Текст книги "Сибирь, Сибирь..."
Автор книги: Валентин Распутин
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
Высоко в небе над пограничной полосой парит ястреб, высматривая добычу с той и другой стороны, за ним с земли следит парень с карабином, щурясь от солнца и бездонного неба. Сухой воздух, отдающий песком, легонько отдыхивается от переспевших запахов кружным шевелением; дальние сосняки на горах клубятся светлой зеленью; в желтом дыму от догорающих лиственниц плавает город. В такие минуты, заморочив теплом, время как бы оставляет землю, воспаряя в свои небесные высоты, и не остается у нас ни прошлого, ни настоящего, только следы того и другого.
Нет, надо в город, там все на своих местах.
По главной городской улице бредут коровы, как сто, как двести лет назад, греются на лавочках старики. Где-то во дворе восторженно голосит петух. Под арки торговых рядов негусто и неторопливо втягивается народ, три молодые, в меру и со вкусом упакованные в одежды женщины, офицерские жены, со скучающим разговором стоят возле новых красных «Жигулей». От высокого крыльца булочной, в которой в боевые времена жил Нестор Каландаришвили, за офицерскими женами наблюдает местный отрок, ставя в уме плюсы и минусы своей отроковице. На дверях Дома культуры, за амбарную архитектуру которого рядом с Троицким собором раньше пороли бы розгами, висит на прилепленной скромной бумажке объявление:
Кто не робкого десятка,
Кто душой всегда игрив,
Всех задорных приглашаем
В театральный коллектив!
Если слобода за богатство свое была наказана жестоко, то город, живший скромнее, в большей части сохранился и до сего дня донес свой патриархальный вид, тут и там помеченный, правда, новостройками, но по-прежнему крепкий и молодцеватый. Воспоминания по былому, по прожитому и пройденному – это еще не воспоминания, а припоминания, восстановление того, что было, не содержащее открытий. Полное и глубокое воспоминание – отыскивание того, чего не было, но должно было быть, чувствительный и радостный отзыв на запоздавшую картину, встреча с заблудившейся родственностью. Так мы и ходили по Кяхте, бывшему Троицкосавску, почти угадывая, что будет за углом и в следующем дворе, безошибочно выходя туда, где нельзя было не постоять и что нельзя было не увидеть для какого-то оберегающего воспоминания.
Словно тут, в этих улицах, ты и должен был родиться, но отчего-то не получилось, перенеслось в другое место.
Кяхте повезло, ее миновали опустошительные пожары, а в последние десятилетия ей не хватало денег, чтобы устроить повальный снос и явиться в новом обличье. То, что такое могло произойти, видно по некоторым оглушительным попыткам. В этом месте кяхтинские отцы города могут возмутиться: ничего себе «повезло»! – а квартирная проблема, а десятки мелких котельных, а благоустройство, а современность! Неверно понятая современность в виде стандартных многоэтажек стала эпидемической болезнью наших маленьких городов, утвердительной ценностью их благополучия, превратилась в высоту положения. Нет, пока не научимся мы строить вровень с прежней архитектурой, не уничтожая, а развивая и дополняя ее в сложившемся издавна облике, пока не исчезнет дурнострой, лучше не торопиться. Лучше подождать, пока придут люди, способные уважать прошлое и не относиться к городам только как к поселению собственных жизней. Речь тут не об одной лишь Кяхте; Кяхте, повторим, повезло. И не всегда, к несчастью, звание исторического города может служить защитой от разрушительного передела. Иркутск и в ранге исторического города, в облачении охранных прав и законов не уберег свой старинный центр, перечеркнув его чужеродной геометрией самозваного модернизма.
А кто подхватывает, во что превращает благие наши намерения с мемориалами, которые, за малыми исключениями, везде и всюду на сибирских просторах, отведенных под духовные поля, выглядят как памятники памятникам, как захоронения юбилеев. Мемориалы стали способом благоустройства, в котором тяжелый, щедро уложенный бетон замуровывает и замораживает, а не пробуждает чувствительные токи между настоящим и прошлым, между человеком и историей. Только ли вкус отказывает нам или прежде того оказались перекрытыми памятепроводящие каналы? Культура памяти говорит о культуре жизни и культуре поколений; примитивность городской архитектуры мы способны оправдать неотложными нуждами, требующими квартир в каких угодно стенах, богатые, но холодные знаки памяти свидетельствуют о расточительстве бедности.
В Новоселенгинске, на месте захоронения Николая Бестужева, жены и сына Михаила Бестужева и детей Торсона, теперь тоже мемориал, являющийся таким же площадно-бетонным торжеством, из которого неловко, как сорняки в протравленном чистом засеве, выглядывают скромные старые надгробия. На могучем бетонном опоясе – агитация наглядная в виде высеченных сцен из жизни декабристов и рядом агитация письменная. Все это щедро, широко, не жалея трудов, денег и метров, кроме необходимого здесь клочка земли, куда ушел и чем стал Николай Бестужев, одна из самых ярких и благородных декабристских фигур, так много сделавший и для блага этого края. Кроме клочка земли, куда бы могла упасть слеза чувствительного потомка и откуда ответным благодарствованием могло донестись ожидаемое дуновение. Теперь не упадет и не донесется, зато, не опасаясь замочить в непогоду ног на твердом, ходи и рассматривай перелицованные хрестоматийные картинки, читай известные слова о том, что «на обломках самовластья напишут наши имена».
Имена, верно, написали, да разве это все? На могилы к великим гражданам люди идут не для знакомства и восполнения образования, а для просветительства духовного, ради нескольких мгновений чувствительного прикосновения, бывания в мире человеческой вознесенности. Ради ощущения себя в нем и его в себе, угадывания не имеющих знакового выражения пособий, для постижения истинных ценностей бытия.
Было тут прежде просто, скромно и близко к отошедшим. При отъезде Михаила Бестужева из Сибири, после смерти брата и жены, друзья Бестужевых – Б. В. Белозеров из Петровского Завода и А. М. Лушников из Кяхты пообещали, что они не оставят без забот и внимания родные ему могилы. На Петровском Заводе, где декабристы отбыли каторгу, отлиты были памятники и металлическая дверца для ограды, которую решили выложить камнем. Рядом поставили часовенку. Надо сказать, что захоронения эти не в самом Новоселенгинске, а в пяти верстах от него, ныне в безлюдном месте, а тогда неподалеку от бестужевской заимки, где жили декабристы. Сейчас там свалка и заросли лебеды на месте избищ. Из неглубокой пади хорошо видна Селенга, текущая среди голых берегов, на противоположной стороне белеет церковь – единственное, что напоминает о старом Селенгинске, знаменитом граде по дороге в Китай, и хранит его вечный покой.
Да и все вокруг здесь дышит покоем и настраивает на дальние раздумья. При вносе и выносе Селенги высятся сторожами скалы, дремотно лежат под солнцем безлесые курганные горы, молчаливые свидетели походов чингизидов на запад, сухо пахнет чабрецом и полынью. Это уже восточная картина, существующая в древних очертаниях и как бы надземная, строение иных богов, начальные письмена великих азиатских философий. Эту землю Николай Бестужев полюбил и много размышлял о ней в письмах и беседах с друзьями.
Но вернемся в Кяхту, в старую часть города, уцелевшую от переделок. Если природа говорит о вечности, то людские поселения должны говорить не о тщете человека, ненадолго приходящего в мир, а об остающемся после него тепле. Память – это и есть тепло от человеческой жизни, без тепла памяти не бывает. По тому, как и в каких стенах жили люди, можно судить, чем они жили, была ли их жизнь продолжением народной направленности или ее искривлением.
Идешь по Кяхте (по Троицкосавску) и только смотри. То вдруг явится не сказочное, нет, а былинное видение – толстостенное, как крепость, с экономными, словно бойницы, окнами и тяжелой замшелой крышей. Вровень с избой глухой заплот, ворота и калитка с витым чугунным кольцом под навесом, со двора выносится могучая лиственница, как бы не выросшая, а выстроенная под стать общему плану. То в двадцати шагах от крепости такая выплывет навстречу форсистость, что только ахай: теремная, высокая, многооконная и многотрубная, сияющая, разукрашенная резьбой, с боковой террасой в верхнем этаже, с затейливыми и фигурными, будто наскакивающие по углам на крышу змеи-горынычи, водостоками. Так и чудится: растворится сейчас наверху окно и капризный голос, перепутав времена, чего-то потребует или прокричит что-нибудь восторженное. Конечно, в кружеве резьбы там и сям дыры, дерево потемнело и потрескалось, одно из окон, обрывая бодрую музыкальную фразу, за ненадобностью заделано, в другом фальшивым звуком заменена рама, терраса подгнила, а все равно – картина да и только, стоишь и не можешь отвести глаз. Рядом дом попроще, но тоже не из рядовых, какой-то весь из себя живой, молодцеватый, задиристый, по виду – из разбогатевших приказчиков. Следуешь дальше – и вдруг торцом выходящая в улицу величественная стена, аккуратно выложенная камнем, раз и навсегда ухоженная, соступами понижающаяся ко двору, сооруженная для защиты от огня и ветров. Дома, который она защищала, уже нет, а она стоит и все ждет и ждет, когда он появится на прежнем месте. На другой стороне улицы купеческая мелочная лавка, под что-то хозяйственное, как не под дровяник, приспособленная, обратит внимание резным затвором, поверх нее на четырехскатной крыше, выглядывающей из соседнего порядка, на трубах, как диковинные птицы, ажурные дымники, сбоку на высоких оконных навершиях такая карусель из резьбы, что поневоле потянет рассмотреть поближе. И так всюду. А во дворах, едва не в каждом дворе, и вовсе старина: вросшие по окна в землю избушки, почерневшие и подряхлевшие амбары, завозни, сараи, мастерские – начала и задворки именитых и неименитых троицкосавских родов, до сих пор вместе с подручностью, которой пользовались в работе, хранящие строй миновавшей навсегда жизни.
В 60-х годах пограничники разбирали одно из старых строений и наткнулись на холст. Оказалось, М. В. Нестеров. Теперь картина в местном краеведческом музее. Там же еще одна находка неизвестного автора итальянского письма. В Кяхте надо удивляться не находкам, а тому, что их мало; вероятно, самое ценное, что могло бы стать собственностью музея, погибло вместе со слободой. Сколько здесь должно было сохраниться картин, рисунков и изделий одного лишь Николая Бестужева, которого купцы не однажды приглашали писать портреты и образа; вещи, сделанные руками братьев-декабристов, среди кяхтинцев были в необычайном ходу именно потому, что они бестужевские, сразу становящиеся реликвией и гордостью от авторства. Одним из их изобретений – сидейкой (так называлась двухколесная рессорная коляска) пользовались повсюду в Сибири, особенно она была незаменима по разбитым и горным дорогам, каковые у нас в большинстве.
Ныне в сидейке, для которой требовалась лошадка, уже не ездят, в качестве экспоната стоит она, возбуждая любопытство, в музее. Из лушниковского дома еще при организации музея сюда перешло бюро-конторка Михаила Бестужева, тогда же, очевидно, собраны были другие декабристские вещи, в том число пистолет Николая Бестужева и несколько его акварельных работ. Говоря о музее, надо признать, что краеведческий музей по-кяхтински обширен и богат, это единственное, что осталось в сохранности от былого величия города. Скоро минет сто лет со дня его открытия – столько прошло времени, как с появлением здесь группы политических ссыльных (И. Попов, супруги Чарушины и др.) началась новая волна общественного и просветительского движения в Кяхте, результатом которого были и музей, и Географическое общество, и публичная библиотека. Зайдя в нынешнюю библиотеку, мы не нашли в ней совсем ничего из собранного среди кяхтинцев в ту пору – куда-то увезли, хорошо, если не на свалку, пренебрегли радением и трудами энтузиастов, и в старые времена бескорыстно работавших в пользу города.
Тогда это было, кажется, последнее культурное возбуждение, в котором главную роль играла уже политическая интеллигенция. Затем, разрастаясь, возбуждение стало революционным, и для Кяхты, как и для всей страны, наступили иные сроки. Кяхта полностью потеряла свое торговое значение, звучание ее, все больше заглушаясь, превратилось с годами в местный звук. Теперь Кяхта – город всего лишь районного подчинения со всем тем неизбежным, что заключено в этом ранге, с отношением к городу извне и настроениями внутри. Она не попала в список исторических названий, и необходимые реставрационные работы потянулись в ней под ту степную восточную песню, которая не имеет конца.
По Кяхте ходишь с противоречивыми, то с горьким, то с радостным, чувствами. Словно в ней давно поселились два хозяина, беспрерывно, в течение многих лет воюющие друг с другом. Один хлопочет, чтобы Кяхта с достоинством стояла в полный и славный свой исторический рост, другой склоняет ее к слепому раболепству перед сегодняшним днем. Один открывает филиалы музея, второй, разбросав остатки надгробий, выравнивает на могилах стадион и наслаждается звуками несущихся с него матов. Один караулит, чтоб не сожгли до конца Троицкую церковь, второй с усмешкой ставит впритык к ней общественный туалет и рассчитанным попустительством превращает в оное место весь парк, где находятся, кстати, памятники сынам революции и Гражданской войны. Один понимает, что нравственность не может взрасти на одном лишь верхнем слое, второй и его портит примитивными казенными сооружениями.
Эти недоумения нужно адресовать не только Кяхте, это беда многих наших городов. Но Кяхта – город маленький, и потому ее противоречия заметней. Они соседствуют столь явно, заявляя свои права на гражданство с переменным успехом, что невольно начинаешь размышлять: а где большинство наше – на стороне отеческой памяти, от коей в немалой степени зависит народное благоденствие, или на стороне никак не изживаемого воинствующего небрежения к своим святыням? С кем мы, против кого мы, когда наконец наступит очистительное отрезвление?
1986
РУССКОЕ УСТЬЕ
Досельные люди
Я услышал о Русском Устье поздно. Узнай я о нем лет на десять раньше, многое из того, что осталось теперь в воспоминаниях, удалось бы тогда захватить еще в жизни и действии. За десять лет сюда добралось телевидение, понаехали с материка посторонние люди, поумирали досельные, ведавшие старину, попадали и покосились кресты на многочисленных кладбищах по Индигирке, и все больше стали говорить «по-тамосному», по-нашему, теряя архаику и чуднозвучие собственного языка.
Я застал Русское Устье, как мне кажется, на самом перевале, когда старина превращалась в отголоски старины, в тот момент, когда с нею навсегда прощались. Ныне уже нельзя, как в начале XX века, сказать о русскоустьинцах: «За эти 300-350 лет они подверглись здесь, в царстве норд-оста, снега и льдов, своего рода анабиозу: застыли и всем укладом своей жизни, своей мысли и своего говора и оттаять пока не могут» (В. Богданов).
В последние десятилетия они не только оттаяли, но вошли в единый градус человеческого бытия, которое при всех внешних различиях на юге и севере, на востоке и западе во внутренних отправлениях приближается к общей для всех норме.
Мало что сохранилось ныне от Русского Устья, о прошлом которого остались два интересных свидетельства – в царское время книга политссыльного В. М. Зензинова «Старинные люди у Холодного океана» и книга А. Л. Биркенгофа, относящаяся к концу двадцатых годов XX века, – «Потомки землепроходцев». Уже сами эти названия говорят о необычности, выделенности судьбы русских в низовьях Индигирки, о сконцентрированной потомственности по крови, по духу, вере и изначалью. Что особенно ценно – оба автора сделали там фольклорные записи и составили словарь досельных людей. Были и другие свидетельства, и более ранние, и поздние, но походные, в общем ряду воспоминаний, впечатлений и научных записок, эти же два посвящены в основном Русскому Устью и являются наиболее полными. По ним нетрудно судить, что еще живо и доживает и что окончательно кануло в треисподнюю.
В Русском Устье говорят как в дальней старине – не в двойном, а в тройном преувеличении: не преисподняя, а треисподняя, не пресветлое, а тресветлое.
Из всех потерь, случившихся в Русском Устье, самая большая: чуть было не отставили навсегда Русское Устье. Уже после войны проводили на Севере поселкование, и все «дымы», разбросанные по Индигирке на десятки километров и составлявшие вместе Русское Устье, в том числе и селение под собственно этим названием, свезли в один табор и, чтоб не травить память историей, недолго думавши, нарекли его Полярным. Несть числа по побережью этим Полярным, Русское же Устье на весь белый свет одно-единственное, имевшее к тому же много чего такого, что следовало беречь как зеницу ока. И только совсем недавно название вернули.
Сетуя, что лет на десять, по крайней мере, я опоздал приехать в Русское Устье, надо оговориться, что опоздание это не было совсем уж полным и окончательным. Конечно, многое в обычаях, верованиях, уставе жизни русскоустьинцев ушло безвозвратно или из явного перешло в тайное, но многое при внимательном взгляде и сохранилось. Оно не осталось на месте, а отдалилось, но его еще можно было рассмотреть. Я опоздал встретить его там, где оно жило сотни лет, но различимо было, как, прощаясь, оно уходит. В тундре видно очень далеко: скорбную, ветхую, изработанную, но и со спины держащуюся благородно и прямо фигуру старичка, отступающего в полярную ночь, еще не составляло труда углядеть.
Она отступала, но не все свое забрала она разом, эта фигура, с собой. Разом накопленное и отсеянное за века было не унести, и оставшегося хватит еще на годы и десятилетия. Я застал здесь язычество, и вообще где бы то ни было поразительно живучее в русском человеке, а тут и вовсе составляющее как бы природное произрастание, обновляющееся с каждой весной. Вероятно, я был готов к тому, чтобы почувствовать ее, но некую отдельную тайну Русского Устья я ощутил так скоро, словно она лежала на виду. Ощутил и в лицах индигирщиков, и в их рассказах о былом, в трудах, которые не меняются, и в междоусобных отношениях. И, наконец, я услышал язык… Господи, что за счастливый это вестник, что за услада и удача – в том слове и звуке, в которых он донесся до наших дней, – русский язык в Русском Устье!
Прилог
Мы любим тайну, нам хочется, чтобы существовала и лохнесская незнакомка, и снежный человек на Памире, и таинственный чучуна в сибирской тундре, и «летающие тарелки». Без этого нам неуютно и холодно в просквоженном и объясненном мире. Всякое известие о чем-либо неизвестном возбуждает наше воображение и подает надежду, что у природы все-таки остались в запасе силы, чтобы сопротивляться безжалостному скальпирующему уму. В большинстве из нас как бы живут два человека – один дитя своего века и образования, согласившийся с механическим устройством мира, и второй – радующийся всякий раз, когда логика первого оказывается под сомнением.
Ученый ум назовет тайной только то, что еще не открыто. То, что не может быть открыто, для него не существует, если бы даже на этом, не могущем быть открытым, стояла вся природа живого. А что забыто, утеряно, выпало из своего времени и не согласуется с принятыми сегодня объяснительными знаками, для него и вовсе рептилия. Не странно ли: все больше и больше познавая новое, углубляясь в этом познании на немыслимые прежде глубину и высоту, человечество между тем за свою историю не однажды теряло материки, цивилизации, могущественные города и законы, а когда они случайно находились, не могло отыскать им в своих построениях места – движущая цепь соединена во всех звеньях накрепко, втиснуться в нее негде. Все науки любят прямые устремительные движения – параллельные или кривые, с возвратными кругами, пути им ни к чему.
У русскоустьинцев есть прилог (легенда, предание), по которому их предки прибыли сюда не с юга, как повсеместно шло заселение Сибири по рекам и волокам, а ступили на эту землю значительно раньше с моря, уйдя на кочах от губительных притеснений Ивана Грозного. Прародина их – Русский Север, старые новгородские владения. В 1570 году, как известно, Грозный зело свирепо расправился с новгородской вольницей, массовые казни прокатились валом по всем ее землям, заставляя уцелевших бежать куда глаза глядят. Глаза поморов глядели на восток, куда издавна плавали они за промыслом и где, отрезаемые льдами, провели не одну зимовку, ведая тамошние условия и земли. Вероятней всего, не сразу, не за один переход и не за один год достигли они Индигирки, быть может, в начале исхода и не знали они о ней, но, двигаясь от реки к реке, пользуясь слухами о более прибыльных землицах и решив вовсе скрыться от государева надзора, вышли они наконец к этой реке по западной протоке, названной потом ими Русской, углубились внутрь и верстах в восьмидесяти от моря основали Русское Жило.
«Индигирская река в юкагирской землице» была обнаружена государевыми людьми (отряды Ивана Постника, Ивана Реброва) в конце 30-х годов XVII столетия. Сообщая об юкагирах и о том, чем можно служивым людям пропитаться в том краю и чем поживиться для государя, они не упоминают о поселениях русских. Или их тогда еще не было, или сыграла свою роль заинтересованная фигура умолчания, или проплыли другим рукавом. Все могло быть. Не надо забывать, что, убегая из России от притеснений, русские, если они даже к тому времени осели здесь, едва ли торопились показаться на глаза государевым слугам. Для того они и забирались в такую даль и гибель, чтобы их не сыскали. Решив посмотреть на Колымской протоке старое селение Станчик, где сохранилась часовня, мы на обратном пути заблудились в бесчисленных водных рукавах и отворотах и проплутали несколько часов, хотя вожами (проводниками) нашими были местные люди, знавшие все здесь наперечет. Что говорить о пришлых, появившихся впервые, могли ли они, будучи даже самыми опытными сведывателями, в широко разошедшихся и донельзя запутанных разливах Индигирки снять полную и безупречную карту местности? Это не значит, разумеется, что русские непременно здесь были, но они могли быть, такую вероятность не следует исключать.
В. Зензинов приводит в своей книге слова одного русскоустьинского старика: «Слышал я от старых, совсем старых людей, что ране река была вовсе юкагирская. Собрались люди из разных губерний и поплыли на лодках морем – от удушья спасались, болезнь такая. А в России их вовсе потеряли». Это, возможно, больше всего их грело, утверждало и общило на неприютной, голой и мерзлой земле – что «в России их вовсе потеряли» и на краю света не сыщут и не согнут до физического и духовного горба тяжелой и дурной властью.
В 1831 году, когда якуты, заявляя свои права на низовья Индигирки, решили добиться выселения оттуда русских, те защищали свое наследственное владение среди прочих и таким аргументом: «Река сия найдена первоначально русскими кочами».
То, что такое путешествие могло состояться, подтверждают археологические раскопки на восточном берегу полуострова Таймыр, где в 1940 году найдены были следы зимовки русских поморов, относящиеся к самому началу XVII века. Плавали в начале семнадцатого – как не предположить, что плавали и раньше? Некоторые ученые на это указывают с определенностью. Известны слова Б. О. Долгих из его статьи «Новые данные о плавании русских Северным морским путем в XVII веке», «что еще до присоединения побережья Восточной Сибири к Российскому государству русские мореходы плавали в Восточную Сибирь Северным морским путем, огибая Таймыр. Вероятно, многие пункты северного побережья Восточной Сибири в это время уже были местом деятельности русских торговых и промышленных людей из северных поморских областей Европейской России».
Кстати, предание о прибытии в эти места первопоселенцев на кочах бытовало и на Яне, в бывшем русском селе Казачьем. Как знать, не шли ли они в свое время на восток одним отрядом, да часть мореходов осталась на Яне, а часть двинулась дальше и доплыла до Индигирки.
Но почему Индигирка, неужели нельзя было, минуя по пути реку за рекой, выбрать менее суровую и более благоприятную для проживания даже и на Крайнем Севере, какие они могли искать выгоды? Отдаленность отдаленностью, если они видели в ней спасение, но и в отдаленности без веского примана они не стали бы переходить через край, а тогда это было именно «через край», глубже на восток никем еще пути не торились. Что действительно потянуло сюда русских, что такого нашли они, что хоть как-то способно было восполнить оставленную родину?
Не станем, однако, преувеличивать бездыханности и полной вымороженности этих мест, они и без того преувеличены. Русский Север по своей суровости несравним, конечно, с азиатским, но и он не очень-то расслаблял местную рабочую кость, а дальние походы, без которых поморы никогда не обходились, закалили ее еще больше. Если Индигирка их не испугала, значит, в долгих зимовках и тесном товариществе привычны были они не бояться, только и всего. Чтоб знали вы: понизовщики, живущие возле океана, считают, что у них тепло, и это в сравнении с материковой Якутией, где находятся полюса холода, действительно так и есть. Летами же здесь больше всего боятся жары, способной из каждой капли воды выводить комара, от которого не бывает спасения ни человеку, ни зверю.
А приманы, вероятно, заранее разведанные, чтобы завести и остановить тут русских, само собой были. Во-первых, рыбное, оленье и птичье изобилие, которое не иссякло и по сей день. Если и сегодня не иссякло, попробуем представить, что в этих озерах и уловах, на этих едомах и калтусах водилось триста и четыреста лет до нас. Не выбили тут, слава Богу, песца, нечем пока было вытравить чира, нельму и муксуна. Бывший заведующий факторией в Полярном Юрий Караченцев рассказал, как несколько лет назад кто-то из поселка, возможно, из озорства написал в Чокурдах в райцентр жалобу, что в магазине нет мяса. Там удивились не тому, что его нет, а тому, зачем ему быть в магазине, но, отзываясь на жалобу, прислали оказавшуюся в Чокурдахе говядину. Она пролежала несколько месяцев и, потеряв всякий вид и вкус, была убрана с глаз подальше, на нее не позарились бы даже собаки. Когда местным нужно мясо, охотник садится на «Буран» (так называются скоростные автосани), отъезжает недалеко в тундру и высматривает в бинокль, где покажутся олени. Показались – он включает скорость, направляет наперерез им свою железную упряжку и через полчаса уже со свежениной. Крупную рыбу (еду) в отрытых холодильниках складывают в поленницы, мелкую (сельдятку на броски собакам) сваливают кучей на лед.
У предка русскоустьинца не водилось, разумеется, ни бинокля, ни «Бурана», но как мы не страдаем без того, что заведется еще через триста лет, так и он спокойно орудовал имеющимися подручными средствами и пусть при больших физически затратах, но добывал прекрасно и рыбу, и мясо, и мех, теплил и живил ими семью и отряжал в мир из своей новопочинной родины поколение за поколением.
Но прежде чем расчать ее, эту новую родину, он должен был внимательно осмотреться и выведать, чем ему жить, с кем жить в соседстве. С кем жить в соседстве значило в его выборе очень и очень немало. Он хорошо понимал, что тем малым кругом людей, каким они пришли, потомство в добром здравии долго не протянуть и что так или иначе придется родниться с коренным народцем. В этих местах кочевали юкагиры и ламуты (эвены), доходили известия о чукчах, державших свои оленные стада за Колымой. Якуты тогда еще не спустились в низовья Индигирки, и русскоустьинцы впоследствии были правы, указывая на свое первопоселение. Земли, впрочем, хватало на всех, споры, кому где жить, вскоре затихли раз и навсегда.
Ближе всего по местоположению русские оказались к юкагирам, вольно воспитавшимся под могучим тундровым небом в народ бескорыстный, мягкий и опрятный.
Не осталось свидетельств, сразу ли у русских произошло соприкосновение с произросшим здесь народом или для этого потребовались сроки, но оно произошло, и со временем довольно тесное. Хорошо заметная в некоторых фамилиях азиатчина больше всего юкагирского происхождения. Но от этого не пострадали ни язык, ни обычаи, ни память; вероятно, с самого начала община постановила держать свою русскость в крепости и, несмотря на все испытания и лишения в веках, которые можно только подозревать, выдержала ее в такой сохранности, что ей нельзя не поражаться.
Первое известие о живущих в низовьях Индигирки русских получено от времен Большой северной экспедиции Беринга. Участник этой экспедиции лейтенант Дмитрий Лаптев, продвигавшийся в 1739 году от Лены на восток, вынужден был напротив устья Индигирки покинуть свой вмерзший во льды бот «Иркутск» и перебраться на зимовку в Русское Жило. За зиму русскоустьинцы помогли Лаптеву перевезти на Колыму за восемьдесят верст триста пудов продовольствия, а весной 85 человек из местных жителей пешнями вырубили «Иркутск» изо льдов и вывели на чистую воду. Позднее русскоустьинцы подобрали возле речки Вшивой небольшой пеший отряд морехода Никиты Шалаурова и перевезли его на Яну.
В этих сообщениях нельзя не увидеть доказательства укорененности русских в северную землю: их немало, они чувствуют себя здесь уверенно, знают тундру далеко на восток и на запад и пользуются русскими и фамильными названиями в обозначении местности: река Елонь (елань), протока Голыженская, речка Вшивая и т.д. Для этого, бессомненно, требовалось время да время.
В книге знаменитого исследователя Арктики Ф. Врангеля «Путешествие по северным берегам Сибири к Ледовитому океану, совершенное в 1820-824 годах» находим такие строки: «Жители сибирских тундр совершают большие путешествия по нескольку тысяч верст по безлюдным однообразным пространствам, руководствуясь для направления своего пути единственно застругами. Я должен упомянуть об удивительном искусстве проводников сохранять и помнить данный курс». О том же с удивлением говорит М. Геденштром в «Записках о Сибири»: «Для отыскания мамонтовых костей промышленники ежегодно ездят на дальние острова. Путь свой они направляют по положению торосов льда и наметов снега. Долговременная опытность научила их, как распознавать надлежащее направление для достижения желаемых островов».
И тот и другой прошли через Русское Устье и говорят о русских поречанах. М. Геденштром в начале XIX века насчитал в трех селениях 108 мужчин. Через сто лет, во времена Зензинова, их было гораздо меньше. В русскоустьинском языке осталось выражение «зашиверская погань» – об оспе, дважды выкосившей город Зашиверск в среднем течении Индигирки, к которому были приписаны и понизовщики, и погулявшей, надо полагать, и среди них.








