Текст книги "Сибирь, Сибирь..."
Автор книги: Валентин Распутин
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)
Это судьба только одного сибирского «угла», правда, хорошего вымаха, но Сибирь на вымахи нигде не скупится, а судьба их почти повсюду теперь одинакова. «Стройки коммунизма», ради которых подтягивала живот и отдавала лучшие рабочие руки вся страна, воздвигая их с неслыханным пафосом, но и с идущими далеко вперед надеждами, оголяя деревню и запуская другие дела, – превратились вдруг в одночасье эти гиганты энергетики, металлургии, лесообработки и т.д. в разменную «рыночную» монету, которую не представляет труда переложить из кармана в карман и «унести» в другую страну. Не больно радив и аккуратен был прежний хозяин, загребал он через край, с потерями не считался, словно в завещании забыли его предупредить, рассчитывая на его разум, о доле каждого поколения в наследстве отныне и до конца. Но размотать в одну жизнь сказочное богатство не мог и он, сколько бы ни усердствовал, у нас оставались надежды, что со временем дело хозяйствования и управления перейдет в более рачительные руки наследников. И вдруг оказалось, что наследство этому роду, а если без иносказаний – народу, больше не принадлежит и что его в результате хитрых и одновременно грубых махинаций захватили проходимцы, отиравшиеся возле завещательных бумаг и сами себе устроившие распродажу общей собственности.
Не одно столетие Сибирь пыталась снять с себя ярмо российской колонии, а теперь кончается тем, что ей приготовлена участь мировой колонии, и со всех сторон к ней слетаются хищники, вырывающие друг у друга самые лакомые куски.
Когда-то, в конце XIX – начале XX века, много шума в мире наделал проект Трансаляско-Сибирской железной дороги, которую предполагалось прокладывать северней Транссиба. Строительство брали на себя западные фирмы, в основном американские, условие было «пустяковым»: полоса отчуждения вдоль всей трассы шириной в восемь миль в каждую сторону. Это составляло в общей сложности почти триста тысяч квадратных километров. И – с правом распоряжаться по своему усмотрению. В российском правительстве сыскались сторонники проекта – тоже, надо полагать, небескорыстно. Но сделка все-таки не состоялась, ее противники, не склонные торговать Сибирью, победили.
В середине 90-х годов XX века, когда «дикий рынок» завалил Россию, как первобытный человек мамонта, в заранее отрытую яму, впервые появилось предложение американского экономиста МИДа о продаже Сибири США. В Америке не забыли, с какой легкостью ей в свое время удалось завладеть Аляской, и теперь, пользуясь тяжелым положением России, прощупывали почву: а не готова ли поверженная мировая держава, чтобы облегчить свою судьбу, освободиться от «лишнего». Позднее это предложение повторилось в более определенной форме: в границах от Енисея до океана создать семь американских штатов, называлась и цена – 5-6 триллионов долларов. Поскольку это была «частная» инициатива, официальной реакции на нее не последовало. Но интересно, что она никого и не удивила, – словно подошло время вести подобные разговоры и потихоньку да помаленьку подбираться к серьезному обсуждению.
Надо думать, до этого не дойдет. Это явилось бы для России покупкой для себя смертного приговора. И, даже превратившись в последнее время в страну фантастического саморазрушения, едва ли она решится на последний шаг.
Никто больше не ведет речь об освоении Сибири. Даже торопливо и дурно освоенное в минувшие послевоенные десятилетия сейчас запускается. Истягивают Сибирь двойной и тройной тягой там, где нефть и газ, алмазы и цветные металлы, все остальное на тысячах верст с запада на восток и с севера на юг лежит в безвестности, и как, чем оно живет, кроме беспрерывных выборов, которыми, как чесоткой, натирает себя российская демократия, мало кто знает. Сибирской нефтью и газом и спасается вся страна, на них выросли несметные сокровища нуворишей, из них выкраивается пенсия старикам и из них же выплачиваются, чтобы не сесть в долговую яму, проценты с займов. Из Западной Сибири денно и нощно, опустошая тюменские недра, текут потоки нефти и газа в Европу, из Восточной Сибири, где разведанные запасы скромнее, налаживается их транспортировка в Китай и Корею. Лучшие, самые богатые и доступные, «трубки» якутских алмазов «докуриваются», могучие сибирские реки обузданы, и электроэнергия от них также идет на Запад и Восток. «Легкие планеты», сибирские леса, сначала нещадно вырубались, а ныне с последовательностью и неизбежностью наступления лета выгорают от пожаров; сибирской нефти для борьбы с пожарами, как и для полевых работ на пашне, недостает или, что одно и то же, предлагается горючее по ценам, от которых впору происходить самовозгораниям. Тайга гибнет на огромных площадях – в миллионы гектаров, и люди уже с привычной беспомощностью, а то и равнодушием глотают дым и внимают словам об экологическом бедствии в Приморье и Забайкалье, на Алтае и в Якутии. И как-то сами собой заглохают и меркнут, теряют свое значение слова: сын земли, радетель, эконом (не экономист, а именно эконом – как управляющий хозяйством по нравственным законам сбережения и необходимости). Видимо, людское сыновство неотделимо и невозможно без государственного отцовства. Местное самоуправление, о котором давно мечтает сибиряк, по-прежнему в узде: одной рукой его поощряют, другой удерживают. Метрополия все так же, как и сто, как и двести лет назад, продолжает смотреть на Сибирь будто на дойную корову, содержащуюся на подножном корму, для которой тем не менее необходим загон, чтобы не одичала она по своим еланям и калтусам. И, как к дойной корове, снова и снова пристраивают к ней сосцы, вытягивающие миллионолетние «нагулы».
Одичание, однако, если уж мы вспомнили о нем, шло не из окраин, а оттуда, из центра ослепительной эпохи «перестройки», принесшей Сибири, как и России в целом, неисчислимые бедствия. Достаточно взглянуть на наши «севера». Невольно вспоминаются слова Ломоносова, еще недавно высоко вознесенные над вратами экономического покорения Сибири, о том, что «богатства России прирастать будут Сибирью». Она, эта ломоносовская фраза, не дочитана, продолжением было: «…Сибирью и Холодным океаном». И вот: бросили, обезлюдили и остудили опять побережье Ледовитого океана, которое, если уж быть справедливым к прошлому, в советское время осваивалось, обогревалось и оживлялось по всей его необъятности с особой и безупречной заботой. Не придерешься. Не бывало и быть не могло случая, чтобы в эти районы не завезли на зиму топливо и продовольствие и оставили людей наедине с жестокой полярной ночью. Теперь с этого бока Сибири, обороченного ко льдам, продирает, кажется, насквозь вплоть до южных рубежей. И еще холодней и бесприютней становится, как вспомнишь о судьбах покинутых там людей.
«Единая и неделимая» Россия бесславно прошла через свою последнюю смуту, потеряв и кровные свои земли, и кровное свое население, в том и в том убавившись в европейской своей части до размеров, в каких ходила она еще до петровских войн и турецких походов. «Единая и неделимая» Сибирь, лицо которой густо усеяно этническими «веснушками» и земля которой вся состоит из родовых лоскутов, выстояла и, несмотря на неизбежные в таких случаях шатания, оказалась прочней, чем ожидали враги России, постоянно насылавшие сюда эмиссаров и подбивавшие к отделению.
И тем не менее национальный вопрос в Сибири – не из пустяковых: вчера он был проще, чем сегодня, а завтра может еще более усложниться – в зависимости от того, как укрепится Россия.
Сибирь вся, от начала до конца, в такой этнической пестроте, что в родословной каждого ее племенного оттенка в точности не разобраться и ученым. Постоянные перемещения, переливания, объединения и членения родов, право сильного на лучшие земли и право природы по отношению к своим детям на ей одной ведомую конечную справедливость – все это переплелось тесно и дало результаты, которые следует уважать. Каждый народ – и тот, что поднялся на вершины множества и организованности, и тот, что обитает в низинах народности, – заслуживает любви и дружеской руки человечества уже потому, что он есть и человеческое многообразие не могло без него обойтись. Но история продолжается, и переливания, перерождения не закончены. Это и к ней, к истории, счет – за то, что она делает таинственную перемену лиц. Это счет и к «большому» народу, волею судьбы взявшему под опеку в свое государственное образование «малые»; он невольно принимает их дух в свой дух и их плоть в свою плоть, как и они сытятся им, но это вбирание должно быть взаимно полезным. Но это и счет каждого народа самому себе за способность к жизнестойкости, которая прежде всего в духовном единстве. Как только народ теряет свои предания, а еще хуже – язык свой, он превращается в «запас» другого, более сильного народа. И с этим ничего не поделаешь. Это закон жизни.
Ко времени появления в Сибири русских своего собственного, коренного населения в ней было, по одним подсчетам, 217 тысяч, по другим – 288 тысяч. И в том, и в другом случаях – не густо на исполинские пространства. Такой силой Сибирь не удержать. И внутри государство не выстроить. Не миновать было отходить под чью-то руку. Другое дело: под чью лучше? Смешиваться ли Азии с Европой или Азии усилиться Азией? Что бы ни выдумывали о русском человеке, каких бы небылиц о нем ни сочиняли, признается самой историей и практикой его государственного строительства, что он народ чрезвычайно уживчивый, широкий в своих братских чувствах. Уже и первопроходцы легко находили общий язык с аборигенами. Правительство в случае споров считало необходимым брать сторону инородцев. Бесхитростное дитя природы – юкагир или чукча – терпел от произвола воеводской или губернаторской власти, от бессовестного надувательства промышленника и купца, но этот всечеловеческий хищничающий тип неистребим нигде и готов наживаться на родном брате. И все мы одинаково, русский не меньше, а больше других, страдали от чужих идей, от их тяжелой всеохватной длани, трудящейся над выправкой каждого человека на одну колодку.
Счет должен быть справедливым. Его нужно предъявлять и цивилизации в тех формах, которые нам достались, – в формах массового инквизиторского обезображивания души под эгидой «прав человека». Никакое «цивилизованное» государство, получив тюменскую нефть, ухом не повело бы на жизненно важный вопрос симпатичного народца, быть или не быть ему с разработкой месторождения на родовой земле. Говорится это не в оправдание русской Тюмени, а в указание на принятое всюду «мягкое» право на произвол с теми же результатами, что и при грубом.
В 90-е годы по Сибири погуляли всякие общественные ветры, надувавшие мысли и движения: то отдельно от России за Соединенные Штаты Сибири по образцу Соединенных Штатов Америки, то за самостоятельные, в границах прежних автономий, государства, то за присоединение Бурятии к Монголии, а Якутии-Саха… ну, хоть к Аляске или Турции. Националистическая претенциозность не миновала, кажется, ни один ни народ, ни народец. Но дурман от непривычки к разумной свободе постепенно проходит, трезвые головы начинают брать верх. Как и куда Якутии отделяться, если «титульное» население составляет в ней только третью часть? В Бурятии еще меньше, в Хакасии – 14 процентов. Можно, играя в западную демократию, избирать президентов в каждом улусе, можно отказаться от «империалистического» русского языка и, продолжая пренебрегать своим, броситься к английскому, с упрямством, без надежды на урожай сеять семена собственной самодержавности – но вековую сращенность с Россией без трагических последствий не разорвать.
Но уже остывает и желание рвать. Устоялась бы только в справедливости и верности себе сама Россия, отказалась бы наконец от чужести, уняла бы саморазрушительные порывы. Кому в таком случае и зачем от добра искать добра?
Земля наша и после нанесенных ей жестоких ран и множественных потерь в прошлом и настоящем все еще велика и обильна – так богато спервоначалу была она засеяна! Порядка бы ей, порядка! Хозяина бы ей, заступника, умного строителя, доброго врачевателя! С лихвой натерпелась она от дуроломов и расхитителей.
Этот зов, тяжкий, как стон, истомленный, как необвенчанность, и всеохватный, как последняя воля, и стоит сейчас неумолчно над Сибирью: дайте мне Хозяина!
1990, 2000
ДОПОЛНЕНИЯ
ИРКУТСК С НАМИ
Удивительно и невыразимо чувство родины… Какую светлую радость и какую сладчайшую тоску дарит оно, навещая нас то ли в часы разлуки, то ли в счастливый час проникновенности и отзвука! И человек, который в обычной жизни слышит мало и видит недалеко, волшебным образом получает в этот час предельные слух и зрение, позволяющие ему опускаться в самые заповедные дали, в глухие глубины истории родной земли.
И не стоять человеку твердо, не жить ему уверенно без этого чувства, без близости к деяниям и судьбам предков, без внутреннего постижения своей ответственности за дарованное ему место в огромном общем ряду быть тем, что он есть. Былинный источник силы от матери – родной земли представляется ныне не для избранных, не для богатырей только, но для всех нас источником исключительно важным и целебным, с той самой волшебной живой водой, при возвращении человека в образ, дух и смысл свой, в свое неизменное назначение. И, посещая чужие земли, как бы ни восхищались мы их рукотворной и нерукотворной красотой, какое бы изумление ни вызывала в нас их устроенность и памятливость, душой мы постоянно на родине, все мы соизмеряем только с нею и примеряем только к ней, всему ведем свой отсчет от нее. И тот, кто потерял это чувство земного притяжения на земле, кто ведает одну лишь жизнь свою без неразрывной связи прошлого, настоящего и будущего – вечного значит, огромную потерял тот радость и муку, счастье и боль глубинного своего существования.
«…Абсентеизм! Какое это ужасное слово! – восклицал в прошлом веке один из лучших умов Сибири и верный ее патриот, писатель и этнограф Н. М. Ядринцев. – Разлука с родиной! (Абсентеизм и есть разлука с родиной. – В. Р.). Какое это противоестественное чувство, недаром этот абсентеизм вызывает досаду, причиняет боль души, недаром мы, отданные интересам нашего края, давно чувствовали его вредные последствия. Сколько лучших, образованных сил нашей земли исчезли благодаря ему, сколько цветов мысли и чувства дали плод на других полях, когда собственная нива была пуста и земля ее не давала желанного ростка!»
«Сколько лучших, образованных сил нашей земли исчезли благодаря ему…» – любая земля, любой край вправе сделать это горькое признание по поводу сыновей и дочерей своих, покинувших родину и канувших бесследно, не оставив заметного следа ни на какой другой земле.
…Есть города, которые насчитывают многие сотни и даже тысячу лет. Стоят они сановито и важно, изо всех сил сберегая с помощью лучших граждан своих старину и доблесть. И есть громкие современной славой города, которым только десятки лет, но которые в праздничных перечнях норовят выступить вперед за счет своей индустриальной мощи и молодеческих, через каждые пять годков, юбилеев. Иркутск, мой родной город, по этим мерам в среднем возрасте: три и четверть века прошло, как в 1661 году енисейским сыном боярским Яковом Похабовым был срублен на Ангаре «против Иркута-реки на Верхоленской стороне государев новый острог». И, как я представляю себе: немало пострадавший в новейшие времена от скорых и неумелых пластических операций, от горячей бездумной силы по части сносов и перестроек, Иркутск, однако же, сумел покуда сохранить свое лицо, не в пример другому сибирскому городу – Омску, который его полностью потерял, или Новосибирску, который его никогда по имел. Больше того – Иркутску повезло остаться даже с именем своим, а были, говорят, и к тому намерения, чтоб сменить, назвать не по реке, имеющей обыкновение устраивать потопы для нижней части города, а каким-нибудь самовыражающимся или самогорящим именем. Отнесло, и стоит теперь Иркутск, умудренный историей и жизнью, спокойно и мудро, зная силу себе и цену; в меру знаменитый и прежней славой и новой, в меру скромный, в меру культурный, умудряющийся сохранять свою культуру и в наши дни; традиционно гостеприимный, немало опустившийся в пригляде за собой, но прекрасно сознающий, что, верно, опустился – стоит Иркутск, наделенный долгой и взыскательной памятью камня своего и дерева, с любовью и немалым удивлением взирающий на дела нынешних своих граждан, которые составляют 600-тысячное население, по-родительски оберегающий их от зноя и холода, дающий им жизнь, приют, воспитание, работу, родину и вечность.
Есть особенный час, в который легко отзывается Иркутск на чувство к нему. Приходится этот час на раннюю пору летнего рассвета, когда еще не взошло солнце и не растопило, не смыло горячей волной настоявшиеся за ночь, взнятые из недр своих, запахи, пока не разнесли их торопливые прохожие, а редкую и недолгую тишину не погубил машинный гуд. Лучше всего очутиться в такую пору в старом Иркутске, в одном из тех его уголков, где не столько в ветхости и разоре, сколько в службе пока и красоте сохранились одной общиной деревянные дома. И стоит лишь вступить в их порядок, стоит сделать первые шаги по низкой и теплой теплом собственной жизни улице, как очень скоро теряешь ощущение времени и оказываешься в удивительном и сказочном мире, из той знаменитой сказки, когда волшебная сила на сто лет заговорила и усыпила, оставив в неприкосновенности, все вокруг. И уже не слышишь полусонного и размеренного женского голоса, объявляющего из-за Ангары о прибытии и отправлении поездов, не видишь возникающих иногда перед глазами, как огромные неряшливые заплаты, новых каменных зданий, не замечаешь сегодняшних примет – ты там, в этом мире столетней давности.
Именно столетней. Летом 1879 года пробушевал здесь самый, пожалуй, жестокий из всех иркутских пожаров, уничтоживший большую часть города. «К утру 25 июня 75 кварталов лучшей и благоустроенной части города представляли собой выжженную пустыню с обгоревшими и задымленными остовами каменных домов, труб, печей, над которой носился едкий, удушливый дым» (свидетельство летописца Н. С. Романова). Но если на центральных улицах разрешено было после того только каменное строительство, здесь на месте дерева снова легло в стены дерево. Иркутскому жителю было не привыкать – Иркутск горел многажды, и всякий раз снова и снова поднимался из пепла еще богаче, красивей и просторней, снова и снова горожанин клал стены, чаще всего по своим собственным наметкам и чертежам, подводил крышу, стеклил окна, въезжал в новый дом и принимался его украшать.
Нет, не просто построить, чтобы тепло и удобно было жить, но построить на удивленье и загляденье, точно картинку, точно терем волшебный, в котором, быть может, настанет и волшебное житье, – вот что считалось важным и, как теперь говорят, престижным. Дух соперничества в новшествах и красоте никогда не оставлял сибиряка и подвигал его прежде на многие замечательные дела. В этом искусстве если и был кто равен сибиряку по всей огромной России, так разве лишь мужик с его прародины – с Архангельщины, Вологодчины, Великого Устюга и Новгородчины, откуда и вынесли первые насельники Сибири свое ремесло. Вынесли и развили до удивительного совершенства и бесконечно причудливой, навеянной новой жизнью и новыми просторами, фантазии, привили везде и всюду – в городе и деревне, среди богатых и бедных, у охотников, пахарей и мастеровых. Только полностью нищий карманом или духом человек, поставив жилье, не украшал, не узорил, не расписывал его, не колдовал над ним, и уж одно это оставалось печатью его нищеты и безысходности на всю жизнь. Такая избушка, как теперь хорошо заметно, прежде и старилась, заваливалась, уткнувшись окошком в землю; горестно и неловко смотреть на нее, бедолагу, со стоящими рядом еще крепко, бодро и форсисто, разукрашенными резьбой домами. Созданные на радость людям, до сих пор, несмотря на полный свой век, они эту радость и приносят. Даже самый невеликий из них, с самой незатейливой отделкой, и ту уже немало потерявший, сохраняет все же привлекательность, достоинство и навеки оставшуюся в нем благородную душу мастера.
Ныне мы довольно легко и безжалостно обращаемся с душой мастера, то окуная ее в огнедышащий ковш с расплавленной сталью, то замуровывая в тело огромной плотины – путая ее нередко с элементарной человеческой добросовестностью. Душа, даже в самом примитивном ее понимании и рабочем приложении, – это то, что выходит все-таки из обыденности и общности ремесла, что воспаряет над ними особенной вышней любовью к человеку и всему прекрасному, живущему в нем и могущему в нем быть, что заполняет великие пустоты между реальностью и мечтой и делает реальность осмысленной добром и красотой. Душа не служит, она царит; она берет порою тяжелые подати, выводя человека из ряда обыкновенных, живущих хлебом единым и не желающих знать иных, но она же затем выводит его из ряда обыкновенных смертных, без вести погребенных под тяжелыми пластами времени.
И что, как не душа мастера, колдовавшего над домом, возле которого ты в удивлении остановился, коснулась в гордости тебя и растревожила, укорила слабую твою душу, не знавшую праздничных взлетов, или нашла отзыв и восхищение в родственной и чуткой твоей душе, занывшей и затосковавшей по столь же славному делу?
Долгими неделями и месяцами выпиливал, вытачивал, вырезал, подгонял мастер свою кружевную затею. По трафаретам стали работать позже, когда ставили богатые доходные дома и трудились артелью, признанный же и уважающий себя художник по дереву творил, не ведая ограничительных рамок. Фантазия иной раз увлекала его в такие дебри и выси, что из них нет, казалось, выхода, чтобы не нарушить пропорции и чувство и не испортить начин, но он чудом находил его и из неведомых, порою языческих далей доставлял желанную жар-птицу, которая волшебным опереньем вспыхивала на фронтонах, карнизах и наличниках дверей и окон, на кронштейнах и пилястрах – на каждой малости: смотрите, люди, и радуйтесь.
«Я был во многих городах и столицах разных стран и могу сказать, что такой деревянной архитектуры, такой изумительной резьбы, как в Иркутске, нет ни в одном уголке мира», – отозвался о нашем городе художник Илья Глазунов, известный знаток и защитник русской старины, имея в виду в первую очередь барочную резьбу, которой выделяется Иркутск из всех без исключения городов.
Барочной, или «гладкой», резьбы нет даже в Томске, хотя Томск благодаря относительной приближенности своей к первопрестольной издавна оспаривал у Иркутска славу лучшего и просвещенного из всех сибирских городов и не без успеха до революции претендовал на сибирскую столичность. И хотя А. П. Чехов по пути на Сахалин отозвался о Томске, что это «скучнейший город», а об Иркутске: «Иркутск превосходный город. Совсем интеллигентный», – надо полагать, по отношению к Томску это и тогда не совсем было верно. Что же до интересующей нас сейчас старины и, главное, заботе о ней – сравнение будет явно не в пользу Иркутска, особенно по части деревянных памятников. Иркутск свою старину лишь донашивает и славен ею лишь постольку, поскольку она не успела еще везде потерять свою ценность и вид, Томск же свою хранит и в последнее время прямо-таки лелеет, восстанавливая силами производственной реставрационной мастерской каждый достойный внимания дом, не говоря уж о неоправданном сносе.
Дерево недолговечно, и самые древние постройки в Иркутске, конечно, не из дерева. Не сохранились, к сожалению, и деревянные усадьбы XVIII века. У иркутян на памяти еще борьба за «горбатый дом», образец постройки XVIII века, стоявший на ул. 5-й Армии, борьба, окончившаяся не в пользу общественности, когда среди ночи дом воровски снесли. Такая же участь постигла и многие другие памятники деревянной архитектуры наших предков. Восстановленные дома декабристов Трубецкого и Волконского – ничтожная часть того, что могло быть сделано и что не в состоянии восполнить потерь.
«Архитектура – тоже летопись мира: она говорит тогда, когда уже молчат и песни, и предания и когда уже ничто не говорит о погибшем народе. Пусть же она, хоть отрывками, является среди наших городов в таком виде, в каком она была при отжившем уже народе. Чтобы при взгляде на нее осенила нас мысль о минувшей его жизни и погрузила бы нас в его быт, в его привычки и степень понимания и вызвала бы у нас благодарность за его существование, бывшего ступенью нашего собственного возвышения» (Н. Гоголь).
Дерево имеет редкую способность продлевать нашу память до таких глубин и событий, свидетелями которых мы не могли быть. Лучше сказать – это способность передавать нам память наших предков. Камень более недвижен и холоден; дерево податливо и ответно чувству. В деревянных кварталах, где-нибудь среди бывших Красноармейских, а до того – Солдатских улиц не так уж и трудно представить себе старый Иркутск, предположим, 30-40-х годов XVIII века, когда город разросся и вышел за стены острога.
Через Иркутск шла оживленная торговля с Китаем, он стал к тому времени крупным административным центром огромной провинции, главным перевалочным и товаро-распределительным пунктом всей Восточной и Северной Сибири. В остроге, замкнутом крепостными стенами, творилась лишь административная власть, вся же основная жизнь давно перешла в посад, где располагались и купеческие лавки, и базары, и кабаки, пышным цветом расцветшие к той поре в Иркутске, и различные службы, и мастерские ремесленников, и где «гуляло» около тысячи (в тридцатых годах) обывательских домишек, которые ставились без всякого плана застройки, кто где хотел и кто во что был горазд, так что улицы представляли собой извилистое и диковинное кружение, и вправду напоминающее гуляние. Город, вышедший из крепости, в свою очередь, обнесен был палисадом, деревянной стеной, протянутой от Ангары до Ушаковки на месте нынешней улицы К. Маркса. За палисадом, как и положено в древности, рядом с вырытым рвом стояли рогатки, а уж за ним третьим городским поясом выросла Солдатская слобода. Отсюда и Солдатские улицы, переименованные впоследствии, чтоб не оставить былых охранников города без революционного внимания, в Красноармейские.
Разумеется, другие стояли тогда здесь домишки, другая была планировка – все другое, но и глаз закрывать но надо, чтобы представить себе Иркутск того времени в такой яви и близости, что видишь, кажется, изломанную и кривую грязную улочку, величавую поступь по ней бородатого красноглазого купца, направляющегося куда-то в сторону царствующих над городом куполов Спасской церкви и Богоявленского собора и по дороге недовольно хрюкнувшего на возящихся в грязи ребятишек, слышишь голоса лениво переругивающихся из-за высоких заборов от скуки баб, ржание лошадей и скрип телег проходящего через Заморские ворота к Байкалу обоза. Добрых тридцать лет еще до Московской столбовой дороги, вдохнувшей в Иркутск новую жизнь, и больше века до третьего и главного кита, который вслед за торговлей и пушниной стал основанием расцвета города, – до золотой лихорадки. Иркутск еще сонен, темен и грязен, его главную жизнь составляет борьба духовенства и купечества с чиновничеством, с его разбойничьими даже по тем временам поборами и несправедливостью. Да ведь и то сказать: окраина – самая глухая, откуда «до Бога высоко, до царя далеко». По этой поговорке действовали и воеводы, и вице-губернаторы, а затем и генерал-губернаторы вместе со всем своим многочисленным окружением, которые, кроме скорого собственного обогащения, не знали здесь другой заботы. Не зря же первый сибирский губернатор князь Гагарин был казнен в Петербурге «за неслыханное воровство», почти одновременно с ним взошел на плаху при Петре по той же самой причине иркутский воевода Ракитин, не брезговавший разбоем, чуть позднее такая же участь постигла и первого иркутского вице-губернатора Жолобова, который «пытал безвинно и при пытках жег огнем». Строгости, однако, помогали мало.
Инструкцией, которая давалась в первое время воеводам и которая гласила: «Делать по тамошнему делу и по своему высмотру, как пригоже и как бог вразумит», пользовались затем все, за малым исключением, власти, как бы они ни назывались. Одному, вице-губернатору Плещееву, «пригоже» было приказать всякий раз при своем выезде палить из пушек, чтобы досадить архиерею, которому звонили; другого, губернатора Немцова, «Бог вразумил» пригласить за город гостей и натравить на них знаменитого разбойника Гондюхина, не постеснявшегося донага раздеть благородное общество, к величайшей потехе губернатора; третий, следователь Крылов, приехавший в Иркутск пресекать беззакония, «по своему высмотру» обобрал местных купцов более чем на 150 тысяч рублей, посадил под арест чем-то не приглянувшегося ему самого вице-губернатора Вульфа и разъезжал по городу, наводя жуткий страх на жителей и опять-таки «по своему же высмотру» указывая на понравившихся ему купеческих дочек и мещанок, которых следовало незамедлительно доставлять Крылову на дом. Это были «гибельные», по слову летописца, времена. Неудивительно, что иркутяне, вспомнив о благополучном, казавшемся им счастливым, правлении в конце XVII века малолетнего сына Полтева (Полтев назначен был воеводой, но, не доехав до Иркутска, скончался, и тогда казаки определили в воеводы его сына), попытались сорок лет спустя, устав от поборов и самодурства Жолобова, снова применить ту же практику, когда Сытин, приехавший заменить ненавистного им вице-губернатора, тут же умер «от огорчений», причиненных ему Жолобовым. Сыну Сытина было пять лет; в этом возрасте даже и в роли правителя нельзя еще творить беззакония, хотя невозможно с ними и бороться, но для города и то казалось великим благом. Дело, однако, сорвалось, и оставшийся до поры до времени на своем месте Жолобов с новой силой принялся за расправу, ежедневно ставя «на правеж» (кнуты, палки, пытки) тех, кто замышлял его замену.
«Все, что о здешних делах говорили в Петербурге, не только есть истина, но – и это бывает редко – истина неувеличенная», – доносил позднее в столицу приехавший в Иркутск с огромными полномочиями граф М. М. Сперанский.
Иркутская история знает и трагические, и смешные, забавные истории, которые заманчиво и полезно листать как в летописях, так и в памяти, бродя по старым деревянным улицам, легко воскрешающим пытливому уму былую суровую жизнь.
Выправлением вольной городской планировки, кстати вспомнить, ретиво занялся в начале XIX века при генерал-губернаторе Пестеле, который умудрялся править нашим обширным краем из Петербурга, его наместник вице-губернатор Трескин, прославившийся отчаянной борьбой с богатым иркутским купечеством. Трескин, не боясь жалоб, которые перехватывал в столице Пестель, мало в чем ведал сомнения, а в деле выпрямления улиц в особенности. По его указанию набрана была из арестантов местной тюрьмы бригада во главе с Гущей, оставшаяся в летописях нашего города под названием «гущинской команды». Вот как свидетельствует об этом в «Записках иркутского жителя» писатель И. Т. Калашников:








