355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Валентин Маслюков » Тайна переписки » Текст книги (страница 16)
Тайна переписки
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 01:33

Текст книги "Тайна переписки"


Автор книги: Валентин Маслюков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)

37

Когда Саша очутился на улице среди людей, и «аквариум», и следователь, и наручники – все, что было несомненной действительностью в течение долгих и долгих часов, отодвинулось в область призрачных представлений памяти. Невозможно было вообразить, что при другом раскладе обстоятельств он и дальше оставался бы в заключении, стиснутый, задавленный в четырех стенах. Сущим, несомненной действительностью стал для него вопрос – должен ли он увидеться с Людой. Первые часы свободы вопрос этот не стоял еще слишком явно, но уже к вечеру, после утомительных объяснений с родителями, оставшись наедине с собой, Саша пришел к мысли, что видеться с Людой он не должен. На следующий день поутру он проснулся с совершенно иным чувством. Ход мыслей и все основания суждений оставались прежними, без перемены, но заново прослеживая цепочку доводов, каким-то непостижимым образом Саша пришел к противоположному заключению. Примечательно, что и в том, и в другом случае он опирался на ключевое слово «должен». Но если вчера он должен был ради Людиного блага оставить ее в покое, то сегодня точно так же он должен был ее увидеть, чтобы понести наказание. Чтобы встретить ее презрение, выслушать все, что она имеет ему сказать. Он чувствовал, что нуждается в искуплении. Он хочет ее увидеть и принести ей свое униженное смирение – будь что будет!

Может статься, это был его единственный шанс: нарваться на нечто столь резкое, что самая чрезмерность отпора могла бы до некоторой степени искупить безмерную и непоправимую его вину. Чем крепче она его отругает, тем вернее дело.

Если Саша и не думал так, в точности так, то ощущал это, во всяком случае, как потребность. Как некий рациональный довод в пользу неразумного своего желания видеть Люду. Просто увидеть ее еще раз. Это-то и было главное. Увидеть и увериться в том вовсе не убедительном уже по прошествии времени впечатлении, которое вынес он из горячечной, далекой от трезвости встречи в гостинице.

Прошло, однако, еще два дня, пока, колеблясь между разноречивыми побуждениями, он остановился на этом окончательно: видеть!

К главному входу проектного института Саша явился задолго до конца рабочего дня – он никуда не звонил, ничего не выяснял и не пытался разузнавать – просто стоял и ждал, потому что ожидание давало ему облегчение, не выматывало, а успокаивало. Нужно было утомить себя ожиданием, чтобы меньше бояться встречи. И более того, он сознавал, что вполне может упустить Люду, если она воспользуется каким-то иным выходом или изменит свои рабочие планы и вовсе не появится в институте. Опасность эта не сильно его тревожила, потому что страх не прибавлял ему чувства, неуверенная в своем достоинстве любовь его заглушалась страхом.

Народ начал покидать институт, стеклянная дверь хлопала. Оставаясь под сенью обширного козырька, Саша подошел ближе. Через стекла он различил Люду еще в вестибюле… а Люда заметила Сашу, оказавшись уже на улице.

Глянула она спокойно, со сдержанным недоумением, видно было, что узнала и не нуждается в объяснениях.

Недоумение ее было вызвано равнодушием. Равнодушием, которое нельзя разыграть в миг неожиданной встречи, если его не было изначально. Убийственное отчуждение ее он уловил, понял и признал всем своим существом и сердцем. Он онемел, безотчетно выставив вперед дурацкий и стыдный букет.

Она была с подругой, отвернулась и пошла, продолжая разговор с того места, где тот прервался. Подруга же, если и заметила что, едва ли успела осознать все значение мимолетный драмы, которая вспыхнула, получила развитие и пришла к завершению между двумя-тремя безразличными репликами.

Они удалялись, Саша видел только Люду. Короткая зеленая маечка, просторные брюки плотно облегают в поясе тонкий стан. Сандалики на плоской подошве не стесняли ее свободный шаг… она ступала с трудно изъяснимым изяществом, так, словно каждое прикосновение к земле было событием. В благородной поступи ее заключалось нечто такое, что не давало ей возможности обернуться. Изящество не допускало случайного.

Саша двинулся следом. Подруга была повыше и покрепче Люды, ступала не столько легко, сколько устойчиво, раз или два Саша уловил нерешительную попытку подруги оглянуться – цветы все же произвели на нее известное впечатление.

Однако, как вскоре выяснилось, дело было не только в цветах. Медленно мимо Саши проплыла белая «Волга», и человек, сидевший рядом с водителем, бросил на Сашу взгляд. «Волга» катила за девушками вдоль тротуара, отпустив их вперед метров на тридцать. Саша видел сквозь заднее стекло, как человек переговаривается по радиотелефону – не выпуская трубки, оглянулся. Значит, Трескину доложили. Доложили ему, что Людмила парня отшила. Или, возможно, пробросила – последнее было бы точнее и ближе к истине. Когда Саша ускорил шаг и обогнал машину, никто не пытался ему препятствовать.

Безмятежно переговариваясь, девушки остановились, а машина где-то пропала, затертая загромоздившими улицу туристскими автобусами. Люда невзначай оглянулась, отчужденный взгляд ее скользнул по Саше, она шепнула что-то подруге, и они пошли дальше, оставив намерение ждать троллейбус. Стало понятно, что Люда не слишком уж хорошо владеет собой, и это как будто давало ему шанс.

Но мешала подруга. Подруга страшно ему досаждала, и все же тянуть он уж больше был не в силах – неопределенность становилась мучительна, он ринулся вдогонку:

– Люда!

Даже со спины заметно было внезапное, резкое действие, которое этот вскрик оказал на девушку, она остановилась.

– Мне нужно поговорить с вами!

– О! Я пойду! – всполошилась подруга.

– Катя, стой! – хватила ее за руку Люда.

– Я только расскажу вам, как все получилось, расскажу только, – заторопился Саша.

– А если я не хочу знать? – враждебно отозвалась Люда. В голосе ее звучала свойственная возбуждению дрожь.

– Не оправдываться – только рассказать! По порядку. Как есть. Прошу вас – ничего больше…

– А если я не хочу знать? Имею я право не знать? Мне, может, так удобнее – не знать! – Несмотря на ожесточенный тон, который требовал такой же резкой, размашистой жестикуляции, она цепко держалась за подругу. – Что вы хотите рассказать? Ничего этого не существует, вам понятно? Не было этого! И я знать не хочу то, чего не было и не существует! Не такая уж это прихоть – не знать. Это мое право!

– Да, – покорно прошептал Саша.

– И я прошу: не подходите ко мне! Ничуть я не сомневаюсь в ваших намерениях, только прошу: не подходите! Ни с какими намерениями! Ничего я против вас не имею, только не подходите! Понятно?

– Да, – бессмысленно проговорил Саша.

– Оставьте меня в покое! Я ничего не хочу, и этого достаточно. Мне вполне достаточно и того, что мне ничего не нужно – ни объяснений, ничего!

– Да…

Внезапно она замолкла и посмотрела на Сашу. Самую чуточку по-иному, чуть дольше, внимательнее посмотрела и увидела, что он не в состоянии защищаться. Руки упали, и букет повис, как веник. И она сдержалась, она молчала, меняясь в лице, в лице отражались те же чувства, но она молчала. И ей понадобилось сделать еще одно усилие над собой, чтобы сказать:

– Не обижайтесь. Я не думаю… постараюсь не думать о вас плохо. Но я не могу вас видеть. Вот и все.

– Да, да, – деревянным голосом сказал Саша. – Я понимаю. Совершенно верно. Я вас хорошо понимаю. Да.

Подруга попробовала высвободиться, но стесняющего ее захвата одолеть не смогла – пришлось бы бороться, чтобы растиснуть безотчетно сжатую руку Люды.

– А цветы? – сказал Саша, обнаружив у себя букет. – Право… возьмите… без всякого…

Люда глядела на розы в глубоком потрясении, словно вопрос этот требовал от нее непосильной сосредоточенности. Казалось, она никогда не очнется… как вдруг лицо ее исказилось, вскинув ладонь, чтобы заслониться, она произнесла оглушенным голосом:

– Нет, это слишком.

Брезгливо отшатнувшись, Люда пошла прочь. Подруга замешкала лишь на мгновение – испытывала она потребность выразить взглядом сочувствие, мерещился в этом взгляде вопрос и некое сожаление… Был это только миг.

И вот Саша был уничтожен бесповоротно. Но несмотря на это, из всего, что наговорила Люда, в памяти уцелели нечаянным образом только две фразы: «не обижайтесь» и «я не думаю о вас плохо». Едва ли после всего, что Саша уже совершил, можно было считать за труд задачу немножечко переставить слова так, чтобы они звучали сорвавшимся невзначай признанием: «я думаю о вас хорошо». Между тем и этим – думаю – не думаю – лежала, если признаться, бездна. Но бездны существуют лишь для того, кто склонен в них заглядывать.

За мостом Люда села в троллейбус, но Саша не собирался ее преследовать. Вместо того, чтобы гоняться за Людой, он вернулся к себе на улицу Некрасова, прошелся по дворам, где примерно предполагал дом Люды, и в самом деле нашел здесь «Волгу» – ребята Трескина тоже не зевали. Водитель околачивался возле машины; недолго выждав, Саша приметил и второго человека – не сложно было сообразить, из какого подъезда он вышел. Охранник, не закрывая дверцу, сел в машину боком и взялся за радиотелефон. Потом они уехали.

Саша решился войти в подъезд и начал подниматься, останавливаясь и осматривая двери. Скоро он понял, что мистическое волнение обманывает его. Стоило представить себе Люду, и он ощущал сердцебиение, мнилось ему наитие, способность прозревать сквозь стены. Однако он заблуждался и в одном, и в другом случае, это вскрылось с непреложной очевидностью на пятом этаже – Люда жила здесь. В маленьком тамбуре, объединявшем две квартиры, стояла на полу пластмассовая корзина с огромным букетом роз.

От Трескина, понял Саша.

В тесном закутке, рассчитанном только на то, чтобы пройти туда и сюда, застоялся приторный эфирный запах; махровые бутоны источали его каждым из сотен и тысяч розовых, белых, ярко-красных, крапчатых лепестков. Опавшие лепестки лежали вокруг голубой корзины на полу, истонченные края их слегка потемнели и съежились. Чудилось, что к тяжелому цветочному аромату примешивается сладковатый дух тления.

Саша положил пять своих тощих розочек к порогу, выключил свет и, выходя на лестницу, прикрыл дверь, чтобы мальчишки, если случится такая напасть, не испоганили Людины цветы.

Он спустился лифтом и на первом этаже, когда створки разъехались, столкнулся с Трескиным, который как раз наладился войти. Неприятная встреча откровенно поразила Трескина. Саша вышел, а Трескин повернулся за ним и упустил лифт.

Одинаково набычившись, одинаково держали они в карманах руки. Откинув в стороны полы пиджака, став от этого еще шире, обнажил белоснежную грудь со строгим, несколько даже траурным галстуком Трескин; Саше нечего было противопоставить этому отглаженному великолепию, но и он внушительно расставлял врозь локти. Не зная, что говорить, не решались они и разойтись. Что-то удерживало их друг возле друга.

– Что ты ей сказал? – спросил вдруг Трескин, обращаясь к Саше вскользь вдоль спины.

Саша пожал плечами. Трескин понял, вздохнул и немного погодя заметил:

– Да, что тут скажешь…

Снова пришел лифт, они посторонились, пропуская женщину.

– А со мной не говорит, – признался вдруг Трескин.

И так это прозвучало человечно, несмотря на все, что в действительности их разделяло, что вздохнул в свою очередь и Саша, испытывая сильнейший соблазн ответить чем-нибудь дружеским, чем-то таким, что стало бы примиряющим признанием их одинаково глупого и жалкого положения.

Он сдержался и молча повернул к выходу.

– А сюда не ходи, – крикнул вослед Трескин, – скажу ребятам – кости переломают!

38

Несчастье было столь велико, что когда Люда оправилась от первого потрясения и попыталась понять, что же она в действительности испытывает, попыталась опознать среди взбаламученных чувств отдельные ощущения, она обнаружила, что ничего определенного, кроме тяжести и стеснения в груди, не чувствует. Было бы легче, если бы она могла сказать про себя, что оскорблена, но этого не было. Должна была она испытывать стыд, но и стыд ее оказался какой-то вымученный. Она не находила в своей душе ничего такого, что можно было бы описать общепринятым словом. Жгучая обида, которая охватила ее в ту несчастную ночь, обратилась не вовне, не на людей и обстоятельства, а внутрь себя. Горячечная буря прокатилась опустошением и ушла, ничего за собой не оставив.

Но отсутствие чувств само по себе создавало мучительное по своему характеру ощущение пустоты. Пустота была там, где прежде предполагалось наличие гордости, самоуважения, способности к переживанию – предполагалась личность. Пустота эта странным образом сочеталась с тяжестью. Прежде Люда различала в себе богатство красок и оттенков, теперь остались два цвета: белый и черный. Белый был пустота. Черный – тяжесть.

Она не находила в себе потребности и даже простой возможности что-либо осмыслить. В конце концов, произошло еще не самое худшее из того, что вообще могло с ней случиться, – ее не стало и все тут. Ее не было. Она ощущала свое несуществование. Для того, чтобы осмысливать, просто для того, чтобы возвращаться к ощущениям памяти, нужно было бы для начала быть. Возвращение чувств неизбежно отозвалось бы острым приступом боли. Она боялась боли, потому что не знала, хватит ли у нее сил вынести эту боль с достоинством.

Она научилась избегать мыслей о Трескине, дома не подходила к телефону. А если Трескин попадался ей на пути, то не бежала прочь, а проходила сквозь Трескина, как сквозь пустоту, потому что и сама была пустота. А он не понимал этого и пытался заговорить.

Столкновение с Сашей впервые после гостиничной ночи причинило ей настоящую, резкую боль. Саша застиг ее врасплох; Трескин преследовал неотступно, про Сашу она почему-то думала, что он никогда уже не появится. Несколько дней, прошедшие после несчастья, были для нее бесконечным сроком, беспредельность эту Люда распространяла и на будущее. Трескин бесконечно ее преследовал, Саша бесконечно отсутствовал, она не задумывалась, почему так, она вообще не имела мыслей и все принимала как данность. Юра, которого она любила, распался на Трескина и на Сашу, соединить их было невозможно; присутствие одного означало отсутствие другого. Несчастье как раз и состояло в том, что никаким усилием воли нельзя уже было собрать Юру заново. Ту часть Юры, которая была Трескиным, она знала, но не любила, а ту часть, которая была Сашей, любила, но не знала.

Потому и любовь ее была такая же химера, как и сам Юра.

Где-то в глубине души Люда сознавала, что любила она Юру как бы… в счет будущего. То есть умственно. Сама себя обольстила, чтобы полюбить Юру, который в свою очередь представлял собой не что иное, как обольщение чувств, призрачное порождение пустоты. Пустой любовью она любила пустоту, и потому сама была пустота.

Столкновение с Сашей вызвало такую боль, как если бы она все еще сохраняла способность страдать.

Она научилась избегать мыслей о Трескине, теперь нужно было учиться избегать мыслей о Саше. Оказалось, что это не само собой разумеется – каждый из них требует отдельного и независимого усилия.

39

Иногда Люда выглядывала в окно. «Волга» с людьми Трескина во дворе – Люда уже знала их – вызывала преходящее, но не нужное беспокойство. «Волга» уехала, а в следующий раз Люда увидела Сашу все с тем же букетом роз; замедляя шаг и озираясь, он прошел к подъезду и перед тем, как скрыться, слепо посмотрел вверх, туда, где пряталась за занавеской Люда. В самом непродолжительном времени можно было ожидать звонка.

Звонка не было. Ожидание мешало Люде. Она отвернулась к стене, оставив за спиной безмолвное пространство большой квартиры с раскрытыми повсюду дверями. Звонка не было. Она почти не шевелилась, ощущая нарастающий зуд в теле. Лицо горело. И давно горело – теперь она это поняла.

Способны люди краснеть наедине с собой или нет, Люда краснела, то есть пылала. И это невозможно было объяснить никакой известной причиной, потому что лицо горело мучительно. Осторожно трогая щеки, Люда ощущала воспаление на ощупь, кожа стала горячая и будто дряблая… Неужели осязание обманывало ее?

Но то, что она увидела в зеркале, поразило ее так, что Люда не сразу, не в первое же мгновение испугалась.

Незнакомый с чудовищной рожей человек… Нет же, это была она, собственное ее отражение, зеркальное отражение того, во что она превратилась. Волосы не поседели, не изменились, не выпали – не постарели ни на одни день, все остальное уже не принадлежало ей. Глядело на нее белое в пятнах, раздавшееся вширь и одновременно обмякшее, утратившее определенность черт лицо. Глаза превратились в щелочки, придавая безобразной оболочке, под которой оставалась трепещущая Людина сущность, отстраненный вид. Все распухло и покрылось лепешками – плоскими блекло-белыми, словно они были наполнены прозрачной жидкостью, волдырями.

Пальцы мягко проваливались на вздутиях, так что страшно было нажать сильнее. А когда убирала руку, на щеке оставались вмятины.

– Мама родная!

Сердце обнял страх, в следующий миг она испугалась до дрожи, до потери самообладания.

Трясущимися руками Люда скинула майку и обнаружила, что проказа охватила уже все тело. На фоне красноватого раздражения расползались огромные волдыри.

Внезапно она сообразила, что Трескин чем-нибудь ее заразил.

Хотя… хотя неизвестно еще, существует ли в природе подобная зараза, страшная и губительная венерическая болезнь, которая сказывается так стремительно. Иначе эта болезнь была бы известна людям. Едва ли дело в Трескине, что-то в себе самой носила она страшно гнилое.

Однако непохоже было, чтобы она уже умирала. Ни головокружения, ни слабости в членах, ничего такого, что прямо бы предвещало наступление конца. Может, с этим живут долго. Уроды живут…

Прикосновение к волдырям казалось кощунственным действием, словно она трогала нечто стыдное и запретное.

От страха Люда просто забыла, что можно вызвать «скорую помощь». Когда она уверилась, что не умирает, главное побуждение ее было спрятаться.

Разложение… начавшись изнутри, выходило наружу, она разлагалась.

Что-то омерзительное она совершила.

Или это совершили над ней.

Путаясь от волнения, Люда надела майку и, чтобы не видеть тела, отошла от зеркала. Сделала несколько кругов по комнате и тогда вышла в прихожую, но и там нашлось зеркало… Ужас этот ей не приснился, он возвращался отражением.

Раздался звонок. Теперь это не имело ни малейшего значения. Под действием гнетущего беспокойства и потребности двигаться, не понимая зачем, она подошла к окну. По двору уходил Саша, и тренькал звонок. Этого не могло быть, и это было, но все это не имело ни малейшего значения. Они не существовали для нее, как она не существовала для них, только они, Саша и Трескин, еще не знали этого и домогались ее внимания, не подозревая, какое страшное действие оказало бы на них это внимание.

Ей захотелось умыться. Совсем. Смыть безобразную оболочку водой и мылом. В ванной она пустила теплую воду и начала осторожно смачивать лицо.

Где-то время от времени с нудным однообразием напоминал о себе звонок.

Зеркало висело тут же, под боком, зеркало не давало ей обмануться, но она не оставляла своего занятия – все поглотило исступленное желание очиститься. Пустив сильную струю, чтобы наполнить ванну, она быстро разделась и погрузилась в мягко обнявшее ее тепло. В зеленоватой воде продолжала она лежать, почти не двигаясь, когда обнаружила, что припухлый живот ее спал и тело как будто бы обрело собственные очертания. Обильно расплескивая воду, она потянулась к зеркалу – появилось лицо! Щеки горели розовым румянцем, но были это прежние ее щеки.

Это походило на чудо. Или на какую-то дурацкую издевку, словно кто-то задумал ее испугать, окунул с головой в страх и выдернул. Отлежав в теплой воде еще с полчаса, Люда не нашла на себе никаких следов проказы. Она поймала себя на том, что оглаживается перед зеркалом – наслаждением стало самое ощущение тела, чистого и ловкого.

Одевшись, Люда решила, что сегодня же, едва вернется мать и можно будет с ней переговорить, уйдет из дому. Замысел этот являлся ей неясной возможностью и раньше, но раньше в бесчувственном состоянии простая перемена места представлялась ей еще одной бессмыслицей в бессмысленном ряду всех прочих. И верно, что-то переменилось, раз преисполнилась она намерения бежать, верно, появилась надежда спастись – ведь бегство это все же спасение.

– Что ж, будешь звонить каждый день, – сказала ей вечером мама, не слишком настаивая на подробностях. В словах ее слышалась та покорная рассудительность, которая и радовала Люду в последнее время, и пугала.

А Майка приняла ее в свои объятия.

– Ты исхудала! – заявила она, торопливо отстраняясь за первым же поцелуем. – На тебе лица нет!

– Может, приляжете сразу? – в виде чрезвычайно робкого предложения сказала Майкина мама – очень маленькая сухонькая женщина с обеспокоенными глазами. Она только что оторвалась от плиты: на кухне с громким ожесточением что-то шкворчало. И это надо было признать чрезвычайным явлением, приняв во внимание, какая маленькая и незлобивая женщина произвела такую бурю.

Отец явился из гостиной, где гремел телевизор. Лысый человек с утопленными в круглой голове чертами лица. Мягкие обтрепанные штаны, неведомо как державшиеся под пузом, и ветхая майка в дополнение к брезгливой складке губ создавали законченный образ тирана в шлепанцах. Он выразительно хмыкнул, услышав предложение немедленно уложить гостью в постель, однако от замечаний на первый раз воздержался. Он смотрел на тоненькую Люду с сомнением, словно пытался соизмерить в уме необыкновенные душевные страдания, о которых уж заранее был поставлен в известность, с никчемными Людиными статями. Сомнения свои Николай Михайлович опять же не высказал, а немного погодя, позднее в тот же вечер, показался в мало помятом пиджаке – из уважения к девичьей стыдливости Люды. Стеснявший Николая Михайловича пиджак, который он надел прямо на линялую, в прорехах майку, привел его в отрывистое настроение, которое заставляло домашних держаться поодаль.

Младший Майкин брат, здоровенный обалдуй с розовым, не бритым от рождения лицом (что было уже заметно), начинал безудержно ухмыляться, едва задевал взглядом Люду; должно быть, он и сам сознавал неуместность преждевременного веселья, потому что старался изо всех сил взглядом на Люду не попадать.

– Ну, воспитанный, возьми сумку! – прикрикнула на него Майка.

Подруга провела Люду в крошечную комнатку с розовыми обоями и розовой, овально вырезанной занавеской на окне. Одним беглым взглядом Люда подметила, что в спаленке царил тот необыкновенный порядок, который редко бывает на исходе дня, если спаленка вообще обитаема.

– Здесь я живу, – объявила Майка с торжественностью, которая делала честь ее чувствам, но вряд ли оправдывалась самым характером сообщения. – Теперь это и твой дом, – закончила Майка.

За спиной у Люды что-то оглушительно фыркнуло.

– А ты что тут делаешь? – нахмурилась Майка, обращаясь за Людину спину – туда, где фыркнуло. – Марш отсюда, воспитанный!

– Еще чего! – отозвался воспитанный.

Майка не спускала многообещающего взгляда, и вскоре подействовало – дверь хлопнула. Майка тотчас переменилась, в ухватках ее и в голосе явилась особая бережная ласка. Уговаривая садиться, она подталкивала Люду к кровати.

– И ничего не рассказывай, ничего! – самоотверженно заявила Майка. – Ничего! Это нужно пережить! – Полненькое, налитое личико ее разгорелось от святого волнения. – Молчи и переживай! А то я просто уши заткну. – Она показала, как это сделает, если необходимость появится: взяла на изготовку указательные пальцы и приставила их к вискам. (Тут, видно, произошла простительная путаница: нечаянно подвернулся Майке известный жест, который с легким «кх!» обозначает обыкновенно самоубийство – двустороннее в данном случае.)

Как ни была Люда занята собой, погружена в собственные несчастья, она не утратила все ж таки здравый смысл настолько, чтобы не замечать нелепости всей этой несколько комической суматохи. И в то же время в самой чрезмерности происходящего заключалось нечто такое, что приносило ей облегчение. Была она благодарна за заботу и суматоху, которая в другое время не вызывала бы у нее ничего, кроме смущения. В самом духе этой семьи с не совсем понятными ей отношениями имелось что-то такое, от чего страдания ее становились как бы… менее очевидными.

Она чувствовала, что глаза ее полны слез.

Не решаясь переступить порог, всунулся в дверь брат:

– А машина какая?.. Какая у него машина? – повторил он, широко ухмыляясь, – ведь принужден он был посмотреть на Люду хотя бы раз, если спрашивал.

– «Ниссан», – сказала Люда, едва поняла смысл вопроса.

Майкин брат перестал ухмыляться, сделался необыкновенно серьезен и, подумав, втянул голову обратно в прихожую.

– Я сама пережила все это сто раз! – Майка взяла ее за руку.

Люда вздохнула, она ничего не могла говорить, кроме самых коротких слов.

– А какого цвета? – снова приоткрылась дверь и сунулся брат.

Люда вздрогнула.

– Белого. Серебристого такого. Голубая.

– Серебристо-голубая, – значительно повторил брат. – У меня есть марки с машинами, показать?

– Еще чего! – взвилась Майка. – Скройся с глаз!

Брат скрылся, но стоило Майке покинуть комнату, оставить Люду без опеки, как он явился опять и таинственно поманил Люду в прихожую. Здесь, настороженно оглянувшись – не видно ли сестры, он открыл встроенный шкаф и показал девушке груду каких-то измазанных солидолом железяк: шестеренки, гнутые трубки и кольца. Это были запасные части к мотоциклу.

– Спицы, – немногословно говорил Майкин брат (звали его Алеша), показывая пучок металлических прутьев, которые действительно по всем признакам напоминали спицы. – Когда лесом, сук попадет в колесо – бац, нету! А у меня запас. Стекло от фары – если по щебенке, знаешь, как камни летят. Камешек из-под колеса – фиить, бух! Нету!

Люда согласно кивала. Хватало ей сообразительности, чтобы понять, какую опасность представляет собой езда по каменистым кручам, и что-то такое она сказала, но, похоже, невпопад.

– Цепь, – сообщил Алеша, с грохотом подтягивая звенья цепи. – Быстро изнашивается. Жара, пыль – вот это все трется. Самая гадость это – пыль и песок, сухой песок.

Люда присела на корточки, потрогала какую-то увесистую железяку и ничего другого уже не смогла придумать, кроме того, что смазка густая и… – посмотрела на кончики пальцев, – прилипчивая.

Алеша зарделся. С какой горячностью заговорил он тотчас о смазке! Как скромно, застенчиво, со свойственной глубоко чувствующим натурам искренностью обратил он внимание девушки на безупречно ровный слой солидола, который покрывал собственноручно подготовленные им к хранению фигнюшки (подлинное выражение энтузиаста!). И наконец Алеша позволил себе высказать уверенность, что не пройдет и полгода, много год или два, как он накопит достаточно денег, чтобы прикупить к запасным частям и сам мотоцикл!

Глубокое проникновение в сущность вопросов смазки, которое нечаянно обнаружила Люда, привлекло к ней Алешино сердце, весь вечер она ловила на себе его восторженный взгляд, взгляд задумчивый, удивленный, испытывающий…

Девушки остались одни, когда пришла пора спать. Майка хотела уступить гостье кровать, но после немалых препирательств Люда завладела все ж таки раскладушкой. Наконец, угомонились и стало тихо.

– Ты спишь? – не выдержала тишины Люда.

– Нет! – поднялась на кровати Майка. Подождала, не скажет ли Люда еще чего, потом замедленно опустилась на подушку.

Деликатная Майкина сдержанность тем более трогала, что сама Майка, по подлинным ее словам, пережила подобное уже «сто раз». Уцелевший после стократного испытания человек должен был бы закаменеть душой и наблюдать страдания подруги с тихой, меланхолической улыбкой. Но, видно, многочисленные жизненные невзгоды не вовсе закалили Майку. Не лишили ее великодушия и чуткости.

Лежа с открытыми глазами, Люда думала о своих отношениях с Майкой. Они строились так, что Люда оказывала покровительство (не явное, но по внутреннему ощущению), а Майка покровительства не замечала и просто дружила. И вот, когда Люда оказалась в положении «сто раз» уже Майке знакомом, роли должны были перемениться… и не переменились. В подавленном, раздерганном состоянии Люда все равно смотрела на Майку сверху вниз, и когда поняла это, то удивилась. Она считала себя человеком эмоциональным, но в проявлении чувств сдержанным. Мнилась ей тут особая горделивая изысканность, которую она, разумеется, не стала бы заявлять публично, но в глубине души за собой признавала. Теперь явилось подозрение, что был это все самообман. За изысканной тонкостью чувств, за предполагаемым благородством натуры скрывалась холодность. Честно сказать, обыкновенная черствость. Непробуженность.

Соображение это пришло кстати, ибо главным, подавляющим Людиным ощущением стало теперь презрение к себе.

Сердце ее теплело от признательности к Майке, которая столько лет ее выносила и с необыкновенной добротой продолжает терпеть. Люда лежала неподвижно, лицом вверх, слезы скатывались по вискам на подушку.

– Ты спишь? – глухо повторила она.

– Нет, – без промедления отозвалась Майка.

Люда не тотчас сумела заговорить. Когда же начала, Майка поднялась, чтобы слышать. Тихий голос временами сходил на нет, но Майка почти не переспрашивала, только вздыхала.

Был уже второй час ночи, когда Майка сказала:

– Люд, но ведь два… это лучше, чем ничего.

Люда не ответила. Тогда Майка сказала:

– Люд, я тобой восхищаюсь.

– Вот как? Чем же тут восхищаться?

– Какой бы Трескин ни был, а Канарские острова, это Канарские острова… Я бы как-нибудь потом ему отомстила, но поехала бы. Тем бы и отомстила, что поехала.

– Соблазна нет – какая заслуга, – равнодушно отозвалась Люда. – Я не взвешиваю, не мучаюсь… Просто нет выбора. Вот и все. Понимаешь?

– Ясно, но непонятно.

– Я так устроена: нет и нет. Может быть, это ограниченность? Это не соблазн был бы, а насилие над собой.

Люда замолчала, молчала и Майка, словно последняя мысль заставила ее глубоко задуматься. За окном слышался приглушенный лай бездомных собак. Продолжалась там своя жизнь, полная волнений и страсти; отдаленный лай то уходил, пропадая, то вновь возникал – собаки возвращались гурьбой и снова начинали что-то делить. Сплошное дружное тявканье перемежалось рыком и взвизгами.

Прямо в окно светила покойная луна.

– Люда, – позвала Майка, точно зная, что Люда не спит, – а второй?

– Что второй?

– Не притворяйся, – сказала Майка. – Одного из двух можно выбрать. Если не придуриваться.

Люда ответила не сразу.

– Что значит: не притворяйся? Как я могу это все простить? И чего вдруг?.. Нет, никогда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю