вот дедушка Пушкина читал – это да!..

Облокотилась о белую мраморную ограду – балюстраду, заглянула вниз. Ух, высоко! Сквозь зеленое кружево листьев внизу виден только небольшой кусочек дороги. Самая развилка – направо и налево. А песок на дороге желтый, веселый, как после дождика. Вот бы пробежаться босиком!..

Потом я уселась на белый диванчик у самой ограды, сижу, ногами качаю, радуюсь. А спросить чему– не отвечу. Сама не знаю.

– Зина, иди послушай,– зовет меня мать. Но мне не хочется слушать бывшего артиста. Мне и так хорошо. Солнышко такое ласковое. А небо над головой легкое, голубое-голубое. Без единой морщинки, как атлас на бабушкином праздничном сарафане. Чуть подует тихий ветерок – закачаются, зашепчутся липы. Вот бы узнать, о чем они?

У лукоморья дуб зеленый,

Златая цепь на дубе том...

Соловья бы сюда! Засвистел бы, защелкал, как в дедушкином палисаднике на зорьке. Специально будил меня дедушка соловья послушать. А здесь соловей, пожалуй, жить не станет. Он тишину любит. – Ишь галки-нахалки как орут! Грачи – куда ни шло. Они высоко. А галки над самой площадкой носятся. Грач – птица полезная. Дедушка, бывало, пашет, а грач следом по борозде идет – червяков собирает. А вот галки зачем? Какая от них польза? И голуби мне не нравятся. Грязная птица. Где попало гадит.

На мраморную балюстраду уселась сорока-белобока. Завертелась во все стороны. Наговорила мне всячины.

Кинула я в болтунью горсть песку?

– Тебя еще тут не хватало, сплетница!

«Тере-пере-тере-пере!» – выругала меня сорока и улетела.

А потом меня насмешил сторож. Вначале к памятнику пришли две бабы – старая и молодуха. Нарядные, видно с базара. Старуха такая важная – точь-в-точь моя бабушка. Она поклонилась маме, потом артисту, певуче сказала:

– Здравствуйте, люди добрые!

Вынула из пестрого мешочка и очистила крутое яйцо, раскрошила его на ладони и швырнула за чугунную оградку пушкинской могилы. И скорлупа полетела туда же. Сейчас же над самой моей головой засвистели десятки пар птичьих крыльев: ринулись прожорливые голуби на яичные крохи, как коршуны на добычу. За оградкой закипела птичья свалка.

На старуху налетел сторож. Откуда только взялся– как из-под земли вынырнул. Замахал метлой, закричал так, чтб голуби брызнули в разные стороны. Ты что ж это, старая скобариха, делаешь? А? Ты пошто тут мусоришь? Не видишь объявление? Читай: которые приходят с вареными яйцами али с хлебом– к памятнику не подпущаются! А ты волокешь! В милицию за этакое дело.

Бабуля рассердилась:

Пошто лаешь? Я по православному обычаю, а ты меня в милицию? Да ты, никак, ошалел, ирод? Не видела я твою объявлению!

Не надо ссориться, друзья мои,– сказала мама и угостила сторожа-инвалида папиросой. И библиотекаря тоже. И сама закурила.

Старуха поглядела на нее с изумлением. Всплеснула руками:

– Ах лихо-тошно! Правду баили. А трубка-то твоя где?

Какая трубка? – удивилась мама.

Да как же? У нас в деревне про тебя бают, что в колокола звонят. Михайловский, бают, Василий Козел барыню из города привез. Баб в колхоз сгонять. Трубку, бают, барыня курит. Аль это не ты?

Мама улыбнулась:

– Я. Но только я не барыня. И трубки у меня нет.

Старуха вдруг шлепнулась на деревянный диванчик рядом со мной и заголосила:

– Головушки победные! А я-то думала, попусту люди языки чешут. Миленок ты мой, да за что ж нас в колхоз-то сгонять, как скотину в стадо? И что ж это за колхоз такой будет бабий? А мужиков-то наших куды? Пошто ж ты нас разорять-то удумала? Чего мы тебе сделали? Господи, заступись! Господи, не допусти!

Молодуха глядела на мою маму набычившись. А мама глядела на плачущую старуху с жалостью и пожимала плечами:

Ничего не понимаю!

А тут и понимать нечего,– вмешался сторож. – Кулаки слухи распускают. Сам на базаре слышал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю