Текст книги "На тихой Сороти"
Автор книги: Валентина Чудакова
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)
Они не жадины,– заступилась за теток Надя.– Просто они воров боятся.
Люсь, ты Пете букет отдашь, что ли? – спросила я.
Была нужда отдавать. Забросим к нему в окно– вот и все.
Мы осторожно пробрались в палисадник знаменитого районного футболиста, и Люська ловко забросила жасмин в крайнее открытое окно. В доме что-то со звоном упало.
В окно сейчас же высунулась старушенция, закричала плачущим голосом:
– Оглашенные! Пошто ж вы это кувшин-то кокнули! Вот спущу кобеля...
Мы бежали в гору без передышки до самого исполкома. Остановились перед освещенными окнами и опять смеялись до слез.
Домой в этот вечер я пришла поздно. Тоня на кухонном столе гладила белье, взбрызгивая его водой. Строго спросила:
Это где ж тебя нечистая сила носит до сих пор? А? – Я промолчала, чувствуя себя виноватой. Тоня предупредила:—Чтоб это было в первый и в последний раз! – Она поставила передо мной холодную макаронную запеканку, приказала:
Ешь и в постель. Живо. Не гримасничай. Разогревать не стану. Кто зевает, тот воду хлебает. В другой раз и этого не получишь.
Я, обжигая пальцы, чистила вареную картошку к завтраку. Тони не было дома – ушла в очередь за хлебом. Галька и Вадька еще сладко спали. Я и половины нормы не начистила, когда на кухню ворвалась Люська и заорала:
Айда! В Михайловском чудо!
Тише! Мелкоту разбудишь. – Я почему-то не поверила Люське, поэтому спросила почти равнодушно:– Какое еще чудо?
Чудо-юдо-рыба-кит! – выпалила скороговоркой Люська и округлила и без того совсем – круглые глаза.– Кымбайн там работает! Кым-байн! Понимаешь?
Да, это действительно чудо, если Люська не врет. Слыхала я про комбайны и от деда и от учителя Петра Петровича. «...И придут на поля без межей умные машины – комбайны и будут убирать хлеб: косить, молотить и веять – все враз. Подставляй мешки, мужичок-хлебороб!..» (Как в сказке.)
– Ну чего рот раскрыла?—Люська приплясывала от нетерпения. (Пожалуй, не врет...) – Идешь, что ли? Еще ж Динку с Надькой надо кликнуть! Всё прозеваем!
Я с досадой кивнула на дымящийся чугунок:
Работа вот... А то Тонька задаст...
Давай живей! Помогу.
Дуя на горячие картофелины, то и дело роняя их на пол, кое-как дочистили.
Люська первая ринулась к двери:
– Бежим.
Едва только мы гаркнули под Динкиным окном про комбайн, она вылетела на крыльцо с куском хлеба в руке. Дожевывала на ходу.
А вот Надьку едва добудились. Ее опередили проворные на ногу тетки. Обе разом выскочили на крыльцо. А за ними лохматая Дэля.
– Что орете спозаранок, горластые!– закричала на нас Надина старшая тетя.
– Какие-то ненормальные! – возмутилась младшая.
«Гав-гав-гав!» – заметалась Дэля. Переполох, да и только.
Надя-копуша собиралась не менее четверти часа Тетки не отпустили ее без завтрака.
Пыхтел и рокотал трактор – путиловский «фордзон». Медленно на прицепе тащил поперек ржаного поля огромный комбайн, будто маленький козел вел в поводу слона. Чикали, срезая рожь, прицепленные к комбайну косилки. Шуршали механические грабли, загребая в нутро комбайна целые вороха колосьев. В самом комбайне ритмично постукивала молотилка, выбрасывала назад пустую солому – четыре молодухи едва успевали отгребать.
Сверху, из узкого жестяного раструба, непрерывным ручьем текло обмолоченное зерно. На двуконной телеге с высоким кузовом, застланным брезентом, четыре парня подставляли под хлебную струю мешки. Наполнив, проворно завязывали и сбрасывали на жнивье, как сытых поросят.
Мы разинули рты. Вот оно, чудо-юдо, Люськин «кымбайн» – и швец, и жнец, и на дуде игрец!
За штурвалом трактора – важный парень в голубой футболке. Рядом с ним – пионервожатая Катя Соловьева в красной косыночке.
Комбайном управляет пожилой дядька в синей рабочей блузе-толстовке. Глядит строго, зорко, как часовой с вышки.
