355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Маслюков » Рождение волшебницы » Текст книги (страница 4)
Рождение волшебницы
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:25

Текст книги "Рождение волшебницы"


Автор книги: Валентин Маслюков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 94 страниц) [доступный отрывок для чтения: 34 страниц]

Не было прохода и Золотинке. «Если ты веришь мне чуточку, не верь тогда ничему», – вот все, что она могла предложить Баламуту. Для остальных не осталось и этого. Малознакомые люди рассыпались перед ней в изъявлениях беспричинной приязни и, застенчиво сюсюкая, предлагали затейливо наряженных кукол, ленты, пряники, леденцы, глиняные свистульки и один раз изумительное подобие большого трехмачтового корабля со всей оснасткой и даже маленькими бочечками в трюме – Золотинка так и обомлела. Ни деньги, ни подарки она не брала, а правду говорила – люди обижались.

Поплева первым набрался духу заговорить о побеге. Тучка, не отвечая, грыз ногти. А Золотинка, кругом виноватая и несчастная, не имела собственного мнения. И оттого, что они не обронили ни слова упрека, легче ей не было. Еще раз расспросив девочку об обстоятельствах столкновения с детьми и пиратом, Поплева пожевал губами, кусая усы, вздохнул и отправился на берег переговорить со слободскими мужиками начистоту. Тучка остался на хозяйстве: братья не оставляли теперь Золотинку одну. Вернулся Поплева с подбитым глазом и так объяснил домашним, что это значит:

– Мужики берут нас в долю.

Они занялись подробностями побега: куда, как, когда. Что с собой везти, а что бросить. Бросать приходилось много, так много и навсегда, что Золотинка шмыгала носом и зверски напрягала лицо, выказывая тем готовность преодолеть любые трудности. Братья в упор не замечали этих поползновений. А потом, отвернувшись, принимались с невиданным ожесточением сморкаться. Так, в самом смутном состоянии духа, когда за едва просохшими слезами следовало лихорадочное воодушевление, просидели они большую часть ночи.

Как выяснил Поплева, составилась уже артель «золотоискателей» – участников предприятия, которые наняли на паях мореходное судно «Помысел». Пайщики позаботились о том, чтобы чудесная девочка не ускользнула от них раньше времени – за «Тремя рюмками» приглядывали. Оставалось всегда готовое принять беглецов открытое море. Простор и чужбина. Под утро донельзя утомленные обитатели «Рюмок» разошлись спать, и было у них смутное чувство, что долгое ночное бдение само по себе как-то все ж таки беду отодвинуло.

Проснувшись поздно, они узнали от крикливого лодочника, что пират отдал концы. То есть, выражаясь совершенно определенно, умер. Утонул, если уж быть точным. Захлебнулся.

Судьба глумливо обошлась с пиратом и с теми, кто в него уверовал. Трудно подобрать приличные выражения, чтобы изъяснить дело и не оскорбить смерть… Пират захлебнулся собственной блевотиной. Произошло это в доме Ибаса Хилина, именитого колобжегского купца, который взял на себя значительную часть расходов по снаряжению «Помысла».

Насмешка судьбы проглядывала еще и в том, что Ибас Хилин, тертый мужик, приставил к пирату служителей, которые не спускали с него глаз. Эти прислужники, то ли няньки, то ли сторожа, отлучились на четверть часа, в соседнюю комнату. А пират, упившийся до положения риз, пал навзничь, лицом вверх, и тут ему стало плохо. В исторгнутых из самого себя бурливых хлябях он и утонул. Словом, это был редчайший случай самоутопления моряка на суше. Кто мог такое предвидеть?

И странно: это случайное обстоятельство – смерть пирата – с непреложной ясностью показало верующим и неверующим, что никаких сокровищ не было и в помине. Теперь уж с этим нельзя было спорить, не навлекая насмешки. Опозоренный Ибас Хилин, человек, вообще говоря, основательнейший, не смел показываться на людях.

Так что собравшиеся над Золотинкой тучи разошлись. Но отношения с берегом испортились. Взрослые и дети, кто по мелочности души, а кто и без задней мысли, не давали ей забыть случившегося. Вольно или невольно люди ставили ей в вину свое собственное необъяснимое обольщение. Золотинка притихла.

Из окна комнаты виднелась высокая крепостная стена с каменными подпорками и углами. Близко подступила башня, которая называлась Блудница. Это оттого, что она долго-долго блуждала, прежде чем окончательно стать и загородить собой свет. На деревянном верху башни без конца ворковали голуби. Грани башни, обращенные внутрь крепости, были прорезаны затейливыми, с полукруглым верхом, оконными проемами без переплета и стекол. Они всегда, сколько Юлий помнил, были наглухо закрыты изнутри деревянными щитами. Как будто Блудница скрывала в себе нечто непостижимое: привалившись изнутри к ставням, день и ночь глядел в щелочку превратившийся в скелет узник. Или узница.

Юлий рос под сенью тайны, не пытаясь ее разрешить, что свидетельствовало о природных задатках мальчика, всей его повадке – созерцательной и непредприимчивой.

Примерно в это время, сколько помнится, он свел знакомство со своим старшим братом наследником престола Громолом.

– Когда большой стану, государем… Знаешь, что я с ней сделаю, с Милицей? – спросил Громол, больно ухватив брата выше локтя.

При имени мачехи Юлий пугливо оглянулся. Но Громол – другое дело. Он представлялся существом высшей, иной породы, чьи достоинства и недостатки были слишком велики для обычного мальчика, такого, как Юлий.

Казалось, Громол испытывал горделивое удовлетворение оттого, что его отважные и заносчивые речи при торопливом посредничестве доброхотов и соглядатаев доходят до слуха всесильной Милицы. Что-то завораживающее было в этой Громоловой самоуверенности, он распространял вокруг себя особое ощущение власти. Уже тогда он привлекал людей, легко собирал и сверстников, и взрослых юношей – владетельских детей, цвет молодежи. Зрелые мужи, если и держались от наследника в стороне, то неизменно выказывали почтительность. Его любили и на заднем дворе, и в передних Большого дворца. Дерзкие речи наследника доходили до последних лачуг столичного города Толпеня, вызывая там толки и пересуды.

Среди опасных слухов Громол оставался неуязвим, как заговоренный, а у Милицы одна за другой рождались ни на что не годные девочки. Рада, Нада и, наконец, с промежутком в четыре или даже пять лет Стригиня.

Милица до угроз не снисходила – не выказывала раздражения. Когда они встречались с Громолом (случалось и Юлию стоять в толпе затаивших дыхание свидетелей), то улыбались друг другу. Что-то одинаково жуткое мерещилось в застылых, заморожено обращенных друг к другу улыбках.

Молодая мачеха и юный пасынок – одинаково прекрасные.

Недостатки шереметовского носа юноши искупались общей живостью выражения, непринужденной осанкой, в которой так сказывалась цельная, не ведающая колебаний и противоречий натура.

А Милица… К тому времени Юлий уже достаточно подрос, чтобы и без подсказок понимать, что красота мачехи не нуждается в разъяснениях, – она совершенна. Нечто сверхчеловеческое, божественное… или бесовское по силе внезапного впечатления.

Эти огромные глубокие глаза… Едва поднимутся тяжелые ресницы, и Милица выйдет из задумчивости, поведет взглядом, на тебе задержавшись… Стоит человек или падает, подвешен за перехваченное горло или парит, нечувствительно попирая облака, – невозможно постичь. А если дрогнут в улыбке эти маленькие губы, необыкновенно яркие и свежие, оживится безупречный очерк лица – сердце зашлось и человек отравлен. Немощен, наг и сир.

Один лишь Громол, словно заговоренный, отражал своей ухмылкой завораживающий взгляд мачехи. Хоть и было наследнику шестнадцать лет, вытянулся он в рослого, с первыми признаками мужественности юношу, чары Милицы оставляли его невредимым. И тогда обозначилось в улыбке мачехи нечто новое, жестокое. Милые, созданные для иного губки сложились неумолимо и твердо.

Юлию шел двенадцатый год, и он по-прежнему, всеми забытый, обитал на конюшенных задворках в виду запечатанной изнутри Блудницы. Окруженный уже своим собственным малым двором, Громол не особенно подпускал к себе брата, а тот уклонялся от чести состоять в свите наследника. Хотя, казалось бы, кто-кто, а Юлий-то должен был бы попасть под влияние старшего брата. Вполне покладистый, неизменно доброжелательный, он производил впечатление мягкого и податливого мальчика. И нужно было обладать особой, порожденной любовью наблюдательностью, чтобы разглядеть в этом ничего особенного из себя не представляющем тихоне нечто большее.

Лету удалили от Юлия довольно рано, Громол-то и оставался самым близким ему человеком, не считая присутствующей только в мыслях матери. Не считая бесконечно далекого на своем престоле отца. Не считая вполне чужого Юлию младшего брата Святополка, натуры уклончивой и неопределенной. Не считая совсем еще несмышленой восьмилетней сестренки Лебеди, с которой его насильственно разлучили, находя нечто подозрительное в горячей привязанности одного ребенка к другому. Не считая, наконец, единокровных сестер Нады и Рады, безнадежно отдаленных от него своим приторным благополучием. Не говоря уж о последней единокровной сестренке Стригине, которой исполнилось одиннадцать месяцев – в силу этого непреодолимого обстоятельства Стригиня ни в чем пока не принимала участия, оставаясь неизвестной величиной для всех своих многочисленных братьев и сестер.

Юлий с готовностью отдавал должное общепризнанным достоинствам наследника. Но близости не получалось. Громол, верно, не обладал тем любящим сердцем, которое помогло бы ему, перешагнув пропасть в четыре года, уважать в младшем брате личность. Постоянно обманываясь его мягкой повадкой, раз за разом наталкивался он на неприятное сопротивление, когда пытался Юлия подмять и подавить. А тот никогда не изменял обороне и, отбив наскок, тотчас же изъявлял готовность к дружеским отношениям, чем опять же против воли и желания вводил Громола в заблуждение относительно пределов своей податливости.

Так обстояли дела, когда в самом конце месяца рюина теплой еще порой Юлий засиделся над книгой о приключениях странствующего Я монаха Дафулина в западных странах. Приключения бестолкового и заполошенного, но крайне благочестивого монаха завели его в дебри второго тома, и бедствия достигли пределов человеческого воображения. Подняв голову, Юлий ошалело огляделся, пытаясь сообразить, который час. Подвинул свечу, встал из-за стола, слегка пошатываясь от пережитого, и открыл окно, чтобы глянуть на звездное небо.

В небесах встретило его безмолвие. Имея представление об удивительном согласии небесных сфер, Юлий рассчитал по луне час. Получилось двенадцать – полночь. Глухой час поворота, когда одно время сменяет другое, все замирает… безвременье. И вскоре Юлий услышал докатившийся издалека, из Толпеня, удар полночного колокола. Первому колоколу, спохватившись, последовали другие, торопливые и частые.

Юлий поежился. Сквозило свежестью, на каменном подоконнике стыли пальцы.

В непроницаемое безмолвие темных уродов, что громоздились над Юлием, вкрадывался навязчивый шепоток… Неуместно и неправдоподобно похожий на хихиканье. Колокола стихли, и легкомысленный шепоток определился вполне отчетливо. Вздрогнул мальчик не сразу, не в тот же миг, когда разглядел в мутной темноте несколько отвесных желтых черт, разбросанных на неравных расстояниях друг от друга. Вздрогнул он, сообразив, что светятся щели вечно закрытых ставень Блудницы. Озаренные изнутри свечой или даже несколькими.

Юлий прикрыл глаза и вздохнул, пытаясь распутать переплетение яви и порожденных блужданиями Дафулина снов. Но и с закрытыми глазами он разобрал несомненный, доподлинный храп Обрюты, доносившийся из сеней. Теперь казалось, он слышал и разговор… обрывки почти разгаданных речений… щебечущий голосок… и невнятное подобие смеха – со стороны заброшенной башни. Семь или восемь шагов отделяли его от закрытых ставнями окон – если бы можно было перешагнуть по воздуху пропасть переулка. Рукой подать, но слышно плохо. Эти полуночницы имели, значит, основания таиться, а может быть, не принадлежали к существам человеческого племени. Пигалики? Русалки? Упыри? Черти?

Он соскользнул на пол и задул свечу, отчего стало еще страшнее. На ощупь отыскал дорогу к двери и в сенях, где было совсем темно, набрел на раскинувшегося посреди прохода Обрюту. Дядька вздрогнул и заворчал, просыпаясь.

– Чего бы вам колобродить ни свет ни заря, а, княжич? – пробормотал Обрюта. Непроницаемый мрак сеней не мог скрыть явственно звучавшего в голосе упрека.

– Послушай, Обрюта, голубчик! – прошептал Юлий, усаживаясь на корточки, и нащупал в темноте нечто теплое, руку или плечо. – Что бы ты сделал, если бы узнал, что в Блуднице, напротив, кто-то сидит?

– Кто сидит? – злостно не понимал Обрюта, не желая расставаться с мыслью об уютно нагретой постели.

– Злоумышленники! – отрезал Юлий.

Обрюта выразительно фыркнул и тут же в два счета доказал, что только очень глупые, совсем бестолковые, ни на что не годные злоумышленники станут глубокой ночью сидеть в никчемной башне.

Свет, однако, горел, щели в ставнях светились, и это дядька отрицать не мог.

– Что ж, – послушно, вслед за мальчиком понижая голос, сказал Обрюта, когда постоял у раскрытого окна достаточно долго, чтобы продрогнуть. – Позвать караул, что ли? Только думаю: пустое это.

Однако в чем нельзя было упрекнуть Обрюту, так это в трусости. Самая любовь его ко сну проистекала, вероятно, из необыкновенного, ничем не возмутимого хладнокровия. Когда же обстоятельства требовали иного, он действовал. И тут к чести Обрюты можно заметить, что он безропотно признавал Юлия за обстоятельство, за одно из возможных, не последних по важности обстоятельств.

Без лишних споров Обрюта согласился не тревожить караул, высек огонь и стал собираться. Прежде всего разыскал шляпу – плоскую и широкую, с обвислыми мятыми полями. Препоясался мечом, примечательной особенностью которого являлась большая, в три или четыре перехвата рукоять при довольно-таки коротком, хотя и тяжелом лезвии. Меч удивительно подходил своему коренастому, плотному хозяину, малому основательному и хваткому.

– Щит брать? – спросил Обрюта, утирая ладонью щекастое, гладкое лицо.

– Не надо, я думаю, – не очень уверенно отвечал Юлий. Найдется ли, в самом деле, такой щит, чтобы отгородиться от обольстительных голосов воркующей в башне нечисти?

Они оставили свечу внизу, на последней ступеньке лестницы и, отомкнув запоры, покинули дом. На улице была иная тишина, не та, что в комнатах – просторная. Торжественно, тихо и холодно.

Немо и глухо стояла залитая призрачным зеленоватым сиянием дверь башни. Она не поддалась ни осторожным подергиваниям, ни крепкому напору плеча. За плотно сплоченными досками не различались даже обрывки звуков, те лопочущие нечто невразумительное голоса, что мнились Юлию, когда, затаив дыхание, он сидел на подоконнике своей комнаты.

– Стучать? Ломать будем? Как? – спросил Обрюта, не особенно таясь.

– Надо бы подождать, – с некоторым сомнением прошептал Юлий.

– Лады! – отозвался Обрюта.

За поперечным выступом крепостной стены легко поместились два не притязающие на удобства соглядатая. Незримые, они видели освещенный луной единственный вход в башню шагах в двадцати от себя. Прошло немало времени, а ничего не происходило. Юлий ерзал, часто выглядывал из-за выступа, и, наконец, после нескольких попыток выведать мнение Обрюты решился высказать собственные соображения.

– Вот что, княжич, – шепотом возразил Обрюта, – если мы с вами в засаде, то давайте помолчим. А если мы не в засаде, то пойдемте без лишних разговоров спать.

Столь разумная постановка вопроса показалась Юлию обидной, он умолк. Ни слова не произнес он, когда четверть часа спустя Обрюта, не вступая в объяснения, присел на корточки, привалившись спиной к стене, а потом и засопел. Оказалось – спит.

Обида и возмутившаяся гордость заставили Юлия сдержаться. С мстительным даже чувством он принял решение не трогать Обрюту, пока ход событий не пробудит отступника. Мальчик остался один, прислушиваясь и приглядываясь за двоих.

Луна над коньками крыш показывала второй час ночи. Беззвучно махая крыльями, скользнула тупоголовая птица. На другом конце крепости далекими голосами перекликнулись часовые и смолкли. Тишина полнилась призрачными шелестами, вздохами… обрывками чьих-то мыслей. И слух, и зрение плохо повиновались Юлию, он должен был закрывать глаза, чтобы разобраться в ощущениях…

– Вставайте, княжич! Полно вам спать! – от первого же толчка Юлий вскочил, но поздно – ночь миновала безвозвратно. Алеющий на востоке день, раздавшийся купол неба высветил каменные теснины обморочной, обманчивой мглой. Синие и красные цвета Обрютовой куртки представлялись оттенками серого, а дверь в Блудницу… Грязное темное дерево и ржавое железо.

– Не лучше ли дома спать? – бурчал Обрюта. – Вот, княжич, вы весь дрожите. Что хорошего-то, на камнях? Роса.

Покои наследника престола, двух– и трехэтажная пристройка, примыкали к великокняжеским палатам. Главным своим входом они смотрели не на дворцовую площадь, а на маленький солнечный дворик, где умещались несколько розовых кустов и огромный ясень. Дерево поднималось раскидистой вершиной не многим ниже дворцовых башен и шпилей, а оголенные его корни дыбили древнюю мостовую.

Покои эти с незапамятных времен принадлежали наследникам рода Шереметов. Ясень напротив – вон еще когда! – посадил Лжеакинф, утопленный впоследствии в возрасте шести лет в ведре с патокой. Разоблаченный похититель престола, пытавшийся подменить собой подлинного Акинфа, захлебнулся избытком сладости, к которой имел губительное пристрастие; зеленое деревце осталось. Хотя нельзя исключить, что посаженный Лжеакинфом ясень оказался бы на поверку Лжеясенем, вздумай только кто-нибудь провести настоящее, нелицеприятное расследование. Но никто не решался ставить вопрос в такой плоскости. Неудобно было бы признать, что разоблаченный ясень какое уже поколение – века! – осеняет колыбель Шереметов своими подложными листьями и притворной кроной.

Юлий бывал здесь редко. Покои наследника – десятка два бестолково устроенных комнат – полнились челядью и праздными молодыми людьми неопределенного назначения. Эти развязные юнцы делали посещение брата испытанием. Еще одно неудобство того же рода составляла стража. Скучающие ратники у крыльца беззастенчиво глазели на княжича и, понятно же, не могли не замечать грубо заштопанных Обрютой чулок. Ратники располагали достаточным досугом, чтобы внимательнейшим образом изучить торчащие из слишком коротких рукавов запястья мальчика, а что себе думали, при себе и держали, не высказывая никаких суждений – ни дозволенных, ни крамольных. Окостенев телом, кое-как, спотыкаясь, Юлий достигал крыльца. И неизменно, миновав дворик, забывал подтянуть чулки – до следующего раза. Никого ведь, в сущности, в целом Вышгороде не занимало, как Юлий одет, что он ест, из каких таких вздорных книг черпает свои жизненные воззрения.

Но тайна Блудницы – это другое дело. Тайна давала Юлию ощущение значительности, которой ему так не хватало. На сей раз он рассчитывал пройти крыльцо безболезненно. Так оно и вышло. Стража едва глянула. Это были малознакомые, может быть, и вовсе новые парни. Бердыши они составили к стене, а сами метали кости на нижней ступени крыльца.

Покрытая сбившимся ковром мраморная лестница привела его наверх, где было пусто во всей череде видимых насквозь комнат. Сюда доносился крепкий жеребячий гогот, различались и человеческие слова. Направо от входа сразу за лестницей валялся на недавно обитой шелком, но продранной скамье долговязый слуга в белых чулках. Он поспешно вскочил, с неприятным изумлением обнаружив Юлия, и как бы себе в оправдание пояснил:

– Братец ваш, великий государь княжич Громол, почивают. – И показал туда, где жеребячились голоса. Вслед за тем, устыдившись, слуга явственно покраснел.

