Текст книги "Тайна переписки"
Автор книги: Валентин Маслюков
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
12
– Значит, несчастный влюбленный это вы? – сказал Саша, заходя в кабинет Трескина.
– Это я, – подтвердил, вставая с улыбкой, хозяин. – Несчастный влюбленный это я. Садись.
– Трофимович мне объяснял, но что-то я не совсем понимаю, – продолжал Саша, усевшись.
– А ты студент? – перебил Трескин.
– Студент. Четвертый курс, после армии. Вот вы ее любите, да? Ну как сказать… – Саша видел, что Трескин затрудняется ответить на простой вопрос. – Ну… вы все время о ней думаете?
– Да, – подтвердил Трескин. Первоначальную заминку следовало, по видимости, отнести на счет интимных свойств обсуждаемого предмета. Деликатность Трескина, однако, как Саша мог убедиться, имела избирательный характер, мгновение спустя хозяин свирепо рявкнул:
– Я занят!
Дверь в кабинет мгновенно захлопнулась.
– Когда ты входишь в комнату… ну там, в аудиторию, на лекцию, ты сразу ее видишь, – продолжал Саша. – Ты ее ищешь. Ты все время ощущаешь ее присутствие… физически ощущаешь.
– Да.
– Это никогда тебя не оставляет.
– Не оставляет.
– Похоже на мучительную болезнь.
– Согласен.
– Наконец проходит полгода, и ты видишь, что это все не так остро. Это можно переносить, ты можешь думать о ней без боли.
– Да, без боли.
– И ты вдруг понимаешь, что это симптомы выздоровления. И что твоя хроническая болезнь понемногу начинает отступать. Но ты не хочешь выздоравливать!
– Нет.
– Одна мысль, что пройдет пять или десять лет и ты сможешь думать о своей любви вполне спокойно, может быть, равнодушно, одна эта мысль причиняет тебе новую боль.
– Да, – подтвердил Трескин и на этот раз. – Причиняет. Коньячку?
– Нет, спасибо. – Саша задумчиво вертел полученную от Трофимовича книгу, которая называлась «Антифеодальный протест урало-сибирских крестьян старообрядцев в XVIII столетии». Слепо уставившись на бутылку в руках Трескина, он переворачивал томик, бережно укладывал его лицом вниз и похлопывал. – Я скажу начистоту. Дело такое, что надо объясниться, – заговорил Саша, снова переворачивая книгу.
Трескин кивнул, он, надо полагать, всецело одобрял осторожный подход.
– У меня есть сомнения.
Трескин опять кивнул, соглашаясь, что сомнения в деликатном деле вещь не лишняя.
– Я не знаю, у меня есть сомнения, как это все-таки – письма… Вы мне симпатичны просто потому уже, что страдаете. И потом, если честно, это интересно. Что-то от загадки. Мистерия какая-то. Безответная любовь и эти письма… Мне что пришло в голову: ведь вы у меня приворотное зелье покупаете! Что-то вроде приворотного зелья. Это когда отчаяние.
– Я об этом не думал, – сказал Трескин, тоже настраиваясь на честный лад. – Это для меня подход новый. – Трескин стоял на полпути от буфета с бутылкой и рюмкой в руках. – Это совсем новый подход для меня, – повторил он.
– И вот еще что. Помимо прочих разных сомнений: меня девушка бросила. У меня есть сомнения на ваш счет… на твой счет. Но не меньше сомнений и насчет себя.
В знак сочувствия и удивления Трескин поднял брови.
– Это все очень личное, – задумчиво продолжал Саша.
– Коньячку? – спохватился Трескин, обнаружив у себя в руках бутылку.
– Нет, спасибо. Я хотел сказать, если тебя кто-то бросил, ты сам, прежде всего, виноват, верно? Ты сам этого человека выбрал, на кого же пенять?
– Это для меня подход новый, – признал Трескин. Он тоже подсел к журнальному столику на второй диванчик.
– Да нет же! – отмахнулся Саша. – Я не про подход! Человек несчастный несчастье распространяет. Несчастье – это зараза. И когда одно несчастье с другим складывается, это уже черти что. Я приду к тебе со своим незавидным опытом; у тебя свои трудности, а станет еще хуже, хуже, чем было. Я все испорчу. Ситуация после моего вмешательства будет испорченная.
– В жизни все вообще ситуации испорченные, – возразил Трескин.
Саша запнулся – при всей своей разговорчивости, которая походила на доверие к собеседнику, он, похоже, не ждал от него столь быстрого и любопытного суждения.
– Да… – задумчиво протянул Саша. – Если к жизни внимательно присмотреться, это так.
– Ситуация испорчена, испорчена к чертовой матери, – с напором продолжал Трескин. – Но я привык иметь дело с подпорченными ситуациями. Я плюю на ситуацию, я ее подкладываю под себя! – поерзав на диване, Трескин в неясном побуждении оглянулся. Потом потянул к себе бутылку и плеснул в рюмку коньяка. – Значит, возьмешься? У тебя получится.
– Не знаю…
– Глянь тогда одним глазом, я тут кое-что набросал.
Прежде, чем отдать исписанный заваливающимися буквами лист, Трескин взял ручку и еще почиркал, в нескольких местах заштриховал имя девушки. Застенчивость влюбленного говорила как будто в его пользу – Саша взялся читать.
– Ну что? – Трескин заглядывал через плечо.
– Что-то уж больно сладостно, – пробормотал Саша. – Ты и вправду такой сладкий?
– Но они это любят, сладкое… – неуверенно возразил Трескин.
– Нет, патока эта нам здесь совсем ни к чему, – сам себе проговорил Саша. – Все похерим. Все придется похерить.
Ничего не объясняя по существу, он взялся править. Сначала Трескин еще пытался тянуться, чтобы следить, что вычеркивает и что вписывает редактор, потом поднялся, имея в руках и бутылку, и рюмку, тихонько, едва ли не на цыпочках прошелся за спиной Саши и глотнул коньячку. Саша вычеркивал и вписывал, отыскивая место между строчками, потом стал вылезать на поля и, наконец, вымарал все крест-накрест, чтобы перевернуть лист и писать с обратной стороны начисто. Однако и здесь он продолжал свирепствовать, то и дело уничтожая результаты своих усилий: тут и там прореживал он слова, надписывал сверху, вычеркивал надписанное, безжалостно выкашивая целые фразы. За спиной у Саши Трескин делал крошечный, осторожный глоток, словно лекарство принимал, заглядывал ему через плечо и снова, не расставаясь ни с бутылкой, ни с рюмкой, принимался кружить неслышными вкрадчивыми шагами.
– Станет ли она читать? – с кряхтением разгибаясь, сказал Саша.
– У меня разборчивый почерк, – заверил Трескин, – перепишу без помарок.
– Да нет, станет ли она вообще читать наши письма?
– А что?
Влюбленные, как известно, не отличаются сообразительностью. И Трескин в этом смысле не представлял исключения. Саша улыбнулся.
– Во всяком случае, если зацепится, если письмо распечатает, то уж не увернется. Коготок увяз – всей птичке пропасть! – самоуверенно заявил он.
13
– Тебе письмо, – сказала мама, выходя из комнаты. – От Трескина. Это кто?
– Так… Коммерсант, – решилась признать Люда, внутренне сжавшись.
Мама и в самом деле хмыкнула, словно больше не нужно было ничего объяснять, словно самое это слово ставило Люду в невыгодное, достойное жалости положение. Мама, похоже, заранее знала, что дочь ее тем и кончит, что свяжется с коммерсантом.
– Ком-мер-сант… – протянула она насмешливо, но больше ничего не сказала и кинула конверт на стол.
А Люда повертела письмо, сунула его под чашку с чаем, взялась за книгу, но снова ее оставила, чтобы перечитать адрес и присмотреться к почерку. Желтый отпечаток, оставленный донышком чашки, придавал конверту неряшливый вид, и это как будто оправдывало пренебрежительное отношение к посланию Трескина – Люда досадливо швырнула его на стол и решила спать.
Был душный вечер, в открытое окно не проникало ни малейшего дуновения. Выдерживая характер, Люда лежала в омертвелой неподвижности с полчаса, потом резко и злобно завозилась, спряталась под простыней с головой. Но и там не находила она защиты и не могла уснуть. Письмо Трескина значило, что не все еще кончено, от этого возникала какая-то усталая обида непонятно на что, Люда знала, что не нуждается в извинениях, что искусные или неискусные словоплетения Трескина ничего не изменят, потому что невозможно заместить словами то, что ты почувствовал и увидел воочию. Она знала, что чувство ее, то, как определился и обозначил себя в ее душе Трескин, есть нечто окончательное и бесповоротное, иное возможно лишь как обман или самообман. Казалось, это должно было быть понятным и Трескину – чего он хочет? Письмо его значило также еще и то, что, понимая очевидность, бесповоротность чувства, он ощущал в себе, за собой нечто такое, что позволяло ему пренебрегать очевидным.
И это было тем более унизительно, что, разглядывая себя с этой точки зрения, то есть оглядывая себя чужими глазами, глазами Трескина, она испытывала нехорошее ощущение пустоты и бессилия, начинала ощущать, что ей и в самом деле нечего Трескину противопоставить…
На следующий день, вечером, Людина подруга Майка обнаружила залитое чаем письмо там, где оно и было брошено, – на кухонном столе.
– Письма от миллионеров неделями валяются у нее нераспечатанными, – иронически улыбнулась Майка, приятная толстушка, ничуть, похоже, не страдавшая ни от излишней своей полноты, ни от сломанного как будто посередине маленького вздернутого носика и маленьких глазок.
– Прочти, если это тебе интересно, – пожала плечами Люда.
Майка жеманилась не особенного долго: заставила Люду повторить предложение и тотчас же вскрыла конверт.
– Ну что? – ровным тоном осведомилась Люда, когда Майка перевернула последний листик. – Увлекательно?
Во взгляде Майки, каким смотрела она на подругу, читалось мудрое всезнание много пережившей женщины, казалось, она проницала Люду со всем ее легковесным опытом насквозь. Так с грустной любовью взрослый глядит на ребенка.
– Извинения на трех страницах, – сказала Майка, не видя необходимости уговаривать. – Будешь читать?
– Зачем? Ты все сказала: извинения на трех страницах.
– Так, может, мне письмо выбросить? – осведомилась Майка не без вызова – манерное поведение подруги заставляло ее уже терять терпение.
– Порви, – коротко ответила Люда.
Медленно-медленно, дразнящим движением, не спуская с подруги глаз в готовности остановиться по первому знаку, Майка принялась раздирать бумагу.
– В очень приличных выражениях изъясняется твой Трескин, – говорила она тем временем, – у миллионера твоего достойный слог. Право, это стоило бы прочесть просто из любопытства.
– Что ж, я рада, что все так пристойно кончилось.
И больше Майка от Люды ничего не добилась.
Оставшись одна, Люда первым делом вынесла ведро и спустила хлопья исписанных листов в мусоропровод. Расправившись таким образом с остатками Трескина, она стала ожидать второго письма. Это была всего лишь предосторожность: просматривая почту, Люда рассчитывала выловить конверт прежде, чем он попадет в руки матери. Когда из сложенной газеты выпало надписанное знакомым почерком письмо, Люда не удивилась. Досадливо застучало сердце, вот и все. Она ожидала письма, но так и не нашла времени определиться, что же с ним делать. Может быть, это было уже и глупо, но из одного упрямства она сунула конверт под чашку и больше не трогала его до прихода подруги.
Можно думать, что Майка была оптимистом по самой своей природной живости. Она говорила быстро и часто, а мелкими своими кудряшками, которые так соответствовали дробненьким, мелким ее словам, то и дело встряхивала. У мужчин оставалось от Майки впечатление задорного простодушия, какой-то девичьей свежести. Этому способствовала не только трогательная ее манера тараторить звонким голосом всякий милый вздор, но и младенческой чистоты щечки, ясный мраморный лобик. Налет невинности в облике Майки и повадках и даже приятная ее полнота, которая как будто подсказывала мужчинам, что робеть не стоит, помогли Майке приобрести изрядный любовный опыт. По крайней мере, это Майка то и дело толковала Люде о своих поклонниках, и никогда наоборот. Если Майка не появлялась долго, месяц или два, надо было понимать так, что отношения ее с очередным кавалером вступили в стадию бурной развязки, в следующий раз подруга влетит с известием: «Ну, с этим придурком покончено!». Она, похоже, испытывала огромное облегчение. Неоднократно (а именно два раза) Майке предлагали и навязывали большие деньги, сначала (до инфляции) пятнадцать тысяч, а потом шестьсот тысяч. Искавшие Майкиной благосклонности денежные кавалеры были в обоих случаях представительные, несколько в возрасте, восточного типа мужчины; один встретил ее на курорте, другой по дороге на курорт. Вообще, среди поклонников Майки преобладали мужчины представительные, несколько в возрасте, с положением, деньгами, машинами, дачами и детьми.
Так что Майку трудно было в действительности удивить каким-нибудь Трескиным. И если она отнеслась к этой истории с таким внимание и зачастила к подруге, то лишь по той причине, что видела, рассуждая трезво и здраво: для нее, для Люды, Трескин был все ж таки как никак вариант далеко не худший. Словом, Майка беспокоилась за подругу.
– Вот оно, – сказала Люда без околичностей.
Майка повертела конверт, а затем обратилась к Люде с дружеским увещеванием: «Не будь такой дурой!». Основательные опасения, что подруга проявит себя в таком уникальном случае, как полная, законченная и неисправимая дура, придавали Майкиным речам особую убедительность. Не дожидаясь иного одобрения, кроме того, что было выражено в неясных междометиях Люды, она обратилась наконец к письму и перестала лепет подруги слушать. Замолчала и Люда, с неожиданным для себя напряжением наблюдая за тем, как выражается Майкина отзывчивость на речи Трескина. Когда Майка кончила и сложила листки по сгибам, в лице ее проглянуло нечто торжественное.
– Хочешь, я все устрою? – молвила она проникновенно.
– Как?
– Хочешь, я за тебя отвечу?
Полнейшая несуразность предложения, в котором мнилось что-то уже и унизительное, заставила Люду рассердиться.
– Дай сюда! – жестко сказала она и перехватила письмо.
«Опять я обманул. Пишу я, кажется, не то, что думаю, а думаю не то, что чувствую. Писал я Вам, что не надеюсь на прощение – бесстыдная ложь! Надеюсь и уже размечтался, что прощен, чудится мне почему-то, что в сердце Вы не питаете ко мне неприязни. Временами я в это верю. Прислушайтесь к себе: прощен ли Трескин? Если прощен, я неизбежно узнаю это и почувствую без всяких объяснений.
Впрочем, я понимаю достаточно хорошо, что ситуация испорчена, если позволительно прибегнуть к такому корявому выражению. Сказать проще, другими словами, стало хуже, чем было. И произошло это исключительно по моей вине, может быть, как раз потому, что я рассматривал все в жизни как ситуацию. Первая наша встреча – Вы помните! – была для меня не чем иным, как ситуацией, я начал ее бездумно, вразнос эксплуатировать, самоуверенно полагая, что испорченная ситуации это и есть то, с чем, по большей части, мы имеем дело. Нужно ли беспокоиться еще об одной поломке – если понадобится, как-нибудь на время пользования залатаем, чем-нибудь подопрем, чтобы не развалилось до срока, всякую ситуацию, порченная она или нет, приспособим под себя – на наш век хватит!
В этом-то и была ошибка. Не то чтобы я усомнился теперь в том, что способен справиться с ситуацией – какая ни попадется! – тут другое: то, что произошло между нами, перестало быть ситуацией. Вышло что-то совсем несуразное…
Знаю только одно: во мне говорит мощное и неутоленное желание. Пусть грубо звучит – не боюсь. Желание – это главное. Хотят понемногу все, всем чего-то хочется. Мощно и неукротимо желать мало кто умеет. Я из этих. В желании первопричина всякого успеха и всякого достижения. В желании – жизнь, и я не боюсь этого слова. Наоборот: всякая слабость проистекает от неумения, от невозможности захотеть. Если бы люди умели желать, а не испытывали свои жалкие и бесплодные хотения, мир выглядел бы, наверное, по-другому.
А я хочу. Хочу многого. Это звучит грубо только от непривычки слышать правду. Да и пусть грубо! Большей грубости, чем я уже натворил, не будет. Может, единственное мое спасение в том и состоит, чтобы говорить начистоту.
Разумеется, я понимаю, что моего хотения, когда нас двое, мало. Но я рассчитываю, по крайней мере, что меня услышат. Это моя страстная потребность и это мое оружие – предупреждаю. Единственное мое спасение в том, чтобы быть услышанным. Единственное Ваше спасение – не слышать. Я буду писать – жгите мои письма, не читая. Уничтожьте почтовый ящик. Покиньте город. Закройте глаза и заткните уши. В каждом моем письме – поверьте! – разлит тончайший яд. Этот яд – знание. Знание убивает предубежденность. Знание – начало всякого сочувствия. Как бы ни был виноват преступник, если Вы узнаете его жизнь, Вы будете не в состоянии ненавидеть его так, как прежде».
– Неожиданно, – негромко проговорила Люда. Непроизвольно глянула в начало письма, словно испытывая потребность убедиться, что прочла именно то, что было написано, – глянула, но читать наново не стала. Опустила глаза и хмыкнула – озадаченно.
Да, это был Трескин. Это было все то, что она сама смутно чувствовала и понимала, все то, что отталкивало ее в этом человеке, что оскорбляло ее нравственную чистоплотность… То и не то. Тот самый Трескин – я встретил вас и все! – вырос в размерах. Он поднялся в разреженные сферы философских высот. Так много занимал он теперь собой места, что стеснял ответные движения Люды.
Не умея разобраться в себе, не могла она обсуждать свои дела и с подругой и, кажется, жестоко ее разочаровала. Но тут ничего нельзя было изменить: смятение, внутренний разлад побуждали Люду замкнуться. Она отделалась от Майки скудным, отрывистым разговором и тотчас же села за ответ. Хотелось ей ответить Трескину резко. Или, быть может, иронично. Однако дальше первой фразы Люда не продвинулась. Оставленная без подкрепления и подмоги, одинокая фраза эта не выглядела ни резко, ни иронично: «Вы ошибаетесь…»
14
– Неожиданно, – в сомнении протянул Трескин, перечитывая текст. – Я бы сказал неожиданно. Когда же про любовь?
– Чувство требует времени. С точки зрения технической, – вдохновенно витийствовал в трескинском кабинете Саша Красильников, – распространенная ошибка сочинителя – есть желание впихнуть в первый же абзац родословную героя, пейзаж и рассуждение от автора. Такой сочинитель словно бы не уверен, что его станут слушать достаточно долго и потому старается вывалить сразу все, что только есть у него на уме. Но суетиться не нужно. Чувство требует времени.
– Мое чувство или ее чувство, чье чувство требует времени?
– Твое. Ее. И мое.
– А твое-то при чем? – снисходительно усмехнулся Трескин.
– Мое чувство носит вторичный, литературный характер, но оно причем. Очень причем. Уверяю, – возразил Саша, нисколько, кажется, не задетый усмешкой собеседника.
Трескин фыркнул, выпятил губы, но настаивать на сомнениях не стал. Вряд ли он принимал всерьез соображения Саши. Он, видно, полагал, что, как всякий узкий специалист, Красильников пытается темнить. И сказал с умышленной грубостью:
– Хрен с тобой, делай как знаешь. По двадцать баксов за письмо. Первые твои тысячи. – Нагнулся к сейфу и, не глядя, кинул на стол несколько заготовленных пачек.
Саша застыл, пытаясь, быть может, особенной, наряженной неподвижностью скрыть заливающую щеки краску.
– Думаешь, я нарочно размазываю, чтобы выходило больше?
Такая мысль, как видно, мелькнула у Трескина среди прочих, он не стал возражать.
– Я вообще предпочитал бы получить все сразу, потому что…
– Можно, – прервал Трескин, не меняя позы, – он опирался рукой на открытую дверцу сейфа. – Сколько ты хочешь?
Саша небрежно пожал плечами, краснея уже так, что трудно было говорить.
– Двадцать баксов за письмо и двести по достижении результата. Я это как раз и имел в виду, – хладнокровно заметил Трескин, словно не понимая, что происходит со студентом.
– Если у вас ничего не выйдет, если у вас с ней ничего не выйдет… я не вижу возможности… Это не тот случай, когда деньги решают…
– Ого! – удивился Трескин не без иронии. Но смотрел он очень внимательно, сосредоточенно, как человек, поставленный перед жизненно важной загадкой, которую нужно тут же и разрешить.
Загадка эта была писатель. Неудобная и не до конца понятная фигура. Одно только Трескин уже понимал или, вернее, обостренным чутьем чувствовал: без фигуры этой не обойтись. – Возьми пока аванс, – сказал он наконец после паузы. В расчеты Трескина не входило намерение расхолаживать писателя. Чтобы человек крутился, его надо подогревать. – Аванс – сто долларов. Остальное по результату. Как договорились: двадцать долларов за письмо и двести премия. А если действительно… если постараешься, то и больше накину. Тут я с тобой согласен: это не тот случай, когда надо считать деньги. – Трескин полез в сейф.
Не поднимая больше глаз, Саша рассовал деньги по карманам и покинул контору «Марты».