Народу на поле – что на ярмарке. И шум как на ярмарке. Зрителей в пять раз больше, чем работающих.
Путаются под ногами мальчишки: галдят, свистят, орут. Не обращают внимания на тычки и подзатыльники.
– Господи Иисусе! – крестятся старушки. – Помилуй нас, грешных...
Судачат старики:
Кум, а божье ль это дело? Где ж это видано, чтоб этак над хлебушком изгаляться?..
Молчи, кум. Не нашего ума дело.
Гляди да помалкивай.
– Ах, шишок банный! Так и порет, так и шьет...
– А огрехи-то оставляет!..
– Ништо. Старухи серпами подберут.
Ковыляет по полю потный, счастливый председатель Михайловского колхоза. Смешит честной народ:
– Бабоньки, молодушки! Шевелись, мои душки! В шелка-бархаты разодену. Каждой по швейной машине куплю! Старушкам чайную отгрохаю!
Хохочут веселые бабы-молодухи, знают – у председателя в кармане блоха на аркане, а в Госбанке на колхозном счету пока ни гроша.
– Мужички, наддай! Ресторацию построю. Раковарню заведу. Пей от пуза пиво – закусывай раками!
– Ха-ха-ха-ха!
–О бес хромой зепает!
Будешь зепать. Одна ж эта чуда на весь район. Завтра уйдет—поминай как звали.
Подводы с тугими мешками идут в деревню обозом. В конских гривах – красные ленты, над дугами– флажки. Порожняком возвращаются вскачь. Молодежь поет новую песню про пятьдесят тракторов. Правда, трактор на поле пока только один, но все равно это похоже на небывалый праздник,
Я тычу Надю в бок:
– Гляди! Как на толоке!
Кто-то мне отвечает из зрителей:
Лучше, чем на толоке. Толоку сегодня собрали, а завтра ее уж нет. А колхоз – он. навсегда! Навечно.
Ври больше!
Молчи, контра!
И тут я увидела свою мать и на всякий случай спряталась за широкую спину какого-то бородатого деда.
Мать в синих шароварах, заправленных в русские сапоги, в белой блузке с закатанными рукавами, простоволосая, с брезентовым портфелем под мышкой легко шагала по жнивью, направляясь к комбайну. Лицо сердитое. (Хорошо, что я спряталась.) На ходу она вырвала с корнем пучок несжатых комбайном колосьев.
Рядом с моей матерью важно вышагивает молодой агроном Валентин Кузнецов. Тоже с портфелем. А чуть позади – секретарь райкома Федор Федотович Соловьев, Катин отец. За ним внук деда Козлова ведет в поводу четырех оседланных коней.
Толпа расступилась, пропуская начальство. Мать прошла в трех шагах, не заметив меня. Зато Валентин увидел и подмигнул веселым черным глазом. Я приложила палец ко рту: «Не выдавай!» Валентин улыбнулся и кивнул головой: «Не выдам».
Показывая рукой на огрехи, мать возмущенно говорила своим спутникам:
– Безобразие! Форменное безобразие!
Тракторист, заглушив мотор, легко спрыгнул на землю. Комбайнер тоже. И сейчас же Катя-вожатая проворно уселась на железный стульчик и положила маленькие смуглые руки на штурвал трактора. Завопили мальчишки:
Катя, заводи!
Заруливай!
Катя смеялась, отрицательно качала головой. А тракториста и комбайнера в три голоса распекало начальство. Недолго ругали. Вскочили в седла – ускакали.
Комбайн опять: хлоп-хлоп-хлоп! чик-чик-чик! – поехали... Запели колхозные девчата:
Ах, шарабан наш,
Давай же трогай!
К социализму прямой дорогой.
Люська-проныра первая пронюхала, что на футбольном поле комсомольцы поставили круглые качели– «гигантские шаги». В тот же день мы уже качались. Интересно. Сел верхом в веревочную петлю, бегом вокруг столба, потом ногами толчок – и в полет! Как-на планере.
– Дин, не зевай, собью! Чего висишь, как тряпка? Разбежись хорошенько.
И вдруг откуда ни возьмись мальчишка – долговязый, черный, кудрявый и грязный. Цоп за комель моей петли и рванул на себя, чуть наземь не уронил.
Слезай, приехали.
Тебе что, цыган, надо? – возмутилась я.
Ленька, отвяжись! – разом закричали мои подружки. Но он, обидно посмеиваясь, все-таки вытряхнул меня из петли. Тут мы все четверо на него и налетели. Свалили. Но Ленька сразу же вскочил на ноги и расшвырял нас, как котят. Надьке, все так же нахально посмеиваясь, дал хорошего пинка. Люську так крутанул за руку, что она взвизгнула и убежала. А нас с Динкой разбойник раскрутил и стукнул друг о друга лбами. У Динки над бровью сразу вырос рог, а у меня оказался фонарь под правым глазом. А самое обидное то, что, затеяв ссору, хулиган не стал кататься. Поглядел на нас с минуту, захохотал во все горло и ушел. Но нам было уже не до качелей. Надя прикладывала к ободранной коленке листы подорожника. Динка тихонечко охала, держась за свой рог. Я не чувствовала никакой боли, кроме тяжести в правом веке. Глаз закрывался сам по себе. Было обидно за Люськину трусость. Убежала. А если бы Ленька еще раз на нас ринулся? Как бы отбивались втроем? Ну погоди, дезертирка несчастная!..
Надь, кто такой этот Ленька? Откуда он взялся?– спросила я.
Да он тут почти что с рожденья живет. Второгодник. В каждом классе по два года сидит. Теперь будет с нами в пятом учиться.
Он сын просвирни Захарихи,– добавила Дина.– Да только он почти что как беспризорный. Захариха его с пяти лет не кормит. Вот Ленька и шныряет по садам да огородам. И на базаре промышляет.
Ворует, что ли?
Не ворует, а берет без спросу у торговок. Захочет есть – цоп огурец с прилавка, или творогу кусок, или ватрушку какую. Это, говорит, я конфискую в пользу бедняцкого класса. Но он не много берет, а так, чтобы поесть. Торговки привыкли. Не Леньку ругают, а Захариху. Раз даже сговорились и побили ее кошелками.
Мне вдруг ни с того ни с сего стало жалко беспризорного мальчишку, но злость за подбитый глаз еще не прошла, и я сказала:
Нахал из нахалов. Раз голодный – попроси. Кто откажет?
Как же, будет он просить – держи карман шире. Он гордый,– возразила Дина.
Мои тети не раз приглашали его обедать,– сказала Надя. – А он вместо спасиба им нагрубил. Я, говорит, не поп, чтобы ходить по приходу.
В детдом его надо отдать, раз он беспризорничает– – Я сама удивилась, что такая простая и дельная мысль пришла мне в голову,
Динка ехидно прищурилась:
– А то его не устраивали! Тебя, умницу, дожидались. И папа мой хлопотал, и Люськин отец, и Анна Тимофеевна – учительница наша. Раз пять его в Псковский детдом отвозили, а он побудет там недельку и опять тут как тут.
В этот вечер у нас ничего не клеилось – ни игры, ни озорство. Разошлись по домам рано. Молчаливые, понурые, побитые.
Тоня, увидев украшение под моим глазом, ехидно прищурилась:
Добегалась? Это с кем же ты кокнулась?
С кем кокнулась, с тем и стукнулась.
Ну и бесенок! Ох, девка, открутят тебе когда-нибудь голову на рукомойник.
Я отмалчивалась. Разве нашу Тоню переговоришь? Целый вечер я писала письма: бабушке и учителю Петру Петровичу. Совеем почти их забыла...
Несмотря на хорошую погоду, когда, по поговорке, день год кормит, последние единоличники с утра до позднего вечера толкутся под окнами районного земельного отдела. Спорят, кричат, что-то требуют, в азарте шмякают о землю праздничными картузами. Над ними верховодит старший сын исполкомовского кучера деда Козлова – Прокоп, мужик тускло-рыжий, некрасивый, сухопарый, как жердь.
Люди добрые, да что ж это такое деется! – дерет Прокоп глотку. – В раззор вводят хрестьянина! За хрип берут!..
Эй, Прокоп, уймись! – кричит ему с исполкомовского крыльца отец. – Уймись, смутьян посадский!
А иди ты, тятенька, к монаху под рубаху! – зло и не по-псковски неучтиво отвечает Прокоп родителю.– Помирать пора, а ты в мирские дела путаешься.
На Прокопа наезжает конем щеголеватый начальник милиции Чижов и тоже кричит на весь поселок:
– Прекрати агитацию, контра!
А вечером дед Козлов пьет у Тони чай и жалуется:
Пошла жизня сикось-накось. Брат на брата. И чего Прокоп ошалевает? Аль не хватает ему добра? Говорил, до скольких разов упреждал: «Пошто ты третьего коня заводишь? На кой он тебе ляд?» Куды там! Неслух нахратый. Кулака как есть изничтожаем, а он, мазурик, в кулаки прет...