Юлий, страдая за чужую ложь, тоже покраснел, они испуганно разбежались глазами. Принюхиваясь к стойкому запаху псины, мальчик двинулся чередою запустелых комнат, где валялись в самых неожиданных сочетаниях стаканы, плети, мячи, прорванный, сплошь истыканный каким-то треугольным острием и съежившийся от этого издевательства барабан. Высокие окна необыкновенно чистого и гладкого стекла, полуприкрытые небрежно спущенными или, наоборот, кое-как поднятыми занавесями, впускали в комнаты потоки солнца, которое сообщало этому застарелому беспорядку вид легкомысленный и радужный. Разнобой голосов в дальнем конце покоев указывал Юлию путь, он перестал озираться, как вдруг напомнил о себе оставшийся в сенях слуга:

– Госс-сударь!.. – громко прошипел он и больше того не успел, хотя и взмахнул предостерегающе рукой, когда Юлий оглянулся. С другого бока рявкнуло чудище – до нутра пронизывающий рык, что-то жуткое ринулось на него, он шарахнулся, задохнувшись, и пережил собственную гибель прежде, чем уразумел случившееся: огромный лев вздыбился, заслонив собой одверье.

И почему-то оставил Юлия невредимым на расстоянии вытянутой руки от резанувших воздух когтей, от вздернутой, запрокинутой пасти, извергающей слюну, рев и зловоние.

Сердце неслось скачками.

Толстый ременный ошейник и железная цепь удерживали зверя на пороге смежной комнаты. Лев вскинулся на задние лапы, повторяя свое собственное изображение на десятках владетельских гербов.

Впереди, в конце сквозного ряда комнат, высыпали люди Громола. Опознав младшего княжича, они смешались, не решились смеяться и примолкли. Слуга благоразумно исчез.

Сделав над собой усилие, чтобы оправиться (а это не просто было рядом с рыкающим львом), Юлий распрямил плечи. Однако наступил на ходули, брошенные посреди прохода, чудом избежал падения и проделал несколько шагов лётом, единым духом оказавшись между встречавшими его юнцами. Во всяком случае, не нужно было этой пытки – томительно выдерживать себя под встречными взглядами. А там уж рукой подать до спальни Громола. Там обнаружил он еще нескольких молодых людей, одетых так же, как эти – для гимнастических упражнений: облегающие штаны и короткие шнурованные курточки с широкими в плечах рукавами.

Все занавеси в спальне, просторном, в три огромных окна помещении, были подняты. Та же разруха и безалаберность: игральные карты на ковре, заставленные объедками и опивками столы. А наследник престола Громол, одетый и в башмаках, закрыв голову подушкой, спал на едва разобранной кровати.

– Государь! – ничуть не понижая голоса, обратился к Юлию один из гимнастических юнцов. Он неторопливо, с видимым удовольствием откинул за плечи длинные волосы и стал на манер танцевального коленца: руки кулаками в бока, всей тяжестью опирался на правую ногу, левую занес в сторону и уставил в пол пяткой. Помнится, это был младший сын владетеля Шебола Зерзень. – Ваша милость, государь! Если вы возьмете на себя ответственность, мы попробуем разбудить наследника. На вашу долю выпадет наиболее ответственная и опасная задача: сдернуть подушку.

Юлий кивнул, не находя слов. Должно быть, бледность и растерянность, запечатленные на его лице львиным рыком, еще не сошли и служили закономерным дополнением к спущенному чулку и обтрепанным обшлагам слишком коротких рукавов.

Откуда-то взялись музыканты, разобрали два гудка, трубу и барабан. Маленький ловкий барабан оказался в руках на удивление миловидной девушки в ладном, но скромном для столь блистательного общества платье. Владетельский сын Шеболов подал музыкантам знак, и Юлий уловил влажный, словно бы размягченный взгляд, который барабанщица бросила на юного вельможу.

Взгляд этот был ясен ему, как невзначай сорвавшееся признание. Сердце его кольнула боль, ибо считанных мгновений хватило Юлию, чтобы осознать, как хороша и чиста девушка, и ощутить неприязнь к Шеболову сыну. Но, что и говорить, юный вельможа и создан был для любви, так же, как милая, с чистым открытым лбом барабанщица создана, чтобы влюбиться… в это горделивое лицо со слегка взгорбленным носом. Тщательно ухоженные волосы, завитые мелкими кольцами, рассыпались по плечам юноши, как небрежно брошенная груда драгоценностей.

Все это был только миг.

Музыканты взыграли, девушка застучала проворными пальцами в барабан и сразу же улыбнулась – такая девушка не могла не засветиться радостью при звуках задорного наигрыша, а Юлий… Ему ничего не оставалось, как сдернуть с головы брата подушку. Что он и сделал, благоразумно отстранившись от готовой брыкаться ноги.

Громол дернулся и застонал, переворачиваясь лицом в постель, зажал уши, но защититься от музыки уже не мог. Наконец, он взрычал и подскочил, вызверившись, хватил подушку и, мгновенно обежав глазами музыкантов, миновал девушку, чтобы двинуть гудочника, – накрыл его вместе с прижатым к щеке гудком. Жалобно тренькнула струна, и все стихло. Громол стоял в постели на коленях, дико озираясь.

Боже милостивый! Изможденное, желтое, с запавшими щеками лицо его, лихорадочный сухой блеск глаз потрясли Юлия.

И никто-никто, ни один человек вокруг, роковой печати не видел! Даже барабанщица, чью чуткую душу постиг Юлий, не ужаснулась, а обиделась, потупила глаза и утихомирила барабан, плотно накрыв его раскинутыми врозь пальцами.

– Юлька! – довольно спокойно произнес Громол, воззрившись на младшего брата. – Тебя-то сюда какой черт принес?

– У меня дело, – сообщил тот, замявшись.

– Дело! – ухмыльнулся Громол, однако в насмешливой интонации проскальзывало и нечто ласковое. Снисходительное. Наследник, отделяя Юльку от своих приспешников и подручников, всеми своими ухватками как будто свидетельствовал, что блажной братишка не подлежит ни гневу, ни чрезмерным насмешкам. Что его расположение к младшему брату есть нечто неизменное, стоящее выше болезненных перемен и прихотей, за которые будут расплачиваться другие. – Дело! – повторил он, совсем смягчаясь. – Тогда полезай! – и прихлопнул по постели.

Громол сидел на смятом покрывале в одежде и в башмаках, но Юлий не считал возможным залазить в постель к брату, не снимая обуви. Он сунулся было расстегнуть пряжки и тут замешкал, вовремя припомнив, что пятки на обоих чулках продраны. Чтобы дыры не выглядывали поверх задников, он спускал носки чулок вниз и закладывал их под след, по мере разрастания перетягивая дыру все ниже. Но кто же мог предвидеть нынешнее стечение обстоятельств?

– Только это тайна! – жалобно прошептал Юлий, покраснев. Опустившись на колено, он стоял у подножия кровати, не разгибаясь.

– Господа! – живо откликнулся Громол. – У Юльки страшная тайна! Прошу всех выйти! Убирайтесь, говорю, к чертовой матери!

Когда народ вышел, Юлий забрался в постель к брату. Печать недоброй перемены проступала столь явственно, что он стеснялся смотреть в лицо Громолу и отводил глаза, опасаясь выдать обуревающие его сомнения, жалость и тревогу.

– Братишка! – в глазах Громола заблестели поразившие Юлия слезы. Он кинулся тискать младшего брата, потянул к себе, обнял, толкнул в плечо – вполне ощутимо. – Ах ты, боже ж мой! Почему ты меня забросил? Ты нигде не бываешь… тебя никто не знает. Я эту дурь из тебя выбью! Я сделаю из тебя настоящего молодца, ты у меня с рогатиной на кабана пойдешь!

Юлий был смят всесокрушающим порывом братской нежности.

– Слушай, когда я возьму власть, то во всем этом чертовом государстве книги позапрещаю, если только ты сейчас же, слышишь? сейчас же не поклянешься что…

– Что?

– Что ты меня любишь! Клянись! – Громол отстранился, он тяжело дышал, глаза безумно сверкали.

– Люблю, – пролепетал Юлий.

– Нет, не так, я требую клятвы!

Но Юлий молчал, не желая поддаваться насилию. И скоро Громол почувствовал, что братишка «уперся». Наследник не стал продолжать, а поскучнел лицом. Когда спала лихорадка, особенно явственно проступили признаки болезненного истощения: запали щеки. С острым уколом жалости Юлий приметил сизые тени под глазами, напоминавшие синяки.

– Ну, так чего ты притащился? – враждебно осведомился Громол.

То, с чем Юлий «притащился», казалось ему уже не столь важным, как синяки под глазами брата, но он не решился спрашивать о важном, очень хорошо, по старому опыту зная, что нарвется на грубость.

– Я ведь возле Блудницы живу, – начал Юлий.

– Ну? – несколько насторожился Громол, потянул смятое покрывало на колени. Юлий опустил глаза: тяжело было видеть это измученное и словно чужое лицо.

– Окна там всегда ставнями закрыты, столько лет. А теперь кто-то поселился – честное слово. Кто-то теперь живет… по ночам, то есть, а не днем.

– Почему ты думаешь?

Юлий рассказал почему. Громол слушал молча и ни разу не перебил, лицо его потемнело еще больше.

– Это очень важно, – сказал он, наконец, и Юлий сразу почувствовал облегчение оттого, что тайна его была признана.

– Ты кому говорил? – спросил еще Громол, раздумывая.

– Никому.

– Ну и молодец. Не стоит, никому не говори. Вот что: я сам Блудницей займусь… Вместе с тобой, – поправился он, приметив, как обеспокоенно дернулся Юлий. Он опустил глаза, провел пальцем по полуоткрытым губам. – Вот что… Я достану ключ, без огласки, и мы с тобой вдвоем…

«Вдвоем!» – мысленно подпрыгнул Юлий.

– … Как-нибудь башню осмотрим. Ну, а там видно будет.

Конечно, Юлий согласился бы и с менее разумным замыслом, а против этого и вовсе нельзя было возразить.

– И вот что, Юлька, ты славный парнишка… И ты мой брат! Ты княжич из рода Шереметов! Ты, черт побери, обязан развлекаться! Всякий человек в государстве имеет свои обязанности – обязанность князей развлекаться. Кто не развлекается, внушает подозрения.

– М-да, – пробормотал Юлий, не совсем твердо уверенный, что Громол шутит.

– Послезавтра, крайний срок, в пятницу я велю устроить для тебя праздник. Нарочно для тебя. Самое блестящее общество. Шеболова сына Зерзеня поставлю распорядителем.

– Да? – ужаснулся Юлий.

– И только попробуй улизнуть! – проницательно заметил Громол. – На десять дней, чтобы проняло. В поле. Под шатрами. Конница. Песельники. Пляски до утра. Веселье до упаду. Игрища. Лицедейство. Шуточное побоище в ближайшей деревне. Шуточные пожары. Шуточные похороны не шуточно пострадавших. Шуточное покаяние. Кощунство. Вот так: в довершение всего устроим для тебя какое никакое кощунство. На первый раз хватит и этого.

Юлий «уперся». Громол узнал это по выражению лица, отчужденному и замкнутому.

– Не буду, – отвечал Юлий, чтобы не вводить брата в заблуждение, и потупил взор, избегая всякого намека на вызов.

– Знаешь, как укрощают зверей царственной породы? – зловеще спросил Громол немного погодя.

Наследник оставил брата на кровати, и, выглянув в смежную комнату, где бездельничала придворная шатия, кликнул человека. Человек оказался длинным нескладным парнем с несуразно длинными конечностями.

– Где плеть, Ширяй? – резко спросил Громол.

Плеть валялась на виду, и прежде еще, чем Ширяй успел в полной мере выказать свое усердие, Громол подобрал ее с ковра, крутанул, пробуя руку, и прищелкнул ременным хвостом по полу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю