Текст книги "Жрецы "
Автор книги: Валентин Костылев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
– Лошадей! – грозно крикнул Сеченов, разбудив своим зычным голосом попадью. – Ну, ну, скорее!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В полночь мордва и рыхловские крестьяне разошлись в разные стороны.
Звезды смотрели грустно. Мужики слушали пенье соловьев в рощах с тупою болью в сердце. Им пришлось нести с поля пятнадцать раненых товарищей. Десять человек убитых так и оставили до утра... Утром придут с лопатами и зароют... А впереди еще бабий плач, плач ни в чем неповинных ребятишек... "Ой, горе, горе! Черт принес этого монаха!"
Мордва потеряла сорок человек убитыми и ранеными. Несмеянка, шедший впереди, то и дело останавливался, чтобы успокоить стонавших от боли раненых товарищей и чтобы приободрить здоровых, окончательно упавших духом, подавленных, напуганных всем происшедшим: "Что-то будет дальше?! Чам-Пас, помилуй нас!"
XVIII
Благоухала весна, раскрывались влажные медовые почки, цыган Сыч не отходил от Моти. Называл ее то "полевым цветком, мотыльков привлекающим", то "пернатою чечеткой", а иногда принимался расхваливать ее отца, называя его "чудотворцем". Цыган был большой выдумщик, и Моте это нравилось.
"Пернатой чечетке" вообще было весело в ватаге. Она подолгу любовалась на себя в зеркало, взятое вооруженною рукою Сыча из Феоктистиных хором. Турустан канючил, ревнуя Мотю.
– В этом ли жизнь?! Глупый! – укоряла она его. – Ты не видишь людей, ты не смотришь на божий мир, а все липнешь ко мне. Смилуйся! Я хочу, чтобы ты убил попа Ивана.
Турустан бледнел, сильно удивляясь словам Моти: "Почто понадобилось ей убить попа?" Она смеялась. Шлепала Турустана пальцем по носу и говорила:
– А цыгана и просить не надо: он и сам убьет.
– Да что тебе дался поп Иван?! Пускай живет.
– Сукин сын – вот и все. Не убьешь попа, убей Сустата Пиюкова... Послушай жену! Они враги наши.
От этих слов Моти совсем опешил Турустан. Его бросило сначала в холод, – мороз прошел по коже, – а потом объял жар, пот выступил на лбу.
– Мотя, уйдем со мной от воров! Не жизнь нам у них. Погубят они тебя. Испортят.
– Я не мешаю. Иди! А я не хочу...
Турустан вспомнил о своей недавней встрече с Сустатом Пиюковым в лесу. Тот уверял, что, если Турустан сходит в Нижний к губернатору с повинной, признается в своих преступлениях, его помилуют, дадут службу и заживет он тихо, спокойно, как "честный человек". Задумался Турустан над словами Пиюкова. Крепко засели они в его уме. Немного ведь надо, чтобы сделаться таким "честным человеком"! Прежде всего надо любить себя больше всех на свете. Думать только о себе. Не заботиться о том, что будет с людьми после тебя. Никого не жалеть! Обелить себя перед начальством! Угождать князьям и дворянам. Уважать попов и монахов! Человек живет только раз в жизни. О чем же тогда больше и мечтать, как не о том, чтобы прожить сытно и весело свой век?!
"Турустан! – внушал он сам себе. – Законам повинись! С ворами не дружи! Друзьями пользуйся! Приобретай богатство. В нем главная сила! Нет никакой высшей власти, кроме бога, царя и денег!"
В лесу накопил Турустан эти мысли. Там, в отдаленности от общества ватажников. "Пускай милуются Сыч и Мотя! Будь проклят тот день и час, когда я повстречался с Сычом! О Мотя!"
С каждым днем она становилась все более и более чужой ему. Когда она садилась верхом на лошадь, чтобы ехать с Сычом на разведку, он втайне молил бога, чтобы она свалилась с лошади и разбилась, а Сыча чтобы убили сыщики либо солдаты. Турустан теперь не верил Моте, не верил никому. Одиночество толкнуло его и на сближение с Сустатом Пиюковым, который, встречаясь с ним тайно в лесу, постоянно твердил ему: "Уничтожь пороки кругом себя – бог наш и бог христианский осчастливят тебя".
Мотя не желает уйти с ним из Оброчной. Отказалась наотрез.
Злоба к ней и Сычу возросла. С наступлением весны эта злоба уже не давала покоя, мешала спать. Турустану становилось страшно.
Сыч и Мотя, как только снег стаял, часто и надолго уходили в лес, а возвращались оба серьезные, суровые, неся на спинах большие охапки сучьев. Натаскали их полон двор. А на кой бес они – эти сучья? Весна на дворе, теплынь, скоро лето, а они усердно запасаются топливом.
Все это не нравилось Турустану, хотя Мотя с первого же дня сбора сучьев стала много ласковее и добрее к нему. Сама начинала обниматься, ухаживать за ним, – от нее пахло прошлогодними травами и лежалой хвоей. Губы были горячие, красные; глаза ласково-усталые – такими глядят цветы подснежники, не в меру согретые солнцем. Принимая ее ласки, Турустан не верил ей и делался еще печальнее.
Цыган после прогулок в лес деловито чистил своего коня, ласково приговаривая:
Голубчик ты сизокрылый,
Мой родной, мой милый,
Отчего ты приуныл?
Турустан слушал эти нежные присказки Сыча и злился. Так бы, кажется, и зарубил его топором. Останавливает одно – могут тогда и самого убить. А ему, Турустану, умирать не хочется. О как ему хочется жить! Шайтан с ними со всеми – лучше уйти, бросить их, и...
Сыч, видя Турустана, сидящего на бревне и зловещими глазами наблюдающего за ним, менял свою песню, беззаботным голосом начиная другую:
Как встает купец от сна,
Мысль у ейного одна,
Чтоб умыться, нарядиться
И в гостиный двор идти.
Он дорожкою спешит,
А разбойничек глядит...
Противно было слушать Турустану и эту песню о купце и разбойнике. Его душа лежала скорее к купцу, нежели к разбойнику. "Купец – честный человек, а разбойник – вор и проклятый властями бродяга. Какая польза от него и кому?"
Однажды ночью Турустан разбудил Мотю и тихо, настойчиво сказал: "Бежим!" Она так же тихо и так же настойчиво ответила: "Не пойду! Будь честным, Турустан, и не покидай нас! Приходит трудное время". Турустан шепнул: "Живя с разбойниками, нельзя стать честным человеком". Она закрыла ему рот: "Мы не разбойники! Молчи, услышат – убьют тебя!" Турустан притих. Мотя уснула, а когда утром проснулась, – Турустана уже не было.
Поднялась тревога в Оброчной. Сыч сел на коня и помчался по всем дорогам искать Турустана. Поискали и другие, но нет парня! Нигде его не нашли.
– Зачем он тебе? – спросила Мотя вернувшегося из погони Сыча.
– Слабый человек Турустан. Такие опасны, – ответил он.
Мотя рассказала, что Турустан звал и ее с собой, и не один раз.
– Стало быть, ты знала, что он уйдет? – изумился Сыч.
– Этого не знала.
– Ежели услыхали бы наши, они убили бы тебя! Ах глупая! Ах неразумная! – И прижался к Моте.
Мотя ума не теряла. Не раз напоминала она Сычу о Несмеянке, о его тревожных предсказаниях. Училась стрелять из пистоли и жалела, что не может рубить саблей: с трудом она поднимала ее. Сабли у ватажников были крупные, тяжелые – турские и "горские". Мотя еле-еле охватывала толстый крыж (эфес) сабли своею маленькой, почти детской рукой. Легче всего ей давалась пистоль – коротенькое, маленькое ружьецо. И то: люди брали его одной рукой, она – обеими. С завистью смотрела она, как Сыч булатным лезвием сабли рассекал стволы молоденьких берез. Ватажники, наблюдая за Мотей, пытавшейся так же взмахнуть саблей, смеялись:
– Хворост в лесу собирать, поди, куда легче! Сыч, не правда ли?
Мотя краснела, убегала. Ребята галдели ей вслед, хохотали. Сыч их останавливал:
– Чего вы, ей-богу? Бараны! Испугать могите! Девчонка незнающая, а вы... У-у, пустогрызы!
Хохот увеличивался.
Веселье переходило в возню, в игру. Делились надвое, начинали "потешную" войну. Выволакивали копья, военные рогатины, обнажали сабли и бежали – стенка на стенку – с гиканьем и свистом. Звенело железо, лязгали сабли одна о другую. Глаза чернели, мускулы надувались, летели ругательства с обеих сторон, только одного не хватало – крови! От этого делался неинтересен потешный бой.
Один только Рувим не принимал участия в этой возне. На днях из Арзамаса бобыль Семен Трифонов приволок ему полный короб книг, которые Рувим и читал теперь целыми днями, а иногда, собрав около себя товарищей, читал и им. Они слушали его с большим вниманием.
И вот однажды вечером, когда он читал товарищам вслух "Повесть о Горе-Злочастии, и како Горе-Злочастие довело молодца во иноческий чин", в Оброчное, еле переводя дух, прибежал Семен Трифонов. Он рассказал обступившим его ватажникам, что епископ Сеченов сжег мордовское кладбище и что его чуть не убила мордва. Потом один монах натравил рыхловских мужиков на терюхан. Произошло кровопролитие. Несмеянка командовал мордвой.
"Ага! – загорелись глаза у Сыча. – Начинается!"
Семен Трифонов продолжал:
– Пойду я теперь в Рыхловку и пожурю деревенских, зачем послушали они монаха и пролили понапрасну мордовскую и свою кровь...
– Всех дураков не переучишь! – ухмыльнулся Сыч.
– Э-э, брат! Так нельзя говорить! – возразил ему Рувим. – Не знают они, что делают. Вот что.
Поднялся спор: кто ругал монаха, кто рыхловских мужиков, кто мордву. Больше всех горячился цыган. Он грозил перебить всех рыхловских вояк. Тогда Семен Трифонов укоризненно сказал ему:
– Мотри! Сердитый петух жирен не бывает. Мужика надо понимать. Я сам – крестьянин. Знаю.
Сыч посмотрел на Мотю и рассмеялся, но, увидев, что она не на его стороне, покорился, не стал больше спорить. Разговоры пошли о том, как понимать все происшедшее. И все согласились с Сычом, сказавшим, что это только "начало".
Семен Трифонов снова приготовился в путь. Его останавливали:
– Куда ты на ночь, борода? Еще разбойники убьют.
– Я сам разбойник, – сказал он с улыбкой, застегивая кафтан.
– Значит, решил?
– Да. Пойду. Ночью буду в Рыхловке. Время терять опасно.
XIX
В кремле, у острога под Ивановской башней, в маленькой каморке одноглазый с изрубленным лицом вратарь раздувал огонь.
Красный отблеск от печурки осветил в углу старуху. Настоящая ведьма, как в сказке: совиный нос, когти да глаза.
– Э-эх, и сердит же стал князь! – задумчиво сплюнул в печку вратарь.
– Чего там! Так и пыряет!.. Все плачут.
– Барская воля! Кого хошь пыряй!..
Старуха взяла сухими пальцами горячий уголь, поплевала – уголь зашипел. Бросила с сердцем на пол:
– Ишь, бычится!.. Не хочет покидать. У, окаянный!..
– Ты кого?
– Дьявола!.. Господи, изгони его. Мутит он нас.
– Брось, убогая! В тюрьме дьявол – хозяин. Не изгонишь.
Вратарь ехидно улыбнулся. Старуха замолчала. Кто-то заглянул в каморку, крикнув:
– Сидишь?
– Сижу.
– Огонь?!
– Дую.
И опять дверь захлопнулась.
– Кто такой?
– Сенька-сыщик... Фицера ковать будут...
– Фицера? Ай да батюшки!.. Да что же это?!
– Прикуси язык, тля! Не велено! Повесют!
– Ну?
– Вот те и ну! Сенька-сыщик не зря окольничает, нараз подслушает... И, понизив голос, вратарь сказал: – Сенька домотал. Ночью возьмут. Мотри, молчи!
– Человек – трава! – вздохнула старуха. – Растет – живет. Выдернут нет травы!
– И чего приехал? Холоп – в неволе у господина, а господин – у затей своих. На грех в Нижний его занесло. Чего бы не жить в Питере? Не как здесь.
– Понадеялся: думал – отец!
– Ноне не надейся, не то што. Истинно. Вчера мордвин в сыск явился... из Терюшей – всех своих выдал... Логово разбойничье указал... Облаву губернатор готовит...
– Фицера пытать будут?
– Ощекочат, надо быть, опосля нутро вырвут.
Изрубцованный человек прошептал вдобавок:
– Скаредные слова про царицу молол. Сенька-сыщик все до крошечки за ним подобрал. Губернатор пирожок из них спек... Да в Тайную канцелярию и послал... Еврейку тоже ищут.
– Думаешь, кончат?
– А ты думаешь? Барским навозом острога не спасешь. У нас и мужичьего довольно...
– Невдачлив, невдачлив... Не в отца, – покачала головой старуха. Куды ж теперь богатство его пойдет? А? – Впалые глаза блеснули алчно.
– В казну. Деньги не голова: и отрубишь – живут.
Отворилась дверь. Затрепетал огонь в печи. Вошел верзила, до потолка ростом, сиплый, сапожнищи с кисточками высоченные. В помещении сторожки сразу стало тесно. Широкий рот почти до ушей, лошадиные зубы, и нет ни усов, ни бровей, а борода козлиная, острая...
– На дворе теплынь, а ты дрова жжешь, – пробасил безбровый.
– Приказано вздуть... Ковать, што ль, кого – не знаю. А ты што бродишь?..
– По кремлевской стене лазал... Волгу глядел. Глаза режет, окаянная простору много. Не привык я.
– Э-эх и любопытно ты вчера бурлака пытал!.. Ну и ловкач! подобострастно засмеялся вратарь.
– Не хвали. Простая вещь! Ты сам-то нижегородский?..
– По староверству пристегнули... С Керженца я. Думал – помру, ан жив остался... В застенье и осел. Сторожем.
– Старуха чья?
– Мертвецов омывает... Здешняя. Так, живет.
– Дело! Хорошо у вас тут: вода, земля, лес – как корову дой! Не в Москве.
– Господь-батюшка от земли и велел кормиться! – подала свой голос старуха, взглянув в лицо московскому кату*.
_______________
*аКааата – палач.
– Земля – божья ладонь, что говорить!
– Был ли у нас в соборе?
– Был. Князьям ходил кланяться. Собор большой, но с нашим Успенским не сравнять... На левом клиросе петь начну... Люблю!
Раздался шум на улице. Приоткрыли дверь. Потянулись с любопытством:
– Куда это стража? – спросила старуха.
– Тебе што? – угрюмо покосился на нее кат.
– Ой, дела будут! – вздохнул вратарь. – Мордвин напугал вчера и начальника... Воров много будет – тюрьмы не хватит... Губернатор успокоил: "В Волге топить станем!"
Палач недовольным голосом возразил:
– Зря губить – не годится. Человек – вещь божья. Надо понимать. Дерево губят и то со смыслом. Сначала обследуют, потом рубят: либо корабь строют, либо дом, либо гроб. А человек родится с мыслью... А какие мысли?! О господи! Ни в какой Библии, ни в каком Евангелии того не вынешь, что из человека перед его смертью. Иной раз и не разберешь – кто это в нем говорит. Он ли или дух какой, три голоса иной раз из него исходят...
– Много ль тебе платят-то? – поинтересовалась старуха.
– Разно. По молебну и плата. С мужиков, известно, дешевле.
– Господа дороже?
– Всяко бывает. Тоже не одинаково.
– Скоро тебе офицера приведут.
– Тише! Ш-ш-ш! – палач зажал громадной лапищей старухе рот. Она замотала головой, замахала руками, задыхаясь.
– Фу-фу-фу! Батюшка, ты так задушить можешь... Ой, что ты, что ты! Дай пожить!
Сторож рассмеялся, помешивая угли в печке. Захохотал и кат. Потом сипло залаял в старушечье ухо:
– Знаю без тебя. Не поймав осетра, котел не готовь. Э-эх и народ у вас тут!.. Дерьмо, а не люди. В Москву бы вас!.. Узнали бы, как языком хлестать.
Хлопнув дверью, он вышел на волю.
– Говорил я тебе, старая карга, молчи!.. Смотри – и сама на дыбе повиснешь! И меня с тобой за язык потянут. С этим не шути! Ему сам черт не брат. Только айдакни! Никого не пожалеет, двух губернаторов, говорят, успокоил. А нас с тобой и подавно.
Старик слегка присвистнул и, встав, приоткрыл дверь:
– Дай-ка загляну, куда он пошел?
Оба высунулись за дверь. Кремлевские колокола тихо, унывно напомнили православным о совершающемся в Преображенском соборе всенощном бдении.
– Вон! – показал пальцем вратарь.
По кремлевской стене близ Северной башни медленно, задумчиво шел московский кат. Черный, большой, он остановился, освещаемый вечерней зарей, снял свою косматую шапку и усердно помолился на кремлевские соборы...
– Сам губернатор на днях угощал его у себя в покоях вином... А епископ благословил его в соборе, да еще просвирку ему дал... Только губернатору, купцам да ему – больше никому... Вот как, а ты тут болтаешь... Он и без тебя все знает... Небось, теперь только и думает, что об этом фицере... Глядит на Волгу, а сам думает. Знаешь – золото прилипчиво. Сколько он душ-то сгубил – не сочтешь. Только укажи – родную мать зарубит.
Старуха вздохнула, перекрестилась. Вратарь нагнулся и шепнул ей на ухо:
– Возьми власть другой царь – и царицу, матушку, заставь убить убьет. Ей-богу, убьет. Ему все равно.
– Ай, ай, ай, батюшки!.. А еще московский!..
– Тише ты! Не болтай зря. Их все равно не обкалякаешь. Держи молитву во рту – всем мила будешь... – И, смеясь, добавил: – Кроме бога!
Старуха поахала, пошепелявила, взяла одно поленце, спрятала его в свои лохмотья и, распростившись с вратарем, заковыляла по съезду через Ивановские ворота к Почаинскому оврагу.
Вратарь еще подложил поленьев в печь, зевнул и кого-то зло обругал:
– Сволочи!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Марья Тимофеевна только что вернулась из кремля ото всенощной и хотела садиться ужинать, как в дверь робко постучали.
– Кто там? – крикнула она.
– Пусти. Дело важное! – услышала она голос известной ей посадской нищенки Авдотьи.
– Иди. Чего там у тебя!
Старуха вошла, вынула полено из тряпья и усердно помолилась на иконы. Поздоровалась.
– Где барин?
– В опочивальне. Вчера караулил. Сегодня отсыпается.
– Буди его, да скорее! Не то опоздаешь.
– Что такое?
– Буди, говорю! – повелительно крикнула старуха.
– Ах, что же это такое?! – растерялась Марья Тимофеевна, удивившись настойчивости и развязности всегда тихой и жалкой нищенки. Пошла в опочивальню к Петру и разбудила его.
– Что-о-о?! – недовольно спросил Петр.
– Тебя... Дело важное...
– Да кто там?
– Тюремная поденщица... Скорее! Скорее!
Петр, ворча, торопливо встал с постели, накинул халат и вышел к нищенке. Та, как увидала его, так и бросилась в ноги.
– Родной!.. Прости старуху!.. Жадна я!.. Каюсь! На том свете жечь будут за алчность!.. Знаю!
– Да говори же – в чем дело? – начал сердиться Петр.
– Сто червонцев... Дай, батюшка, не жалей. Тебе лучше. Все богатство твое все одно прахом пойдет.
– Какие червонцы? Ты в своем ли уме? Вставай!
– В своем, батюшка, в своем. Дай, не скупись, а я тебе тайну скажу. По гроб благодарен мне будешь.
– Говори!
– Червонцы?!
– Говори. Не обману же я!
– Не обманешь?!
– Да говори!
Старуха подозрительно поглядела сначала в лицо Петру, потом Марье Тимофеевне.
– Ну, смотрите же. Нищенку – грех обижать. Слушай. Наклонись.
Петр подставил ей ухо. Старуха рассказала все, что слышала в тюрьме.
Петр ждал этого, он сам предчувствовал беду в последние дни. Косые взгляды, перешептывания, грубость начальства – все это не предвещало ничего хорошего. "Так это и должно было кончиться!" – думал Рыхловский.
Клевета, зависть и неприязнь окружили его с первых же дней появления в Нижнем. На него смотрели, как на чужого. Исподтишка над ним посмеивались. В глаза льстили, старались перейти на короткую ногу, выпытывали: как он думает о губернаторе, о своем полковом командире, расспрашивали даже насчет царицы, Разумовского, насчет двора; и о Тайной канцелярии шепотком старались выпытать кое-что, а потом шли к начальству и передавали его слова, прибавляя к ним то, чего и не говорил. Начались обиды, очные ставки, оправдания и всякие унизительные для офицера, даже просто для человека, скандалы. Все сослуживцы точно сговорились сжить его с белого света. И прозвали они его недаром "белой вороной".
– Деньги?! – протянула ладонь старуха.
Петр вздрогнул. Очнулся.
– Марья Тимофеевна, прибавь ей!.. Спасибо! Спасибо!
Старуха схватила деньги – и след ее простыл.
– Что же это такое?! Петенька! Петруша! – заволновалась Марья Тимофеевна.
– Скорее собирай меня... Я должен бежать! Скорей! Скорей!
Марья Тимофеевна принялась за дело.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На губернаторском малом дворе, сохраняя полную таинственность, собирались сыщики, тюремная стража и пристава. Стало темнеть. Стражники тихо переговаривались между собой, посмеивались, толкали друг дружку; сыщики стояли, подобно ледяным бабам, в стороне, смотрели куда-то в пространство, как будто и в самом деле они не живые и ничего не видят и ничего не слышат.
В окне у губернатора огонь. Секретарь понес ему на подпись приказ об аресте Рыхловского. Секретарь был человек спокойный, рассудительный. Нарядно одетый, он приседал и раскланивался с достоинством, то и дело розовыми пальцами в перстнях поглаживая парик.
Он вежливо сказал начальнику стражи: "Надо торопиться. Поручик стал догадываться. Как его сиятельство подпишут приказ, так немедля бегите в дом Рыхловского. Не теряйте ни минуты".
– Готовься! – скомандовал начальник стражи.
Стража выстроилась. Ожили и сыщики. Чем темнее делалось на дворе, тем более похожими на живых людей становились они.
– Сейчас тронемся!.. – посмотрев на губернаторские окна, заявил начальник.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
К Друцкому в покои, громыхая сапожищами и сердито стиснув эфес сабли, влетел командир Олонецкого драгунского полка. Он размахивал руками и непристойно ругался.
– Да говори же толком! Что такое?!
Друцкой усадил полковника в кресло.
– Как я того и опасался, Рыхловский сбежал... Мои солдаты его ищут и нигде найти не могут... Дома нет. Опоздали вы со своими борзыми... Упустили зверя!
– Что-о-о?! – побледнел в ужасе Друцкой. – Я же приказал вам следить за ним! – вскрикнул он. – Рыхловский – поднадзорный!.. Ты знаешь это?! Голос Друцкого обратился в вопль. – Сам... сам Александр Иванович Шувалов писал мне!..
Остановившись на минуту с дико вытаращенными глазами, он спросил, как бы на что-то надеясь:
– Да неужели убежал?! Может быть, ошибка?! – и, не дождавшись ответа, гаркнул, что было мочи, заслоняя ладонью только что подписанный приказ об аресте Рыхловского: – Афанасий! Афанасий! Кличь приставов! Сюда! Сюда! Ну! Ну! А стражу скорее гони! Гони! – набросился он на вошедшего секретаря.
После его ухода губернатор, усевшись в кресло, закрыл лицо руками.
Полковник отвернулся, рассматривая на стене картину какого-то голландского художника. Он чувствовал себя виноватым в бегстве офицера.
Вошло шесть приставов. Испуганно стащили они с курчавых голов шляпы. Старший из них, трясясь и задыхаясь, пролепетал:
– Явились по зову вашего сиятельства.
– Где офицер Рыхловский? – грозно остановился против них Друцкой.
– Ваше сиятельство... – еле слышно заговорил старший из приставов, охранительница дома их, старушка Марья Тимофеевна, сказала, якобы Петр Филиппыч ушли в полк... А Сенька-сыщик из подворья видел вчерашний вечер двух офицеров: одного узнал – Петра Рыхловского, а второго не мог признать... Пошли они оба на Ямские окраины, якобы к штаб-квартире Олонецкого полка, а следить мы посему не стали за ними, считая, что он в полку.
Губернатор многозначительно посмотрел в сторону полковника.
– Ложь! – вскипел тот. – Вчера вечером Рыхловского в штаб-квартире не было.
Губернатор завопил, оглушив полковника:
– Взять старуху! В кандалы ее! Пытать, черт ее побери! Пытать!
Пристава попятились; перед их лицами замелькали кулаки губернатора: Ах, вы, крысы! – закричал он. – На дыбе растяну всех, по жилкам да по косточкам, в каземате сгною, предателей!.. Так-то вы служите ее величеству?!
Пристава грохнулись ничком к ногам Друцкого. Пиная то одного, то другого, губернатор изобильно осыпал их всяческими ругательствами. Неизвестно, долго ли бы это продолжалось, если бы в комнату не влетел губернаторский секретарь и не доложил, что стража побежала бегом, а из Терюшей верхом на неоседланной лошади примчался монах, гонец из Оранского монастыря, требует срочного свидания с губернатором.
Друцкой, плюнув в сторону приставов, приказал:
– В застенок! Пытать! Как и почему упустили из города поднадзорного офицера?..
Секретарь сделал знак, и пристава плачущими голосами, перебивая друг друга, оправдываясь и моля губернатора о пощаде, шумно двинулись в коридор.
Весь в грязи, в пыли, оборванный, растерзанный, с кровоподтеками на лице, монах, ввалившись в дверь, облапил губернаторские колени:
– Письмо привез от его преосвященства! Спасите, ваше сиятельство! Мордва и воры, мало того что едва не лишили жизни его преосвященство, епископа Димитрия, ныне зело обнаглели: жгут монастырское имущество, как вам известно, убили дворянина и старца Варнаву, проповедника слова божия, праведника, подобного апостолам... Ловят и калечат священнослужителей и грозят разрушением святой Оранской обители... Великою ордою собираются они по дорогам и лесам, и никому нет ни прохода и ни проезда.
Губернатор побледнел, читая письмо епископа, и дал его полковнику.
– Видели! – сказал он во время чтения полковником письма. – Сию же минуту гоните солдат!.. – крикнул он, получив письмо обратно.
– Пишите приказ. Кого послать?!
– Юнгера. Монах, уйди!
Чернец поднялся и скорехонько скрылся за дверью.
– Немец он. Пускай приложит старание удостоверить свою преданность российскому трону. Так и скажи ему. Пускай знает, что при слабости погублю!
– Однако военной силой не обойдешься в делах гражданских... Я требую от губернатора крепости управления... – храбро сказал полковник.
Губернатор остановил на нем тяжелый, недоумевающий взгляд:
– Ты что?! Учить меня вздумал?!
– Повальное истребление – не знак мудрости, ваше сиятельство.
– Военное мужество всегда влекло за собою покорность и красоту подчинения. Да и много ли надо силы, чтобы сброду сему внушить страх! Подумайте!
– Ружей пятьсот надо.
– Оные дикари одного ружейного огня испугаются и разбегутся. Возьмите пушку. Орудие наведет еще больший страх, и нетрудно будет команде перехватать мерзавцев. Кандалы пускай везут с собой в изобилии... Цепей! Больше цепей!
– Пушку я пошлю, но и людей число немалое... Нельзя на бунт посылать простую команду... Бунтовщики – народ отчаянный и умирают с большей охотой, нежели солдаты.
– После вас пусть оглядываются даже на свой хвост в испуге, яко волки. Они трусы, и справиться с ними совсем не так трудно. Ну, идите!
Полковник недовольно покачал головой и вышел, оскорбительно для Друцкого вздыхая и морща лоб.
Не успел губернатор, усталый, подавленный, сесть в кресло, как в кабинет к нему без доклада ворвался князь Баратаев. Бархатный камзол его был покрыт пылью.
– Ну вот! – воскликнул он. – Уступил я дворянству и епископу, стал теснить мордву, строгость навел в Терюшах, епископ кладбище их сжег, – и что получилось?.. Мои люди бегут из мордовских деревень... Страшно там! Ад творится в лесах и полях на земле царевича. Грабежи, убийства, пожары начались... Появились какие-то чужие мужики. Я ночи не спал, страдал о вотчинах царевича Бакара, и вот... гляди! Бунт!
Князь Мельхиседек вынул из кармана камзола жалобу бурмистров и выборных представителей мордвы на действия его, князя Баратаева, и на епископа. Бурмистры намеревались отослать эту бумагу царевичу Грузинскому в Петербург. Баратаев ее перехватил и теперь доставил губернатору, прося его быть свидетелем того, что он выполнял волю епископа и соседей дворян, а не по своему капризу ввел жестокость в землях царевича.
– Я не знаю, кого мне и слушать! – простонал князь Баратаев.
– Сиди и молчи. Мною послана военная команда усмирять твою мордву, устало произнес Друцкой, отдавая бумагу обратно князю Мельхиседеку.
– Команда?! – в ужасе вскрикнул тот. – Но ведь у нас же поля засеяны!.. Военные баталии загубят хлеб... Война в полях – убыток вотчине!.. Что ты наделал, князь?!
– Нельзя. Бунт страшнее твоих убытков.
Губернатор достал из ящика письмо епископа и подал Баратаеву.
– Читай!
Письмо гласило: "По некоторым известиям, оные, Терюшевской волости некрещеные по замерзелому своему варварскому обычаю и злому умыслу, хвалятся в той волости церкви святые сжечь, а священоцерковных служителей бить до смерти. Собрався многолюдно, вооруженною ж рукою, те некрещеные приезжали в село Терюшево, чтоб, захватя, убить до смерти того села священника Ивана Макеева, чего для приступали к дому его и у хором окна выбили, да на Сарлейском мордовском кладбище таковые же некрещеные, многолюдным же собранием быв на обыкновенном своем приносимых скверных жертв бесовском игрище, едучи тем селом мимо святой церкви из священнического дому, браня того села священника матерно, произносили похвальные речи. Меня, епископа, они же смертно уготовлялись убить. Для искоренения вышеписанного от некрещеных злодейства и к отвращению начинаний их злого умысла, в защищение православно-российские церкви и ее пастырей и пасомых стада христова – благочестно и всепокорно требую, дабы вами повелено было в показанную волость послать доброго обер-офицера с довольною командою. Благоволите все оное учинить по ее императорского величества указу".
– Ну-ну! Что теперь скажешь?! – спросил Друцкой. – Может ли губернатор не внять голосу архипастыря!..
Баратаев, окончательно убитый этим письмом, ничего не ответил. Он изнеможенно поднялся с места, взял свою шляпу и трость:
– Прощай. Что теперь скажет царевич? Он во всем обвинит меня!..
– Э-эх, брат! У меня похуже дела. У нас сбежал государственный преступник, клеветавший на самое царицу... бывший ее фаворит... Тайная канцелярия приказала его арестовать, а мы его упустили... Что теперь будет, подумай!..
Баратаев махнул рукой и разбитой походкой вышел вон из губернаторских покоев.
Через несколько минут секретарь доложил, что Рыхловского не нашли на квартире, а старуха, охранительница его дома, уведена в острог.
– А девчонка-еврейка?
– Ее тоже там не оказалось. Скрылась неизвестно куда.
Губернатор покачал головой и тяжело, мрачно засопев, изо всей силы стукнул кулаком по столу.
– Пытать! Пытать старуху!
XX
Поп Иван Макеев усердно долизывал сметану в блюде, исподлобья посматривая на Феоктисту Семеновну.
Она жаловалась на крестьян. С тех пор как умер Филипп Павлович, дворовые и деревенские стали "зело непослушны", за хозяйку ее не считают, своевольничают. И с молодым хозяином в Нижнем тоже что-то неладное. Приезжали из Нижнего пристава, обыскали всю усадьбу, опрашивали мужиков и баб: не видал ли кто молодого барина? Никто не видал. Что такое произошло с Петром Филипповичем – в толк она не возьмет. Рыхловка осталась без хозяина.
Поп морщил лоб, вытирал рукавом сметану на бороде и усах и причмокивал:
– Господня воля! Господня воля! Вон в Оранских ямах Олешка Микитин чернеца укокал да похвалялся в том, а стали ловить – к ворам ушел, в лес... Что поделаешь?! Буря в нашем уезде. У всех хвост крутится.
Слова попа еще больше напугали Феоктисту:
– Как же мне-то теперь, батюшка, быть?!
– Молиться. Мудрейший исход!
– Уж я и так целые дни перед иконами. Да видно в этом деле и святые угодники не помогут. Мужик свою силу почуял. Сами же били мордву, а теперь меня ругательски лают. Я-де виновата, что сироты остались, что бабы овдовели... Уж ты их, батюшка, поди разуверь, утешь... угомони!
– За тем и прибыл аз... Винцо-то есть?
– Как не быть! Есть.
– Чарочку бы в полтреть ведра... С народом, чай, говорить-то буду. Для бодрости. Эх-ма! Жизнь наша!
Феоктиста сходила в соседнюю комнату и вынесла кружку вина. Поп широко перекрестился на иконы, сказав: "Не тяготись жизнию, пастырь!" – и выпил все вино до дна. Сунул в рот поданный ему кусок телятины, задумчиво прожевал его.
– Вели бить в набат! Сзывай паству!