Да,– соглашалась Тоня,– говорят, жаден ваш Прокоп...
– Уж так, доцка жаден, так жаден, дай волю – родных братьев да племяшей по миру пустит...
– В колхоз-то Прокоп так и не желает?
– И-и-и, милушка! Чтоб этакий-то нелюдим да с обчеством?: Скотину и ту в общественном стаде не пасет. Внучат на пастьбе замучил. Манюшку-внучку жалко. Пасла коров босиком —змея жиганула. Заговорила знахарка. По первости-то вроде бы ничего, а таперича болячка вспухла. На крик девчонка кричит.
Так в больницу надо!
Вот поди докажи ты этому анчибалу. Он сам себе доктор. Мазурик, пакляная голова. И в кого такой банный шишок уродился? Не иначе как божье наказание нам с покойной Федосьей за грехи наши. Веришь, Тонюшка, так я от всей этой смуты заморился, что почитай что умом тронулся. Приведение мне было. Господи помилуй и оборони!
Как так?
А вот так. Иду по базару вчерась, гляжу: за пивным ларем в закутке просвирня Захариха с кем-то стоит, шепчется. Пригляделся: Пашка Суханин из Русаков. Здорово, говорю, паря. А он этак неласково: «Катись, дед, а то глаза сломаешь». Пьяный, думаю. И только это я отошел шагов на двадцать, тут меня и озарило. Как же так, думаю, ведь Суханиных еще в позапрошлом году в Сибирь выслали. Богатейшие были кулаки – куды там... Откель же тут, думаю, Пашка мог взяться? Вернулся я – одна Захариха стоит, зубы скалит: «Какой Пашка? Ты, дед, бредишь аль в рай едешь?» Ведь вот до чего дошло.
Дедушка, а может, это все-таки был Пашка? – встревожилась Тоня.
Да ты что, доцка? До Сибири сколь тысяч верст...
Мог и сбежать.
Конечно, все могет быть. Если и убег, так посуди сама: на кой же ему ляд на люди лезть? Ведь тут его каждая собака знает.
–И– все-таки вы сходили бы в милицию,– посоветовала Тоня.
– Ах, Тонюшка, не знаешь ты нашего Чижова. Ему скажи, он: «Докажи!» А чем я докажу? Вот то-то и оно. Вцепится, как репей в собачий хвост, рад не будешь. Уж такой командир, такой... спасу нет. Ему б как на фронте: вскочил на коня да и марш-марш на неприятеля. А тут тебе не фронт, а пожалуй, что и похлеще фронта. Ведь люди в районе всякие. Иной раз и облыжно на кого докажут, чтоб от настоящих мазуриков глаза отвести. Соображать надо. – Дед Козлов посверлил свой морщинистый висок заскорузлым пальцем.
Пока он жаловался на Прокопа да мыл кости начальнику милиции, я не прислушивалась, читала «Овода», которого мне принес библиотекарь Виталий Викентьевич. Но когда дед завел разговор о просвирне Захарихе, я насторожилась.
– Беженка она, Тон юшка. С гражданской войны тут у нас осела. С младенцем. Ох, доцка, не лежит у меня к ней душа! Не лежит, и все тут. Эта сатана в юбке, и тверезая и пьяная, завсегда себе на уме. Сейчас вот притихла, просвирня, а бывалочи, только с кулачьем и водилась...
Дед Козлов еще долго сплетничал. Тоня дважды доливала чайник. Про отца Аленки Чемодановой дед отозвался кратко:
– Из ехидной породы.
Когда дед Козлов, прикончив третий чайник, наконец ушел, неверующая Тоня перекрестилась:
– Дела твои, господи! Живи да оглядывайся. Смекай что к чему да на ус наматывай.
В тот же день я рассказала подругам все, что услышала.
Захариха – паразит, это точно! – сразу согласилась Люська. – А вот на товарища Чижова дед зря наговаривает. Его не любят за то, что он очень строгий. А вы знаете, какой Чижов? Он герой! Как Чапаев все равно.
Тьфу ты,—с досадой сплюнула Надя. – Сравнила! Один твой Чижов с белыми воевал, что ли?
И никакой он не мой! – огрызнулась Люська.– Чего придираетесь? Я просто за справедливость. Вот и все.
– А если за справедливость, то и говори по-справедливому,– рассудила Дина. – Надо бы все это рассказать Анне Тимофеевне. И про Пашку-кулака тоже...-
– Хватились!—присвистнула Люська. – Да Анна Тимофеевна в Крыму!
– Чего она там делает? – поинтересовалась я.
Девчонки ответили разом:
Рану старую лечит. Она же тоже воевала с белыми. На коне верхом ездила. Она была знаешь кем?
Сестрой милосердия?
Политпросвет-бойцом! – гордо выпалила Люська. – Вот какая у нас учительница. Но раз ее нет дома, пойдем к Кате-вожатой, ей расскажем.
Пусть идет Динка,– предлжила Надя. – Она пионерка – пусть с Катей и разговаривает. А нам Катя может и не поверить.
Я удивилась:
– А вы с Люськой разве не пионерки?
Надя покраснела по самые уши, видимо вспомнила что-то неприятное, и отрицательно покачала головой:
– Нас пока не приняли. Люську за плохие отметки, а меня за то, что в церковь на пасху с тетками ходила...
– Так вам и надо! – безжалостно изрекла я.
Дину мы ожидали недолго. Она сказала, что Катя ее внимательно выслушала и всех нас похвалила. И наказала никому не болтать. С тем мы и разошлись по домам.
Меня очень интересовало, как выглядит внутри Успенский собор, железные тяжелые двери которого были закрыты на пудовый замок. Что там в этом соборе: иконы, ризы или монашьи гробы черные? И страшновато и любопытно. Мои подружки тоже никогда в соборе не бывали. Люська-всезнайка сказала, что собор никогда не открывают потому, что он угрожает обрушиться. Что-то не верилось, чтобы такой толстый и крепкий на вид собор мог вдруг рухнуть. Спросила я об этом сторожа Ефремыча.
Эва что! – ухмыльнулся старик. – Триста лет с гаком простоял, сколь осад выдержал, а теперь ни с того ни с сего рухнет? Да ты знаешь ли, как в старину-то строили? Не то что теперича. Раствор для кирпичей на яйцах замешивали. Каменные ядра стены не пробивали, а ты – «ру-ух-нет...»
Ну и выдумщик,– не поверила Люська Ефремычу, когда я ей передала наш с ним разговор. – «На яйцах»! – передразнила она. – Это сколько же куриц надо, чтоб яиц накопить для такой громадины?
А оброк? – резонно возразила ей Надя. – Ты что же думаешь, крепостные крестьяне сами яйца ели?
Да мне-то что? – отмахнулась Люська, припертая к стенке. – Пусть хоть на сметане, хоть на сливне все ли равно? Давайте лучше подумаем, как туда попасть.
А попасть в собор можно было только через Ефремыча, иначе никак. И стали мы улещивать хромоногого сторожа. Чуть ли не каждый день приходили на Святую гору. Площадку вокруг собора чисто-начисто подметали, цветы на могиле поэта поливали, махоркой Ефремыча снабжали, газету ему читали– чего только не делали. Ефремыч был доволен. Но как только мы заикнулись о соборе, замахал руками точно крыльями:
– И не просите! Вы что ж, хотите места меня лишить? Да пронюхает начальство – враз мне по шапке дадут...
Так в собор мы бы и не попали, если б не Вовка Баранов, одноклассник моих подружек. Он отдыхал в деревне, а возвратившись, пристал к нашей компании. Вовка мне сразу понравился. Серьезный такой, рассудительный. Он посоветовал обратиться за помощью к библиотекарю. Виталий Викентьевич, .оказывается, возглавлял районную организацию воинствующих безбожников и частенько читал в клубе лекции о религии, и сотворении мира. Виталий Викентьевич назначил нам встречу у соборных дверей в воскресенье утром.
...Заскрежетал ржавый замок, надсадно взвизгнули проржавевшие петли. Железные скрипучие двери растворились медленно-медленно. На нас пахнуло сыростью, холодом, мышами и еще чем-то непонятным, давно отжившим. Мы враз присмирели. Торжественный голос Виталия Викентьевича под низкими сводами раздавался глухо, точно из-под земли:
– Сей собор-крепость возведен по указу самого царя Ивана Васильевича Грозного более трехсот пятидесяти лет назад...
Пусто и страшно было внутри заброшенного собора. Чадил огарок свечи в руке Ефремыча. По мокрым стенам и сводчатому потолку метались причудливые тени, ползали противные мокрицы-сороконожки, сновали огромные голенастые пауки. По углам валялся отслуживший хлам: непонятные железяки, битые черепки, иконы, тряпье и даже каменные мячики-снаряды.
Мы в полумраке жались друг к дружке и почти не слушали, что рассказывал библиотекарь.
Ну и что из того, что в узких кельях жили святые монахи в веригах? Ну и что, что они постились и писали святые книги, а спать ложились в черные гробы без подстилки? Это почему-то не трогало, не производило впечатления.
Вот здесь, на этом самом месте, стоял гроб с телом Александра Сергеевича. Здесь плакал его друг Александр Иванович Тургенев и безутешно рыдал дядька и камердинер поэта – Никита Тимофеевич Козлов... А жандармы торопили: скорей, скорей зарыть в землю прах мятежного поэта, скрыть от народа величайшую трагедию на земле...
Бедный наш Пушкин,– вырвалось у меня,– если бы он жил теперь...
– Если бы да кабы! – передразнил меня Вовка и вздохнул так, что чуть свечку в руке Ефремыча ие задул.
На обратном пути Ефремыч ударил здоровой ногой в низенькую железную плотно закрытую, дверь – по собору пошли гулы, под потолком загрохотало эхо.
Вот она где, самая-то страсть,– сказал сторож.– Подвалы монастырские. Там в старину людей, что ведмедей, на цепях морили...
Может, сходим?.. – нерешительно предложила я.
Ефремыч по своей привычке замахал руками:
– Не, не, не! Упаси бог. Вот туда уж воистину нельзя. Не велено.
На улице ликовал лучезарный, безветренный день. Солнечные лучи ласкали белый обелиск, мягким светом дробились на черном цоколе памятника в тысячу зеркальных зайчиков, резвились в буйной зелени, скакали наперегонки по каменным ступеням, играли в пятнашки на цветочной клумбе у клуба. Замерли вековые липы, как бессменные часовые в почетном карауле,– ни одна веточка не колыхнется. Притихли, спрятавшись в гнезда, разомлевшие от тепла грачи. Прозрачными дрожащими столбами струился над прогретой землей воздух.
Снизу доносился неясный шум базара. Ссорясь у «гигантских шагов», кричали мальчишки на футбольном поле.
Виталий Викентьевич, по своему обыкновению подвывая, продекламировал:
И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть...
Мы вежливо поблагодарили и сторожа и Виталия Викентьевича и собрались уходить, но сторож нас задержал.
Вот что,– нерешительно начал он,– это самое... Вы в лес теперича одни, без больших, не ходите. Неладно у нас в поселке. Сегодня на заре почту из лесу обстреляли. Хорошо – кони добрые вынесли, а то бы быть беде неминучей.
То есть как это обстреляли? – удивился Виталий Викентьевич. – Нападение на почту? В наше время? Да кто же это осмелился?
Ищи-свищи,– усмехнулся сторож. – К утреннему поезду норовила почта поспеть, да только выскочила за поселок, тут и жиганули из обрезов. Поговаривают, что на базаре Пашку Суханина видели...
«Так вот оно что? – подумала я. – Значит, деду Козлову не померещилось!..»
– Да зачем же было нападать на почту? – недоумевала Надя. – Кому интересны чужие письма?..
–: Смотрите на эту умницу, – съязвила Люська.– Письма! Не письма, а деньги нужны были бандитам!
– А это как сказать,– ухмыльнулся сторож Ефремыч.– Может, деньги, а может, и другое что. Почтарь-то, что почту к поезду возит, за милую душу раскулачивал мироедов. Хотя бы тех лее самых Суханиных.
– Так вы думаете, это месть? – удивленно приподнял кустистые брови Виталий Викентьевич.
Отколь мне знать, что у супостатов было на уме? Я говорю, что от людей слышал. Ты вот что,– обратился он ко мне. – Скажи своей мамке, чтоб не ездила без провожатого. Мало ли что. Береженого бог бережет.
Так она меня и послушает! – пожала я плечами.
Ну так няньке своей шумни. Скажи, Ефремыч наказывал.
Ефремыч, мне кажется, вы преувеличиваете опасность,– не совсем уверенно сказал Виталий Викентьевич.– Если даже Пашка сбежал с места поселения, что он один может сделать?
Один? – возразил Ефремыч. – А откель это известно, что он один? Может, их там в лесу собралась целая шайка-лейка. Господи ты боже милостивый! Не дадут людям пожить спокойно. И что же это такое деется?
Ничего особенного,– отозвался Виталий Викентьевич.– Классовая борьба, Ефремыч.
Боролись, боролись, сколь кровищи спустили,– возмутился сторож. – Когда ж конец-то этому?
А конца пока не видно. Слыхали, как комсомольцы наши поют? «И бой до тех пор не затихнет, покуда всюду свет не вспыхнет...»
На крыльце своего дома я столкнулась носом к носу с Ленькой Захаровым. Даже испугаться не успела. Ленька насмешливо прищурился и забавно хрюкнул по-поросячьи, видимо намекая на мой курносый нос. И тут же бочком проскользнул в комнату Ходи-китайца. Я подумала: «"Что хулигану надо от нашего Ходи? Не стащил бы чего-нибудь. Дома ли Стеша?» И тут из своих дверей вышла Стеша с сумкой-кошелкой.
Стеша, зачем это Захарихин сын к вам пошел?
Ходя его учит барабанить. В лес сейчас уйдут с барабаном.
Так ведь он же хулиган и второгодник! Это он мне дал в глаз. Помнишь? Скажи Ходе, чтоб не учил. Ладно?
Ладно, однако. Не скажу. Я его подеру за волосья маленько. Не будет, однако, больше в глаз стукать.
На пороге кухни меня встретила Тоня^
– Сбегай за агрономом Валентином... Да чтоб не копался. Одна нога там, другая – здесь. Скажи, Анастасия Дмитриевна требует по срочному делу.
Валентин жил в холостяцком, неуютном общежитии. На обеденном хромоногом столе он гладил выходные синие брюки, взбрызгивая их водой из ковшика, и что-то мурлыкал себе под нос.
Идем скорее к нам. Зовут по Срочному делу.
По какому делу? – Валентин мотал в воздухе горячим утюгом, как маятником. – На сегодня дела кончились. В кино вот собираюсь. Как думаешь, Тоня пойдет, если приглашу?
Я поддразнила:
Пойдет, да только не с тобой.
Цыц, малявка!– засмеялся Валентин. – Цыц, козявка! А то заброшу на шкаф – кукуй всю ночь.– Он начал надевать брюки, исходящие паром. Поправляя пальцем острую, как лезвие бритвы, Складку, сокрушался:
Думал, успеют отвисеться, а теперь все труды насмарку. Что гладил, что нет – враз сомнутся...
Хорош и так.
Много ты, курносейка, понимаешь. —Посмеиваясь, Валентин вытащил из-под кровати брезентовые – ссохшиеся баретки. – Принеси из кухни зубной порошок. Сейчас я их почищу и пойдем.
Как же, есть у меня время ждать. Пошли. Сказано срочно,– значит, срочно.
Ишь ты командир! – ухмыльнулся молодой агроном и баретки чистить не стал, морщась, с трудом натянул на ноги. Я мельком подумала: «А ведь он красивей Пети-футболиста». А Валентин и в самом деле был видным парнем, и девчата на него заглядывались. Большой, крутоплечий, кареглазый и кудрявый, как негр. А зубы до того белы, что отливают голубизной. И всегда он в хорошем настроении, всегда подшучивает и смеется.
Увидев Тоню, Валентин дурашливо запел вполголоса:
Меланья, Меланья, голубка моя,
Когда же я снова увижу тебя?..
– Ужо будет тебе Меланья! – голосом, не предвещающим ничего хорошего, пообещала Тоня. Пропустив Валентина в комнату, она плотно захлопнула за ним дверь.
За дверью сразу же заспорили.
Она приехала? – спросила я Тоню.
Та нахмурилась:
Кто это «она»?
А ты что, не знаешь?
Я-то знаю. А вот знаешь ли ты, что ты невоспитанная, неблагодарная девчонка! Ведь это же срам: никак не называет родную мать! Даже чужие люди дивятся. У тебя что, язык не поворачивается сказать «мама»?
Да ладно тебе.
Ничего не ладно. Заруби себе на носу, что... – Тоня, наверное, еще долго бы меня пилила, но из комнаты выскочил красный, как вареный рак, Валентин. Долго не мог раскурить папиросу. Так и не закурив, смятую сунул обратно в пачку.
Попало? – шепотом спросила я.
Валентин, молча кивнул головой. Пошарил в кармане брюк и протянул Тоне два билета:
Может быть, сходишь с кем-нибудь в кино? А я поехал в Захонье.
А что идет? – деловито спросила Тоня.—Может, дрянь какая...– Валентин попытался вспомнить название картины, да так и не вспомнил, махнул рукой. Я подсказала:
Новая комедия.
– Правильно,– кивнул Валентин,—новая. Ну, девочки, до скорого. Фу ты, черт возьми, какая неприятность...– Он ушел.
Тоня, что случилось?
Не нашего ума дело.
Вот ты всегда так! – укорила я няньку. – Да, Ефремыч наказывал, чтоб она не ездила одна, без провожатого. Пашку Суханина в поселке видели. А дед Козлов думал, что ему померещилось. Помнишь?
– И опять-таки это не твое дело! Всяк сверчок знай свой шесток. «Она»! Шлепало ты шлепало упрямое.
Мать вышла из комнаты, шаркая тапочками и зябко кутаясь в теплую большую шаль, которую мне на прощанье подарила бабушка. Лицо у нее было серое, как оберточная бумага. Под глазами синие круги. Кивком головы поздоровавшись со мной, она попросила:
Тонечка, дай-ка мне стакан чаю погорячее. Что-то мне не по себе.
Больше бы курили!—по своему обыкновению заворчала Тоня. – Нисколько себя не жалеете. – И сердито грохнула чайником, ставя его на плиту.
Ах, Тонечка, какие у нас неприятности!..– Мать хрустнула пальцами. – Там у меня на столе льняное семя рассыпано по кучкам. Ты не убирай, И чтобы Вадик не трогал. Это пробы. Понимаешь, с нарочным доставили из Захонья. Клещ обнаружен. В отборном-то посевном семени!..
Может, и засыпали в амбары уже с клещом? – с тревогой спросила Тоня.
В том-то и дело, что нет. Валентин проверял, и не раз.
Так как же эта пакость туда попала? Подсыпали, что ли? – Глаза у Тони стали узкими, как у Стеши, и сердитыми-пресердитыми.
Мать ничего не ответила. Закашлялась. И кашляла так долго и мучительно, что на глазах у нее выступили слезы.
– Вот возьму ваши проклятые папиросы да и спалю в плите! – пригрозила Тоня.
Вечером, не спрашивая согласия матери, она пригласила соседа – доктора Наума Исаича.
Доктор осмотрел мать, прописал лекарство и запретил ей неделю выходить из дому, потому что на улице внезапно резко похолодало. По небу поплыли серые, низкие, набрякшие дождем тучи. Сосны на горе Закат, раскачиваемые порывами ветра, загудели, как телеграфные столбы перед ненастьем.
Но едва доктор ушел, мать стала собираться. Тоне сказала:
– Не смотри, пожалуйста, на меня такими глазами. Меня ждут. Я оденусь потеплей. – Она зачем-то пошла в спальню. Тоня сейчас же вставила в замочную скважину ключ и дважды его повернула. Я чуть не расхохоталась. Ну и Тонька-милйционер! Арестовала.
Мать барабанила кулаками в дверь и сердилась. Вадька непонимающе таращил глаза-смородины и требовал:
Тоня, открой!
Иди к Эммочке,– выпроводила его Тоня. – Ей коня нового купили, а ты тут торчишь.
А матери она сказала через закрытую дверь?
– Анастасия Дмитриевна, не ошалевайте, все равно не выпущу. Лягте пока в постельку. А я добегу до Федора Федотовича, скажу, что вы заболели. Коли вы срочно кому нужны, сами придут.
Вскоре пришел Федор Федотович, и Тоня выпустила мать из спальни. Вслед за Федором Федотовичем явился председатель райисполкома Иван Иванович, а немного погодя его заместитель с Люськиным отцом – райвоенкомом Перовским. Все они, проходя через кухню, аккуратно вытирали ноги о пестрый половичок и все говорили Тоне:
– Мы на одну минуточку.
Потом пришли еще трое – незнакомые. И в комнате, которую Тоня именовала то столовой, то гостиной, за закрытыми дверями началось совещание.
Вскоре в столовой стало шумно, как на деревенской сходке. Казалось, говорили все разом, не слушая друг друга. Из-под двери поползли струйки табачного дыма. Голоса умолкали только тогда, когда мать начинала кашлять. А потом опять перебивали друг друга: «Бу-бу-бу!»
Тоня, прислушиваясь, морщилась, осуждающе качала головой:
Все у нас не как у добрых людей. – Она вытряхнула на кухонный стол содержимое своего тощего кошелька с потертыми боками. Аккуратно сосчитала деньги и сказала то ли мне, то ли себе: