Текст книги "Тайна переписки"
Автор книги: Валентин Маслюков
Жанр:
Прочие любовные романы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)
23
Нервное веселье овладело Сашей.
– Я уже только смеюсь, – целый день повторял он себе. – Просто смеюсь, – говорил он вслух с убедительными на разные лады интонациями.
С этим, с лихорадочным ожесточением на душе, он принялся поздно вечером за письмо. Нечего и некого было теперь стесняться, хотелось написать зло, насмешливо и двусмысленно.
Однако работа не шла. Вглядываясь в огни за темным окном, он забывался, мысль уходила в сторону, блуждала в мечтаниях. А когда он заставлял себя обратиться к бумаге, веселье выписывалось натужное, ирония раздражала: или она выпирала грубо, или уходила вовсе, уступая место откровенной слащавости. Не мог он найти и выдержать тон, не понимая даже и замысла.
«…Когда я понял, что люблю тебя, не знаю, – писал Саша на второй странице. – Раньше этого не было, а теперь есть. Вдруг оказалось, что я люблю – любовью мучительной, страстной и безнадежной. Любовь эта – есть постоянное ощущение потери».
– А ничего! – пробормотал он тут сам себе и несколько оживился. – Нормально.
«Да, это странное чувство похоже на бесконечное падение – я теряю, теряю, теряю, теряю тебя… И уходит твой голос, как мучительно ускользающая мелодия. Твой голос звучал во мне навязчивым и сладостным мотивом, словно натянуты были струны, при легком толчке начинали они звучать…»
– Звучать, – повторил Саша. – Галиматья какая!
И снова он откладывал ручку, уставившись в темное окно, вздыхал, замирая временами до неподвижности, и опять принимался за писанину.
«…Но голос уходит, все реже и реже я могу расслышать тебя. Пропадает в памяти нежный, как у птички, голосок… Щебет и воркование легко поскакивающей (попрыгивающей? – писал он на полях с вопросом) маленькой птички. Птицы большие, из тех, например, у кого черное с серым оперенье и крупные бусины глаз, разговаривают жесткими щелкающими голосами. Или взять чаек с их неповоротливыми шеями и диким всполошенным криком, от которого стынет кровь. Неприкаянно, как души умерших, носятся они над водой…»
– Куда это меня понесло? – остановился наконец Саша. Перечитал и рухнул лицом на стол, беззвучно содрогаясь от смеха. На столе он и остался, когда успокоился, – припал щекой на бумагу и затих.
По прошествии времени он поднялся, сонно прошел в темный коридор и тут замешкал, припоминая, в чем состояло побуждение и куда идет.
Отец и мать спали по разным комнатам, у них было тихо. В дальнем конце прохода слабый немерцающий светлячок глазка отмечал собой наружную дверь. Наружная дверь, в темноте не видимая, вызывала настороженность.
«За каждым замком сидит страх», – вспомнил Саша начальную фразу из написанной в детстве сказки, которая называлась «Страхи замков и страхи замков».
С лестничной площадки, однако, не доносилось ни звука… Собственно, там была не лестница, а длинный внешний коридор, общий для четырех квартир; на лестницу и к лифтам из этого тамбура вела еще одна дверь, она обыкновенно запиралась на замок, ключи от которого имелись у всех жильцов.
Но следовало бы глянуть. Хотя бы для того, чтобы лишний раз убедиться, что там, за порогом, пусто. Он подвинулся к глазку.
Запредельное пространство прорисовалось мутным искаженным кругом, заворачиваясь к центру, пространство образовало пятно… Пятно это было… глаза… неподвижное, неживого грязно-белого оттенка лицо.
Не совладав с испугом, Саша отшатнулся и почти тотчас, бегло, не касаясь глазка, глянул еще раз – белесая, лишенная формы муть.
Тогда он прошел на кухню, поторопившись включить свет, и сильной шумной струей наполнил стакан. Закрутить кран он догадался, но для чего вода – нет, не вспомнил. С полным стаканом в руке, крадучись, он возвратился к двери и замер.
Плеснулась на пол вода.
Еще бесшумный шаг… Косой свет из кухни скрадывал блеск глазка, вместе с призрачным свечением бледнело представление об остановленном – глаза в глаза – взгляде. Обыденное металлическое колечко на блеклой поверхности двери никак не могло служить связующим миры переходом.
Саша не шевелился и напрягал слух. Ни шарканья подошвы, ни случайного вздоха, ни стука… Потом он разобрал шорох и явственное без значения слово. Но это было в комнате, отец, сообразил Саша. Отец иногда разговаривал во сне, а мать во сне плакала – они упрекали за это друг друга и спали по разным комнатам.
Приняв стакан в левую руку, Саша снял цепочку, не бросил, а тихо опустил свободный конец, с такими же предосторожностями отомкнул верхний замок, а потом нижний.
С каждой секундой все отчетливее стучало сердце, и не было другого способа его унять, иначе как открыть дверь.
Босиком, в синем балахонистом комбинезоне стояла Она.
Стакан выскользнул из ослабевших рук и совершенно беззвучно, как в мягко обволакивающем сне, разбился у самых ног. Замедленными брызгами полетели осколки.
Она не шелохнулась. Бледное без кровинки лицо поражало бесчувствием. Коротко стриженные волосы ее топорщились, плохо причесанные или смятые. Ресницы дрогнули и начали опускаться, укрывая выпуклые под веками глаза. Она пошатнулась – как-то странно, сначала бедрами, вбок – и стала падать.
Сейчас упадет, понял он и еще мгновение медлил, прежде чем броситься на помощь.
Вялая от бесчувствия, томная, она просела в его руках. Потребовалось все усилие тела, чтобы не уронить ее на пол. За спину, под колени, напрягаясь, он поднял ее и принял на грудь. Глаза ее оставались закрыты, губы разошлись в неуловимом слабом дыхании.
С тянущей ношей на руках он вошел в полуосвещенный коридор квартиры и растерянно огляделся. Явственно ощущал он теплый бок девушки, ее бедро. Угадывался легкий запах пота, пыли и, кажется, крови.
На счастье, дверь в комнату оставалась приоткрыта, достаточно было толкнуть ее ногой, чтобы протиснуться к себе, остерегаясь задеть запрокинутой головой девушки за косяк. Он усадил, почти уронил ее на кровать и придержал за плечи, когда она сделала неверную попытку высвободиться.
– Что с тобой? Очнись!
Она едва ли отдавала себе отчет, где очутилась и что происходит, повела затуманенным взором, отвернулась и застонала. На пыльных босых ногах ее, мешаясь с дорожной грязью, по ссадинам и порезам запеклась кровь.
– Что же это такое, боже?! – лихорадочно бормотал Саша, – У тебя ноги в крови! Где ты ходила? Я сейчас! Подожди! – Осторожно высвободившись, он кинулся к двери. Когда, расплескивая на бегу воду, Саша вернулся с тазиком, девушка встретила его взглядом.
– Потерпи немножечко, потерпи, я сейчас! – Он опустился на колени, сдерживая жгучую потребность целовать… целовать израненные ее ноги, и бережно-бережно, мучительно бережно, содрогаясь от собственной неловкости, принялся закатывать вверх запыленные штанины, чтобы омыть ступни. Девушка застонала – вода обожгла запекшиеся раны. Он ощущал шершавый, сбитый о камни след, касался ссадин, различая пальцами застрявший в трещинках кожи песок. А когда начинала она постанывать, искривляя губы и жмурясь, мычал в ознобе и сам. Вода в тазике мутнела, приобретала бурый оттенок.
Оглядываясь в поисках полотенца или чистой салфетки, он догадался, наконец, стащить с себя футболку. Мягкая белая ткань невесомо ласкала израненные ноги.
Потом он повел влажными ладонями вверх, плотно и бережно обнял икры – гладкие крепкие ноги ее вызывали озноб, озноб нежности. И он задержал руки у нее под коленями.
– Где ты была? Где ты ходила? Я звал тебя. Ты не слышала?
Она глядела, силясь понять.
Неясное движение в коридоре заставило Сашу насторожиться.
– Подожди! – сказал он. – Не бойся! – Быстрым, но осторожным движением выключил на столе свет и выскользнул из комнаты, приоткрыв – только-только протиснуться – дверь.
Понадобилось совсем немного времени, чтобы освоиться в неподвижной глухой полутьме, прислушаться и вернуться.
– Ты здесь? – тихо позвал он в комнате.
Девушка не ответила.
Скоро он понял, что не может различить свою странницу на неясных тенях кровати. С ужасным, больно стиснувшим сердце предчувствием он позвал тогда еще раз, в голос:
– Ты где?
Нет ответа. И никого в комнате.
Он включил свет.
На забрызганном полу стоял тазик с бурой от крови водой. Примятый край постели еще хранил тепло ее тела…
Слезы стояли у него на глазах, когда перечитывал наброски. Изодрав их в клочья, Саша взял новый лист, совершенно чистый.
«Ты мне нужна!» – страстным призывом к Ней началось письмо.
24
«Ты мне нужна! – едва развернув лист, Люда схватила глазами строчку и опустилась на стул, не отрываясь от письма. – Вчера я не знал, что люблю тебя, а сегодня знаю. Непонятно, как и когда, каким образом я осознал совершенно отчетливо, что люблю. Люблю страстно, мучительно и безнадежно. Любовь эта есть постоянное ощущение потери, я теряю, теряю, теряю, теряю тебя, словно бесконечно, с остановившимся враз сердцем падаю. Больше я не боюсь своей любви и не могу скрывать ее от себя – все бесполезно, я падаю, и кружится голова.
Ты нужна мне – это не заклинание, не мольба, я ни о чем не прошу, это мое целодневное с утра до вечера состояние, я просыпаюсь и ночью с тоскливым ощущением потери.
Ты нужна мне, потому что с предельной отчетливостью я ощущаю вокруг себя леденящую пустоту. Эта пустота побуждает меня к безостановочному движению, к постоянному напряжению ума и тела, кружится голова, но я поднимаюсь в гору, в разреженную высоту, каждый шаг отзывается болью отупевшего от усилия тела, а я тяну и тяну, поднимаясь все выше по краю пропасти, узкая каменистая тропа бесконечно тянется вверх и вверх – когда-нибудь я рухну на колени и не смогу встать, в этой горной пустыне сомлею. Спаси меня, если можешь! Спаси меня от пустоты безостановочного движения.
Прежде я представлял себе свою работу да и саму жизнь средством удовлетворить тщеславие, получить свою долю удовольствий, во всяком деле я видел прежде всего результат, успех, достижение. По с годами я начал понимать, что нельзя достигнуть успеха, упуская из виду то, что ведет к нему, – работу; с годами я все больше стал ощущать: для того, чтобы достигнуть чего бы то ни было вообще, нужно сосредоточиться на движении, движение все больше становилось самой сутью жизни, тогда как маячащая в заоблачных высотах цель теряла ясные очертания и отдалялась. Наконец я понял, что движение – это и есть моя участь до конца жизни. Мне стало страшно.
И тогда я понял, как мучительно мне не хватает тебя. Сначала я это понял и ощутил, а потом тебя встретил.
Не знаю, что такое любовь с первого взгляда, то, что я испытал не было любовью, нет, я не могу это так назвать – это было, скорее, изумление. Не проходящее и радостное изумление от каждого твоего слова, движения, поступка, от облика твоего и манеры держаться, от каждой принадлежащей тебе вещи, ибо все это без единого исключения и безупречно принадлежало той, кого мне так не хватало и кого я не рассчитывал никогда встретить. Это было изумление от того, что ты действительно, самым несомненным образом существуешь. В это трудно было поверить. Ты говорила слово, делала замечание, секунду назад я не мог предположить, что ты это скажешь, и тут же сразу понимал, что именно так должна была говорить та, кого ждал. Каждое неожиданное слово твое и каждый неожиданный жест я узнавал, едва только слышал и видел. Ошеломительное, ни с чем не сравнимое чувство: заново я открывал изначально знакомое! И больше, больше того! И радостное изумление от сознания, что жизнь богаче, полнее, ощутимее любых грез и сновидений. Ни в каких мечтаниях не снился мне твой голос, пленительный и волнующий. Иногда я вслушивался в мелодию голоса, пропуская смысл сказанного, постигая сказанное не разумом, но чувством. Полный неизъяснимой прелести голос твой звучит во мне и сейчас, как мучительно ускользающая мелодия. Голос уходит, все труднее восстановить его в памяти, но невозможно забыть (и это навсегда со мной), какое сладостное потрясение вызывал он во мне, нежность и опустошение – переплетение чувств, в которых нельзя было разобраться, – оставалось одно, замереть. Знала ли ты когда-нибудь, каким гипнотическим воздействием обладает произнесенное тобой слово?
Есть огромное наслаждение в том, чтобы говорить с тобой о тебе. Сама возможность выразить и произнести вслух глубоко запрятанное. Похоже на разгул, в котором даешь себе волю, чувствуешь, что вразнос, а все равно – вволю! Но то, что я испытываю сейчас, гораздо сильнее. Просто сказать «люблю». Позволить себе и сказать! Просто сказать «ты». Сказать «голос». Сказать «нежность». Все это наслаждение. Глубочайшее и неизведанное прежде наслаждение, которое делает меня лучше и чище, возвышает душу.
Я знаю, что ты не посмеешься надо мной, даже если останешься холодна, я знаю, что чувство мое тебя тронет, даже если сам я останусь тебе безразличен, но пусть бы я ждал насмешки – все равно. Все бесполезно – я люблю, и с этим ничего уже не поделаешь. Поздно, я падаю, кружится голова – от страха, от счастья, от нежности. Я ничего не понимаю и поздно понимать. Я люблю тебя».
Все в этом письме было неожиданно Люде и все знакомо – она испытывала то самое чувство, о котором толковал Трескин: ошеломляющее открытие давно знакомого. Каждое слово она узнавала, узнавала по какому-то внутреннему ощущению соучастия с мыслью и состоянием Трескина. «Ничего не понимаю», – писал Трескин, с пронзительной остротой передавая свои ощущения, и то же самое – не больше! – понимала Люда: соучаствуя в каждом слове, не понимала она целого. Она не знала, испытывает радость или испуг, не знала и не пробовала разобраться, письмо оглушило ее, вызывая лихорадочное, как озноб, волнение.
Люде Арабей было двадцать три года, она как будто нравилась, нравилась многим. Она знала про себя, что привлекательна с виду и человек хороший – так говорили за глаза, а иногда и прямо в глаза. Она знала, что часто, по поводу или без повода люди, мужчины и женщины, выказывали ей расположение – все это она знала… И была одна.
И уже не могла избавиться от мысли и ощущения, что несмотря на все ее достоинства, настоящие или мнимые, что-то по большому счету с ней не в порядке.
Не трудно было представить дело так, что Люда слишком разборчива, что она проводит время в мечтательном ожидании, когда свалится на нее неведомо откуда большая, яркая, все искупающая любовь. Однако по подлинному Людиному ощущению такое предположение было несправедливо. Вот же она свалилась, та самая неведомо откуда любовь, и что? Люда не находила в себе искреннего влечения, из которого можно было бы выстроить ответное чувство. Мнилось ей, что готова уже ответить на любовь Трескина, – но только разумом. И это пугало ее. Пугало все больше по мере того, как, оправившись от первого потрясения, она начинала что-то в себе понимать.
Да, главное чувство ее было теперь испуг. Люда догадывалась, что если и на эту любовь, на такую любовь не сможет она ответить, то будет конченый уже человек. Она чувствовала себя виновной в том, что такую любовь вызвала, ничего не имея взамен. Наконец начала она понимать, что на эту любовь должна ответить, это ее обязанность. Проделать весь положенный путь и лечь в постель. Уже могла она представить себя в постели с Трескиным, в его объятиях, но все равно не могла представить совместную с ним жизнь.
Беда ее была не разборчивость, а проницательность. Чрезмерно ясное и отчетливое нравственное зрение безмерно усложняет все на свете.
25
– Почему ты не дал мне времени? – шептала она, глядя на себя в зеркало.
Упрек? Мольба? Или уже обещание?
Нечто такое, по крайней мере, в чем нельзя было никому признаться. Раздался звонок, – в глазах сияние, щечки горят румянцем – Майка влетела в прихожую, словно тугой, готовый лопнуть мячик.
– Ну, старуха, я тебя поздравляю! – выпалила она и с шумом захлопнула за собой дверь.
Невероятно, но Майка имела в виду именно это, тайное, – любовь.
– Ну, старуха, дождалась, про тебя написали. «Марта» – это шаг в будущее!», – с поспешностью принялась разворачивать полотнище газеты. – Ангел твой Трескин, – тараторила она, не переставая, – так и пишут: ангел. Прямо так пишут. Крылышки пока небольшие, но растут, скоро он осенит ими весь наш транспорт и туризм. Ты позволишь войти?
Люда только и успела посторониться.
– А Трескин про тебя говорит! – Майка бухнула ладонью по развернутому листу и суетливо шагнула вперед, заглядывая в комнату и на кухню.
– Про меня? Написано про меня? – лепетала Люда, следуя за Майкой во всех ее метаниях.
– Садись, старуха, чтобы не упасть! Я зачитаю. – Рыская там и сям, Майка, по-видимому, искала стул, чтобы усадить подругу. Стул почему-то не нашла, хотя задача эта была вполне посильная, нашла диван и сама на него плюхнулась, зашуршала газетой. – Так… вот… «И последний вопрос, – торжественно глянула на подругу, – несомненно, он заинтересует наших читательниц. Вам тридцать и вы не женаты. Это что, принцип?» – Майка зыркнула на подругу. – Тут сначала статья, а потом как бы вопросы. Трескин отвечает: «Раньше казалось успеется, а теперь жениться, вроде, и впору, да сложно». – «Вам? Сложно?» – голосом показала почтительное удивление журналиста Майка. Недоумение журналиста она разделяла. – «Широкие возможности часто не облегчают выбор, а затрудняют, легко обмануться. А когда занят двадцать четыре часа в сутки, начинаешь терять надежду даже на случай. И все-таки я верю, что найдется девушка, которая полюбит во мне не преуспевающего бизнесмена, а просто Юрия Трескина, такого, каков я есть. Этой девушке я отдам сердце свое, руку и состояние. И похоже, мне повезло, стыдно сказать, опять повезло – я везучий. Боюсь говорить, но, кажется, такого человека я уже встретил, это милая, скромная и очень порядочная девушка». А?! Каково?! – оторвалась от газеты Майка. – Как он тебя тремя словами! «Так, может быть, назовете имя?» (Это уже журналист.) «Нет, не могу». – «Ну что же, это правильно, пока имя не названо, ни у кого еще не потерян шанс». Эдуард Трофимович, подпись. – Майка опустила газету. – Вот этого только не понимаю: игривый конец насчет шанса. Писал, писал и нагадил. Он что, проходной двор, этот твой Трескин? Но это журналист подгадил, а Трескин ведь про тебя говорил, правда?
– Про меня, – подтвердила Люда.
– Почем ты знаешь? – с замечательной непоследовательностью возразила Майка.
– «Ты мне нужна. Люблю». Сегодня получила.
Несмотря на то, что Майка, собственно говоря, и прибыла, чтобы поздравить Люду с любовью Трескина, она смотрела на подругу с недоверием.
– Дай почитать.
– Лучше не надо… Нет, не могу, не надо, – окончательно определилась Люда.
Майка поскучнела, обиделась, но не надолго, быстро справившись с дурным чувством, она сказала великодушно:
– Ты не подумай, я очень за тебя рада. Я всегда верила, что придет время и кто-нибудь по-настоящему тебя оценит. Хотя иной раз такая злость на мужиков возьмет – что они б там понимали! Во! – постучала по деревянной боковине дивана. – У тебя фигурка и все… Чего они ходят вокруг да около? Но я всегда знала, что ты как отхватишь, так отхватишь. Так и знала, что какой-нибудь Трескин наконец в тебя втрескается, – хохотнула. – Ты, главное, не пугай человека. Не пугай его сразу, вот и все.
– Не пугать?
– Конечно! Ты сразу пугаешь. Ребята у нас на курсе тебя боялись.
– Меня? – поразилась Люда.
– …А меня никто не воспринимал всерьез. Все казалось так… пустячок. Пустячок-пустячок – вот коготок и увяз!
– Значит в этом вся штука? – спросила Люда, легко усмехнувшись.
– Сначала легко, а потом трудно. Ему все труднее становится, а тебе легче. Вы как бы меняетесь местами, незаметно меняетесь местами. Все надо перевернуть.
Улыбка угасла на лице Люды:
– Боюсь, Трескин меня уже перевернул. Не знаю, что делать.
– Дура ты! – воскликнула Майка с тем дружеским ожесточением, которое оправдывает любые оскорбления. – Дура ты и есть дура! Что делать? Да ничего! Он сам все что нужно сделает – только не мешай. Можешь ты не мешать человеку, который движется в правильном направлении?
С письмом Люда не расставалась. Назавтра она взяла его на работу и в своем уединении, отгороженная от всех баррикадами мебели, закрепила письмо по верху кульмана. Она занялась эскизом – это было похожее на летающую тарелку строение, которому, как Люда предполагала, не суждено было, однако, взлететь – и время от времени сверялась со строчками письма. Фразы она разлагала на слова, а слова на буквы, и в этих, последних, прослеживая росчерки и завитки, пыталась разглядеть лежащие за полетом руки побуждения, а следовательно, и истинное значение слов, из которых складывался смысл фразы. На обрез первого листка она посадила птицу с маленькими бесполезными крылышками. У птицы прорисовались острые когти, вонзившиеся в строку, как в жердочку, и голова Трескина, несоразмерно с туловищем большая. Голова и крылышки выходили за лист письма, их пришлось разместить на подстилающем ватмане. Другого Трескина, в парящем полете, она изобразила с правой стороны кульмана на том же ватмане. После обеда бесшумно опустились на кульман еще пара Трескиных. Один из них пал навзничь – глаза закрыты, костяные ноги кверху. Возможно, обморок третьего по счету Трескина был вызван серьезным нравственным потрясением, нельзя исключить, что это была любовь. Четвертый из Трескиных оказался в неестественном для людей, но для себя, очевидно, привычном положении – зацепившись за верхний край ватмана, он висел вверх тормашками, как летучая мышь, и, судя по всему, не испытывал неудобств – в лице его читалось блаженство. Несмотря на обманчивое обличье – перья и когти – все Трескины чрезвычайно походили друг на друга и на оригинал. Что нельзя было объяснить ничем иным, кроме как мастерством рисовальщицы. Если же при внешней схожести стайка Трескиных держалась не слишком дружно, если каждый из Трескиных, казалось, таил в чертах лица высокомерный, непонятно к кому обращенный вопрос: что это еще за птица? то этот недостаток касался уже не манеры изображения, а неотъемлемых свойств самого предмета.
Домой Люда не торопилась, потому что дома ее никто не ждал. Она кончила работу позже всех и отправилась пешком по набережной. Ела яблоко и глядела на игрушечный городок Троицкого предместья, развернутый за рекой; в голубой и серебряной, неподвижной воде отражались черепичные крыши. Городок этот – тесно составленные двух и трехэтажные домики восемнадцатого столетия – не столько восстановленный, сколько заново выстроенный, нравился ей издали и меньше нравился вблизи. Вблизи вылезал по углам мусор, мелкие строительные огрехи и затоптанные газоны, вблизи ей хотелось что-то доделать и переделать. Чтобы испортилось настроение, достаточно было приметить по краю крыши неровно уложенную черепицу, разошедшиеся доски чердачного окна или пятно обвалившейся штукатурки. Куда ни падал взгляд, она подмечала то, что требовало переделки. Примериваясь, она начинала менять пропорции, поправлять фасады, она перекрашивала стены, прокладывала дорожки и устраивала спуски к реке (спуски забыли тут начисто). Она расставляла скамейки, не поленившись заново их выдумать, и между прочим прикидывала, через сколько шагов расставить урны для мусора, чтобы человек не поленился донести окурок. Ей хотелось сделать по-настоящему игрушечный городок, яркий, чистенький и веселый. Она воображала компанию художников и скульпторов, независимых и остроумных ребят, чьи фантазии оживили бы городок множеством непредсказуемых залей…
Внизу на набережной под пригорком, на котором стояло предместье, не было скамеек, ветер перегонял пожелтелую газету, рваные бумаги застревали в кустах. Устроившись на каменном парапете, Люда доела яблоко, огрызок положила в пакетик, пакетик вернула в сумочку и еще посидела, раздумывая, куда идти. В кафе она не пошла, потому что дорого, а в букинистическом магазине можно было ничего не покупать, и она выбрала магазин. На втором этаже, куда вела узкая и крутая лестница, народу было немного. Праздно перебираясь от прилавка к прилавку, она наткнулась на парня, который ничего не покупал и не выбирал, а просто читал, прислонившись спиной к книжной стойке.
Неясное, похожее на беспокойство любопытство, ощущение чего-то знакомого заставили ее приглядеться. Захваченный чтением так, что, казалось, ничто не может его пробудить, вдруг без всякого перехода он резко захлопнул книгу, поставил ее на полку, после чего вздохнул – глубоко и горестно. Когда он оглянулся, Люда не успела даже смутиться – юноша скользнул по ней невидящим взглядом и потянулся за новой книгой. Первой попавшейся, как кажется. Листнул раз-другой и на случайном месте застрял. Снова погрузившись в чтение, он продолжал незаметно для себя тихонечко, но прочувственно вздыхать. Видно, книги попадались исключительно грустные.
Осторожно подобравшись ближе, Люда обнаружила, что горестные вздохи эти вызывал этимологический словарь Фасмера.
Юноша немного сутулился, лицо у него было бледное, словно бы утомленное… И все же Люда не могла вспомнить, где его прежде видела. Не разрешив общих сомнений, она, однако, нашла частный ответ, которого не искала: явилось ощущение, что странный этот, меланхолический мальчик не сделает зла. Ощущение возникло, определилось, и она осознала его: человек этот не причинит боли. Непонятно откуда и почему возникшая мысль – пришла в голову и все тут. Сознательным продолжением ее явилась другая: как же этого мало!
Люда поняла, что полна Трескиным. Трескин заслонял собой этого мальчика, этого и всякого иного, заслонял собой все. Она допускала, что угаданное ею свойство есть нечто такое, что нельзя уяснить себе с наскоку. И все же этого было мало, безумно мало! Так мало, что хороший мальчик, не сознающий всей малости присущих ему достоинств, вызывал жалость.
Скоро Люда забыла встречу, но, возвращаясь домой, наткнулась на юношу еще раз. Поразившись совпадению, она сообразила вдруг, что здесь-то, наверное, и видела его прежде – попросту они были соседи. В двух шагах уловив особенный Людин взгляд, юноша растерялся – в лице его выразилась быстрая смена побуждений, так что неловко стало и Люде.