Текст книги "Жрецы "
Автор книги: Валентин Костылев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
Прилив радости сменила тревога.
– Ваше сиятельство, может ли то быть, чтобы царское величество обратила свое особое внимание на незначащего человека, моего сына?
– Чего царицею не сказано, того не скажу и я. Запомни! Ты у врат счастья!.. Бог вас не забывает, царица обжалует щедро. Жди!
Филипп встал и низко поклонился.
– Еще раз кланяюсь за добрые вести!
Сел весь красный, довольный (Шутка ли! Сам губернатор старается его уверить в государыниной милости к его сыну.) Однако, немец и еврей все же существуют.
– Ну, а как же насчет этих двух? Я не один. Все купечество наше нижегородское в моем лице бьет челом вам о том же. Не пристало нам ныне иметь в своем православном граде немчина и иудея.
Губернатор задумался. Потом, покачав головою, сказал:
– Штейн – прусский подданный, и губернатор не имеет власти над ним... В войне с Пруссией мы не состоим, а единственно только руки ее хотим отвести от России.
– Вы, ваше сиятельство, должны вникнуть в род нашего купечества, в суть взаимной друг другу нашей между собою помощи. Притворяясь, яко нищий, Гринберг сильным капиталом обладает при посредстве иноземцев (каких "иноземцев" – Рыхловский и сам не знал) и заодно с Штейном причиняет немалый вред и убыток русскому нижегородскому купечеству. Падает и благонравие в торговле, ибо где русское исконное купечество, там и благонравие, а где его нет, там погибель общества.
Говорил Филипп Павлович храбро, твердым голосом, горя желанием доказать губернатору правильность своих суждений и время от времени прибавляя: "а там дело вашего сиятельства, как постановите, так и будет".
Друцкой мечтательно пускал дым, поглядывая куда-то вверх, в угол. Вдруг, как бы очнувшись, сказал:
– Не подумай, что я за иудеев. Нет! Я бил калмыков. Собственноручно укладывал на месте буянивших киргизов, убивал я и хохлов за непокорство, а уж тем паче евреев... Их я и вовсе никогда не жалел. И Гринберга не пощажу. Увидишь. Все это от них. И все короли и государства воюют из-за них. Знаю. Куда ни сунься – везде они. Заговорщики они против всех, кто не их веры!.. Знаю я это и без вас. Но я сердит и на дворян и на тебя. Жалуетесь на мордву, а переселению их иногда мешаете. На кунавинском заводе хотел взять кузнеца-мордвина по твоей же просьбе и отослать его на поселение в Яицкие степи, а ты – на попятную. И от рекрутской квитанции отказался за него... Не лучше тебя и другие: кричат, жалуются, а начнешь изымать человека для отсылки на поселение в степи или Сибирь, сами же начинают мешать...
Филипп Павлович попробовал оправдываться. Он уверял, что помянутый кузнец – нужный человек на заводе, лучший рабочий и что без него никак нельзя обойтись. Вот почему он и отказался от рекрутской квитанции и не отпустил кузнеца с завода, хотя сам и жаловался на его непокорный нрав.
– То-то и есть! – нахмурился Друцкой. – Я сам дворянин, но никогда я ради выгоды не оставлю у себя непокорного раба. Дворянская честь превыше всяких сокровищ.
Филиппу Павловичу показалось, что Друцкой смотрит на него презрительно. В нем втайне заговорило самолюбие, но что он мог возразить против этих слов губернатора? Да и не первый уж раз ему приходится слышать намеки, что-де он не настоящий столбовой дворянин, в большей мере он-де промышленник и торговец. "Вот почему, – думал Рыхловский, – Друцкой не так охотно идет навстречу моему челобитию об отводе в тюрьму Штейна и Гринберга. Не желает мне еще большего обогащения".
– Раньше дворянин, – сказал Друцкой, – мечтал лишь о ратных подвигах, доблестях и защите родины, а ныне...
Друцкой с грустью махнул рукой, поднявшись с своего места:
– Жди! Посмотрим. Все они в наших руках и никуда от нас не уйдут. Но и ты будь дворянином.
Так ничего определенного Друцкой и не сказал Рыхловскому. Расстались сухо.
VIII
На холме появился всадник. Конь серый, яблоками, горячий, не стоится ему на месте – так и бьет копытом. Все жилки играют.
Турустан, удалившийся уже на многие версты от своей деревни в леса, наблюдал из-за кустарника за незнакомцем. "Не воеводин ли уж гонец?" И трепетал от страха: "А если воеводин, почему кафтан старый, выгорелый? Да и шапка из невиданного здесь меха, острая, и наушники торчат в разные стороны. Таких у нас не носят". Прикрыл ладонью глаза от солнца, оглядывает окрестность – лицо нахмурилось. И тяжело, громко вздохнул.
"Кто же это такой? Что за человек? Посланец воеводы? Но где же его сабля, либо пиштолет, либо что другое? И одежда не такая. И к тому же чего ради в глуши, в пустыне, появляться воеводину слуге? Чего ему тут делать? Какая тут корысть?"
Турустан сидел, затаив дыхание, и мысленно, как всегда в испуге, молился всем богам – и мордовским и русским: "Ай, ай, помилуй нас!" Он был несказанно рад тому, что неизвестный человек его не видит. Турустан разглядывает его со всех сторон, а сам остается невидимкой.
Всадник сплюнул, достал кисет с табаком, называя коня нежными, ласковыми именами, и закурил трубку.
"Да. Да. Нездешний, – продолжал разглядывать всадника мордвин, – у нас таких и трубок нет".
Незнакомец, подымив, тихим шагом направил коня именно к тому кустарнику, за которым спрятался Турустан. Лошадиные ноги замелькали перед самым его носом.
– Чам-Пас! – в ужасе прошептал он и тут же начал читать про себя молитву.
Объехав со всех сторон куст и увидев прижавшегося к земле Турустана, незнакомец весело рассмеялся. Сильные белые зубы сразу помолодили лицо его.
– Здорово, христьянин! Вылезай. Чего приплюснулся?!
Турустан в испуге стал на колени и поклонился ему земно.
– Спасай, христосик! – пролепетал он.
Всадник махнул рукой. Кольцо на пальце вспыхнуло искрой.
– Вставай, дурень! Чего трясешься?
И, немного подумав, остановил испытующий взгляд на лице Турустана:
– Чей?
– Терюшевский... Село есть такое – Терюшево. Верст сто отсюда.
– Беглый? Русский?
Турустан съежился, челюсти застучали, ответить он не мог. Боялся сказать, что беглый, боялся сказать, что мордвин.
– Не робей! Такая же птичка божия, как ты, и я сам. Не бойся. Скажи-ка мне лучше: где проехать в мордовское село Большое Сескино?
– Большое Сескино?
Опять струсил мордвин. Начал говорить что-то и замялся.
– Смелее, отрок! Смелее!.. Свои мы.
Турустан приободрился.
– Рядышком это с моим селом...
И он рассказал о том, что сам из тех же мест, но что бежал от рекрутчины и теперь боится вернуться к себе в родное село Терюшево, хотя и остались у него там родители, и он не знает теперь, живы ли они, – а Большое Сескино находится в нескольких верстах от Терюшева.
Тогда незнакомец спросил Турустана – знает ли он Несмеянку Кривова?
– Как не знать – знаю... В канун ухода моего из Терюшева видел я его... Приплыл с низу он, с солью... Да, да, видел.
– Как же мне проехать-то к нему? Укажи...
– Прямо по дороге так... А потом спросишь вотчину Рыхловку... Филиппа Рыхловского землю.
– Рыхловского? – переспросил всадник и как-то поспешно соскочил с коня.
– Вотчина его по дороге на Кудьму-реку.
Черный человек крепко сжал плечи Турустана, тряхнул его, закрыл глаза, задумавшись. Будто вспоминал что-то. Тихо сказал:
– Милый! "Льзя ли, льзя ли с тем расстаться, век кого клялся любить?" Чего разинул рот? Подержи-ка коня... Чудак!
Из котомки своей, висевшей у него через плечо, он достал хлеба, рыбы, пареную репу, а затем и флягу, обшитую верблюжьей шкурой. Лицо его повеселело.
– Давай поставим коня в кусты... Угощайся! Дивную вещь ты мне изрек, братец. Сам того ты не знаешь, что ты сказал.
Он долго возился в кустах и вдруг ни с того ни с сего запел, ласково поглаживая коня: "Ах, в прекрасном во местечке и при быстрой Кудьме-речке стоял зелен луг..." Привязав к дереву лошадь, дружески хлопнул мордвина по плечу:
– Эх, ты, сбитень! Смейся!.. Говорю тебе – смейся!.. Много я всего видел – ничего нет страшнее, коли сам никуда не годишься... На, вот!.. Пригубь... Лучшее вино, боярское... Жить можно! Жизнь надо любить, как хорошую девчонку. Бывают измены, но немало и хороших дней, было бы уменье и храбрость! Покатался я по бел-свету, всяко видел.
Оба сели на траву. Сначала потянул из фляги Турустан. Сосед следил за ним с ласковой улыбкой. А затем, приняв от Турустана флягу, он сказал: "Соскучился я по нижегородским местам! Где ни бывал – лучше нет!"
Тут только Турустан рассмотрел его как следует: веселый, сильный, крепкий, но пожилой человек. А о том, что он уже немолодой, говорили морщины на лбу и у глаз. Когда он снял шапку, бросив ее на траву, засеребрились седые нити в курчавой черной шевелюре. И только зубы, белые, как у девушки, и розовые губы, подвижные, усмешливые, да и глаза такие же, как будто они все время над кем-то подсмеиваются.
– В степях донецких я свою вотчину оставил... В верховьях ныне боярствовать вздумал. Да и не я один... Нас много. Надоело нам в своей вотчине от царских холуев прятаться, как собаке от мух. Допивай!
И снова он передал флягу Турустану.
– Безбоязненно довершай начатое, – как учил меня один старец.
Турустан с усердием допил остаток вина.
– Из тебя толк выйдет... Молодец! – обрадованно сказал он Турустану.
Мордвин повеселел. Стал посмелее: "Не зверь, не укусит!"
– Как тебя звать? – осмелился он спросить незнакомца.
– Имя мое птичье – разбойнички окрестили меня Сычом... Безродный я. Остальное все известно в канцеляриях нижегородского и астраханского губернаторов... Дьяки мою жизнь описали не хуже, чем житие Николая Угодника... А сам я все позабыл. Интересно не то, что прошло, а что будет. Об этом и думай.
И он опять запел:
Тут и шел, прошел бродяга,
Бездомовный человек.
А навстречу-то бродяге,
Друг-приятель мне попался,
Слово ласково сказал:
"Ты куда идешь, бродяга,
Бездомовный человек?"
И пошли мы оба вместе
Счастье в будущем искать...
Окончив песню, цыган вдруг спросил Турустана:
– Стало быть, ты Фильку знаешь?
– Фильку? – Мордвин задумался. – Нет.
– Ну, Рыхловского, што ль, по-вашему?
– Филиппа Павловича?! Знаю. Его крепостной.
– А жену его, Степаниду?
– Три года назад умерла она.
– Умерла?!!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
То, что произошло с цыганом Сычом после того, как он узнал о смерти Степаниды, испугало мордвина. Он даже приподнялся с земли и опасливо отошел в сторону.
Цыган сидел на земле, схватившись руками за голову, и что-то скороговоркою болтал себе под нос. Напрасно Турустан силился понять его слова. Они были обрывисты, то нежные, то скорбные, и вдруг переходили в проклятия. Потом у кого-то он стал просить прощения, называя "голубиною радостью". И наконец, как женщина, как ребенок, зарыдал.
Турустан вспомнил свое горе, у него тоже выступили слезы. Ему стало жаль своего нового товарища. Он подошел к Сычу, нагнулся над ним и сказал:
– Вставай!.. Чего ты? Когда нам плакать! Солнце садится. Езжать тебе пора. – И с силою начал трясти его за плечи.
Сыч поглядел вдаль красными, полубезумными глазами, остановился, перестал рыдать. Долго просидел он, опустив голову.
– Как же я-то теперь буду жить? Мою невесту, Мотю, и вовсе украл у меня Филипп Павлович, – вздохнул мордвин.
– Что? Филька? – Цыган снова заволновался. Турустан поведал ему о своем горе. Слушая его, Сыч постепенно приходил в себя.
– Прости меня! Не рассказывай никому! – сконфуженно начал он. – И не бери пример с меня. Слаб сердцем. Не затем рождается человек, чтобы жить в слезах; мы родились, милый, – верить в свою силу... Можем сделать многое, коли того захотим. И хотеть будем до самой смерти, пускай даже помрем на лобном... Так всегда говорит наш атаман Михаил Заря. Э-э-эх! Прощай пока! Э-эх, зачем ты, горькая, на свете рождена, несчастливая к любви произошла?!.
Расстались, условившись снова встретиться на том берегу Волги у Макарьевского монастыря. В Песочном кабаке.
Сыч устало влез на лошадь и медленной рысцой погрузился в гущу кустарников. Мордвин с грустью проводил его глазами, тяжело вздохнул. Понравился ему этот человек.
Одним остался недоволен Турустан: на его вопрос, по какому делу понадобился Сычу Несмеянка и откуда он знает этого мордовского вольноотпущенника – цыган ничего ему не ответил.
– Потом узнаешь... – сказал он загадочно.
С тем и уехал.
IX
Добрался-таки Сыч до Большого Сескина. Был уже вечер. Старуха, подбиравшая на опушке сучья, указала ему дом Несмеянки. Самый крайний домишко, в соседстве с ельником.
Встретились радостно.
Несмеянке не надо было расспрашивать цыгана, зачем он явился. Встреча была заранее условлена. Еще там, на Волге, когда волокли расшиву.
– Н-ну? Какие вести?
– Вышел из Москвы. С товарищами.
– Как же я его увижу?
– В Нижнем, на Похвалинском бугре. С самого краю домишко тут стоит, зеленый... В нем и встретитесь.
– Спросить кого?
– Меховщика Гринберга... Мордва шкуры ему носит... Старик верный, не бойся... Свой человек.
Рассматривая со всех сторон гостя, повеселел Несмеянка.
– А я думал, ты не придешь! Где стали?
– В урочище под Татинцем. Напротив большой остров. Берег высокий, все видно... Караульных поставили в горах. Побывай.
Несмеянка покачал головой.
– Куда же мне?! И-их, дорогой мой! Ты не знаешь! Да садись! Чего ты?!.
Когда сели, Несмеянка крикнул:
– Семен Трифонов! Иди!
Послышалась возня в сенях, дверь отворилась. В горницу смущенно и робко вошел коренастый, крепкого сложения крестьянин. Низко поклонился:
– Мир вам!
– Смиренным бог помогает! – шутливо ответил Сыч, так же низко кланяясь вошедшему. Глаза его лукаво смотрели на Семена. – Где ни бывал я, везде смирение – богу угождение, уму – облегчение, душе – спасение, дому терпение, а начальству – удобство. У мордвы, может, и не так. Не знаю.
– Я не мордвин – православный... – добродушно откликнулся на слова цыгана Семен Трифонов. В руках он мял войлочную шапку.
– Здешний он – дальнеконстантиновский, монастырский тяглец. Вот... Скрывается у меня.
– Что так? – удивился Сыч.
– Жена блудит, а его еретиком объявили. В селе Кочунове мужики не пускали в церковь крестьян соседнего помещика Собакина... Собакинские люди взяли да побили в церкви той окна, а священника, шедшего на увещевание с крестом в руке, связали и хотели в реке утопить... А на суде главным заводчиком объявили Семена Трифонова. Ловят его, чтобы в цепь заковать.
Семен Трифонов вздохнул, опустил глаза:
– Я только дьячка Микиту за бороду дернул! Больше ничего. Он у нас поросенка летось своровал.
Цыгана охватило любопытство:
– С кем же твоя баба-то?
– Старца рыжего, на грех, поселил в лесу, в келье, епископ Димитрий... Проповедника... – печальным голосом ответил Семен. – Она с ним вот...
– Э-эх, брат! – вздохнул Несмеянка. – Исходил я всю Украину, Донецкие земли, Поволжье – и устал от человеческого горя.
Не успел сказать он эти слова, как под окнами поднялся шум. Несмеянка выбежал на волю, а вернувшись, грустно произнес:
– Опять! Каждый день! Идут наши, сескинские.
В горницу набился народ. Оказывается, сегодня их взбудоражили слухи о прибытии из Нижнего в Суроватиху еще нескольких монахов и толмачей. Каждый день новости!
Зло и скучно завопили старики, размахивая руками; мычали себе в бороду пожилые люди, проклиная монахов; причитали женщины.
– Чего шумите? – сказал Несмеянка, когда стихло. – Не первый же день это! Нытьем беду не заглушишь!
Все задумались. В самом деле – не первый день власти беспокоят мордву. Суд судил "никогда в пользу мордвину". Торгаши русские обирали мордовское население, стараясь получить "наиболее пользы", продавая нужное втридорога и выманивая втридешева – хлеб, мясо, крупу, рогожи. Бурмистры, пристава – каждый по-своему вмешивался в жизнь мордвы. Такой порядок вещей должен был давно заставить людей задуматься. Чего же ради бестолково шуметь теперь? Кто услышит? Кому страшны их проклятия? Об этом Несмеянка односельчанам и сказал, устыдив их своими словами.
– Мордовский народ никогда не нападал первый на русских князей. Но мы примирились с княжеской властью. Князья не примирились с нами. Они не хотят, чтобы мы пели свои песни, не позволяют нам растить своих детей, как мы того хотим, запрещают нам говорить на своем языке... Они отца разъединяют с детьми, мужа с женой, и угоняют одних в Сибирь, других в Уральские степи. Они добиваются, чтобы дети наши не походили на отцов своих. Их отбирают у нас и силой уводят в православные школы, делают из них попов и проповедников, и подкупают слабых, сбивая их на шпионство... Нас морят и сживают со света. Можно ли это терпеть? Нельзя.
Несмеянка не напрасно науку в Москве прошел и даже "в приказах государевых писцом служивал". Слова его доходили до сердца.
Бабы плакали сдержанно, себе в передник, чтобы не надоедать мужикам. А те покашливали, почесывали затылки, вздыхали. Горечь несмеянкиных слов, вместе с грустью, поднимала в душе надежду... На что? На что надеяться? Ответить трудно. Но Несмеянка говорил о тяготе народной так, что еще больше хотелось жить после его горячих слов. Просыпалась ненависть и неукротимое желание одолеть невзгоды.
Из рода в род у мордвы переходило предание, будто за синими морями, за широкими реками живет несметное множество мордвы, "людей боговых", терюханам однокровных. Этот народ еще не знает о несчастье, какое постигло терюхан, а русские попы и пристава нарочно теснят мордву со всех сторон, чтобы ей нельзя было подать о себе весточки. Но... близок тот день "дальняя мордва" узнает о бездолье терюхан и тотчас пойдет войной выручать их, и мордовский народ будет свободен и счастлив. Будет жить своею жизнью, не трогая никого и не страдая ни от кого.
Вера в приход этих спасителей глубоко сидела в каждом мордвине. Но и тут Несмеянка судил по-своему.
– Враки! – сказал он теперь об этом, отвечая старому мордвину, дедушке Мазовату, вспомнившему о "большой мордве". – Кто будет заботиться о нас?! Никто!
Он напомнил ему об одном проходимце, который в позапрошлом году выманил у терюхан несколько возов разного добра, обещая доставить все это к морю Хвалынскому в подарок царю Большой Мордовии. Возвратясь из дальних стран, он принес благодарность якобы от имени небывалого царя и насулил от его же имени золотые горы терюханам, а потом забрал еще кое-что и скрылся...
– А чем православные попы лучше того обманщика? Он обманывал нас царем Большой Мордовии, эти – райским счастьем. И прибывшие на Суроватиху монахи и толмачи не кто иные, как подосланные из Нижнего низостные обманщики и враги наши. Но хоть море слез пролейте вокруг них, все равно не утопите их в слезах!
Задумались, заслушались Несмеянку.
– Чего же вы молчите? Правду ли я сказал?
Молчание.
– Уж не думаете ли вы, что боги ваши спасут вас?! На Дону и на Урале, и в Запорожье – во многих местах народ потерял веру и в бояр и в попов, и пошел против власти... Готовятся страшные бунты...
Тут Мазоват Нарушев, поднявшись со скамьи, опять вставил свое слово:
– Братец наш, удалый молодец, Несмеянка, можно ли верить твоим словам, когда ты говоришь нам о Доне, об Урале и о Запорожье?.. Нет ли тут какого обмана?.. Не обманываешь ли и ты сам себя, добрый молодец?
Несмеянка улыбнулся:
– Дедушка Мазоват! Если не веришь мне, то вот человек, пришедший с Урала и Дона! Спроси его! – и он указал на Сыча.
Все обратили внимание на скромно сидевшего в углу цыгана.
Сыч встал, поклонился всем. Ему ответили так же. Большой, черный, разгладил обеими руками усы и обвел присутствующих веселым, смеющимся взглядом.
– По-моему так: кому кистень, кому четки. Кому жить, а кому гнить, кому тереть, а кому терту быть, кому кнут да вожжи в руки, а кому и хомут на шею... Кому что нравится. Каждому свое. В Суроватиху заявились на поселение старцы – им четки, а мне вот давай кистень... Не для того я родился, чтобы хомуты на себе таскать: не лошадь же! И скажу я вам – время плывет. Торопитесь!
Сжал громадный кулак и потряс им в воздухе.
– Где хорошо живут люди? И у Черкасов* на Украине, и у казаков, и у башкиров, и у киргизов видел я только горе; давят и цыган, и евреев, давят и русских. А кто? Об этом говорить нет надобности. Все известно! Разбегается народ: черкасы на Понизовье, казаки да крестьяне в Запорожскую Сечь, кто на Дон, кто на Каспий, а кто на Волгу в леса Керженские... Воюют гайдамаки на Украине против шляхетской знати. Воеводы берут их в плен и казнят. Убежавшие от кола и виселицы, бездомные и бесприютные, они умирают в степи. Есть которые и к туркам переметнулись. Басурмане оказались куда добрее христиан! И много же разбойников везде появилось, по всем местам безуемные головушки! Низкого звания люди повсеместно готовятся идти на дворян.
_______________
* "Чаеаракааасааамаи" в эту эпоху местами называли украинцев.
Старики с великой скорбью развели руками. Постояли еще немного молча, подумали, а потом сказали: "Спасибо, братцы, за беседу! Теперь мы пойдем по домам и подумаем над вашими словами".
За ними послушно потянулись и остальные.
Старики хитрили. Они по домам не пошли, а направились к главному жрецу своему, иначе называемому "возатя", к Сустату Пиюкову. Жил он с другого края деревни, у оврага.
Придя к возате, старики спросили его совета, что им теперь делать, когда кругом напасть такая?
Сустат Пиюков заявил:
– Просите прявта* Тамодея, пускай соберет моляну. Несите жертвы Анге-Патяй**. Она избавит нас от всех несчастий. В этом – исход.
_______________
*аПараяавата – голова, старейшина в отправлениях религиозных
обрядов.
**аАанагаеа-аПааатаяайа – богиня, рождающая духов-охранителей.
От Пиюкова старики разошлись по домам: кого слушать? Но, конечно, нельзя такое дело начинать, не помолившись! Смелость нужна, и сила нужна, да и деньги тоже, это так. Но и бога забывать негоже. Правда, боги глухи... боги молчат. Много им молилась мордва. Много раз в священной роще было сказано "Пичеозаис*, дай нам избы!" Или "Шотьрань-Озаис**, дай нам бревен для изб!", "Кирень-Озаис, дай нам лубьев!" Но будут ли избы, будут ли бревна, будут ли лубки?! Пока остается все по-старому. Все же моляну совершить надо.
_______________
* Дух, покровительствующий сосне.
** Дух – покровитель бревен.
Так и решили старики: просить Тамодея о моляне.
Может быть, боги на этот раз и услышат их?!
X
Димитрий Сеченов пошел через кремлевский двор к губернатору. Князь Друцкой собирался спать, когда ему доложили о прибытии гостя.
Епископ, устало крякнув, сел в кресло. Друцкой, изнывавший весь этот день от скуки, с интересом приготовился слушать.
– Увы, князь! В Казанской епархии тяжело было мне бороться с мухаметанством, а в Нижегородской епархии, как видно, придется и того тяжелее. Там богатые мурзы помогали, а тут от дворян не вижу никакой помощи, кроме как от Рыхловского.
– Хорошо служить, ваше преосвященство, в Питере да в Москве, а, как у нас, в неустроенных пунктах – ой, ой, нелегко!
Подали ужинать, принесли вино.
Епископ сам налил князю и себе.
– Не судите меня, князь... Homo sum, humani nihil a me alienum puto*.
_______________
* Я – человек, и ничто человеческое мне не чуждо (лат.).
Широкое, слегка опухшее от неумеренного пития, лицо губернатора улыбалось сочувственно.
– При твердости, справедливости и благочестии особы вашего преосвященства, – оное не опасно.
– Добродетели и ученость возводят человека в сан, но никакая философия и никакое красноречие не в силах доказать, – умножается ли от того красота его души, его любовь к правде и удаляется ли он от греха... Готовящий людям пищу, однажды объевшись, теряет аппетит к ней... Проповедующие добродетель, блистая живостью ума и силою речи своей, подобны газели, прыгающей над пропастью, но они менее искусны и слабее, ибо там – природа, под ногами камень, а у нас – неразрешенные противоречия церковной догматики. Язычники сильнее нас; они верят в камень, огонь, дерево – и осязают это, они пользуют сии предметы, окружая их воображением, ибо видят бога в ощутимом, мы – в небесах, в тайнах заоблачных. Они спрашивают у нас: "Где ваш бог?" Мы указываем перстом ввысь. Они смеются: "Покажите нам своего бога, – говорят они. – Не можете? А мы вам покажем, когда хотите!" Из этого я и предвижу великие трудности проповедничества в здешнем крае. И притом же не видел я людей упорнее, мстительнее и решительнее мордвы.
Сеченов запнулся, подошел к окну и, открыв занавес, указал на спящий город.
– Платон учил: трудно найти начальника вселенной, но еще труднее говорить перед народом... Спят нижегородцы. Не знают они, что епископ долгие ночи бодрствует, боясь пробуждения, страшась утренней встречи с ними, ибо кровь первых христиан, хотя и пала на плодоносную почву, но сильно обсохла на Руси, и ныне Святейший Синод досушивает и остатки ее. Хотя велик был Петр, однако не кто иной, как он, обескровил, омертвил церковную почву, положил начало неверию... И в таких случаях наипаче трудно нам оплодотворить верою язычников!.. И не он ли, блаженной памяти великий Петр, подобно римским властелинам, бросавшим христиан ко львам, губил сонмы раскольников?.. Раскольники стали презирать смерть. И это наиболее страшное изо всего для власти, егда смерд не страшится ада. В глубокой древности пресвитер города Карфагена Тертуллиан сказал: "Презрение смерти усматривается гораздо лучше в поведении, нежели в речах философских". Мужество язычников в страданиях действует также на народ сильнее всяких речей мудрейших... Видел я эти упрямые, скрытые лица... Наблюдал я зловещее, многоречивое молчание. И сказал я себе: предстоит великая буря в нашем крае.
Друцкой нагнулся и, обдавая своего гостя винным духом, прошептал:
– В губернии неспокойно. Сыщики доносят о народном неудовольствии и о появившихся ворах на Волге и в лесах.
– Быть баталиям! Предчувствую.
Друцкой нахмурился.
– Коли вы, ваше преосвященство, помянули философов, то и я помяну одного из них. Не знаю, кто он, но помню его слова: "Красноречивейшим проповедником государства, вдохновеннейшим апостолом евангелия является палач". Мудрые слова. Не правда ли?
Сеченов тускло улыбнулся.
– В моем сане прилично ли рассчитывать на это? Наше орудие – духовные догматы... слово божие.
Губернатор щелчком отбросил со стола ползавшую по скатерти большую черную муху.
– Да, бывают времена, когда люди привыкают к крови, к мучениям. И это самое страшное – правильно изволили вы сказать, ваше преосвященство! Тогда губернаторская власть бродит по жизни, подобно слепому. На что опереться? На законы? А где они? Их нет. Один закон поедает другой, поэтому и влияние русское до сих пор еще не проявило себя благотворно ни в чем на покоренных народах. И церковь тщетно ратоборствует за православие среди иноверцев. Труднее всего править иноплеменниками, не имея уверенности в самом себе.
Епископ насупился.
– Мордвы крещеной насчитывают в одной нашей Нижегородской епархии близ пятидесяти тысяч душ... Беда главная в их лицемерии: приняв крещение, они живут тайно по-язычески... Не имея даже твердых уставов, губернатор может помочь духовенству своими людьми по сыску. Так было повсеместно и во все времена. Необходимо крепкое смотрение за новокрещенцами. За неповиновение наказывать.
Друцкой молча налил вина себе и епископу. Некоторое время оба пили, не произнося ни слова.
– Но как помогать вам?! – пожал плечами Друцкой. – Ежели из указа ее величества об иноверцах видим, якобы вы, ваше преосвященство, жаловались на казанского губернатора за его немилосердное обращение с ними? Не вы ли просили государыню, чтобы даже всех разбойников и воров иноверцев, по восприятии святого крещения, прощать и выпускать из-под караула? И немудрено, что в губернии изрядно расплодилось всяческого разбоя и воровства. Кто же губернатору поможет бороться с ними? А потом и умножение воровства было также поставлено в упрек казанскому же губернатору... Христианское вероучение плохо уживается с судейским и полицейским регламентом... И от того все наши трудности.
Епископ отрицательно покачал головой.
– Жестокосердечие не вспомогает справедливой вере, а отторгает от нее новокрещенцев. Потому я и жаловался на казанского губернатора. О том именно и было мое доношение матушке-царице. И от губернатора я ожидаю не силы, а надзора... Повторяю: сыщиков разумных, нелицеприятных приличное число для наблюдения точности исповедания надлежит вам направить в иноверческие села и деревни... Самое наилегчайшее – призвать палача, но во много раз труднейшее – не допустить человека до плахи. На это дело я могу дать вам некоторых чернецов, если у вас нет своих сил.
Обтирая усы, Друцкой примирительно сказал:
– Есть и у меня люди. Среди них даже есть один почтенный мордвин.
Сеченов насторожился.
– Приходил он ко мне. Рассказывал о своих делах. А в другой раз приносил мне даяние новокрещенцев. Человек тот в нашей губернии царями отмечен.
– Напиши мне его деревню и его имя, – властно потребовал Сеченов.
Губернатор встал, поморщившись, из-за стола.
– Имя его – Федор Догада. Новокрещенцы его едва ли к своим богам не сопричислили.
– У новокрещенцев единый бог, что и у нас, – сухо поправил епископ.
Друцкой рассмеялся.
– Радуюсь таким словам, ваше преосвященство, но в мордовских деревнях обстоит дело менее всего по-христиански, хотя бы и у новокрещенцев. Поспешность обращения в христианство тому причиною. Иконы у них поистине в пренебрежении. Полагая, что икона находится в общении со священником и доносит духовенству о нехристианской жизни новокрещеного, он оборачивает ее ликом в угол или выкалывает ей глаза. О том мне лично рассказывал священник Иван Макеев. Он принес мне икону, у коей "очи выколупаны"; а в иных местах новокрещенцы богохульные речи на сходах произносят без всякого к тому стеснения. И об этом есть сыск у меня. А если я буду брать этих людей, ковать в кандалы и пытать, а наипаче – отправлять на поселение, нагоню тем самым страх на мордву и неуважение к христианскому богу – за это вы будете жаловаться на меня – да, кроме того, подниму я тем самым ропот и среди дворян, которые смирения иноверцев жаждут, а на жертвы идти не желают. Выгода сего для них дороже возвышенных подвигов во имя будущего.
Епископ посмотрел пристально на губернатора.
– Что же, по-вашему, князь, делать, дабы крепче в вере находились иноверцы?
Друцкой сказал:
– На этот вопрос ответствовать надо, много поразмыслив. (А сам подумал: "Хочешь и меня поймать, как казанского губернатора!")
И, уйдя в соседнюю комнату, вернулся через несколько минут с запиской о Федоре Догаде, которую и отдал епископу.
Сеченов понял это, как желание князя поскорее освободиться от него. Он встал, благословил его и, попрощавшись с ним, пошел к себе в архиерейский дом.
Друцкой всякий раз в разговорах с Сеченовым был настороже, ибо много слышал о деяниях епископа в Казанской губернии на посту председателя комиссии по новокрещенским делам. Он знал, что начальник Казанской губернии пострадал однажды всецело по милости этого деловитого епископа. И не Сеченов ли, будучи в Казани, жаловался на разных чинов людей, притесняющих якобы иноверцев и новокрещенцев? Не он ли говорил, что "провинциальные и городовые воеводские канцелярии и ратуши никакой милости к иноверцам не кажут и не освобождают, и за долговременную их работу в платеже заемных денег ничего не зачитывают"?.. Не он ли поливал грязью казанские губернские власти, обвиняя их "в чинимой иноверцам кабале и несправедливости"?





