355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Крейд » Георгий Иванов » Текст книги (страница 30)
Георгий Иванов
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:02

Текст книги "Георгий Иванов"


Автор книги: Вадим Крейд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 35 страниц)

Еще одна тема в «Портрете без сходства» – красота.

 
Остановиться на мгновенье,
Взглянуть на Сену и дома,
Испытывая вдохновенье,
Почти сводящее с ума.
 

(«Остановиться на мгновенье…»)

Он прочитал эти только что написанные стихи Кириллу Померанцеву на набережной Сены, глядя на качающиеся в воде отражения мостов и зданий.

Сборник заканчивается циклом «Rayon de rayonne». Стилистически в этом десятке необычных для Георгия Иванова стихотворений заметны следы знакомства с футуризмом и сюрреализмом. Однажды его спросили, как понимать этот раздел. Цитируя ставшую уже хрестоматийной строку футуриста-заумника Алексея Кручёных, он ответил: «"Район де район" – нечто вроде дыр бул щыр убещур на французский лад».

Любопытно, в какой все-таки малой степени сюрреализм проник в литературу русских парижан, не говоря уже о других странах русского рассеяния. Течение возникло как раз тогда, когда для Георгия Иванова начинался его парижский период, самый длительный в его жизни. Он еще только осваивал Париж, когда появился в печати сенсационный «Манифест сюрреализма». Сюрреализм сразу же показался неизбежным и чуть ли не долгожданным феноменом. Ведь вырос он на той почве, где вся культура пропиталась картезианством – рационалистичностью мысли, логической ясностью, оставленными в наследство культуре своей страны Рене Декартом. Сюрреализм – разновидность эстетического бунта против интеллектуальной и психологической монополии картезианской рациональности.

«Район де район» пытался объяснить и Терапиано: «Это скорее французский рецепт дадаизма (от детской лошадки dada), игра под ребенка, под наивность – "Где-то белые медведи ", но ни они, ни верблюды ничего не спасли. Поэзия Г. Иванова держится больше на «Розах», чем на «Район де район». Это название значит "отдел искусственного шелка” в магазинах, «район искусственного шелка»». Верблюды и медведи, упомянутые Терапиано, взяты из абсурдистского стихотворения Г. Иванова:

 
Где-то белые медведи
На таком же белом льду
Повторяют «буки-веди»,
Принимаясь за еду.
 
 
Где-то рыжие верблюды
На оранжевом песке
Опасаются простуды,
Напевая «бре-ке-ке».
 
 
Все всегда, когда-то, где-то
Время глупое ползет.
Мне шестериком карета
Ничего не привезет.
 

(«Где-то белые медведи…»)

Тарапиано считал, что рождение большого поэта произошло не в «Портрете без сходства», а много раньше, в книге «Розы». Еще тогда, в 1930-е годы, Георгий Иванов не то чтобы ясно понял, а скорее инстинктом безошибочно угадал ощущение трагедии современным человеком. «Человеку этому дальше идти некуда, и Г. Иванов бьется, как прорвать эту пелену», А если некуда, то вот вам… и белые медведи, и рыжие верблюды, и глупое время, и абсурд.

Отзывов в печати о «Портрете без сходства» появилось не мало. Добрый отзыв дала даже Нина Берберова, не любившая Георгия Иванова-человека и не забывшая литературной войны между ним и ее мужем Ходасевичем. Берберова писала в «Русской мысли» через два месяца после выхода «Портрета…»: «Положение Иванова среди современных ему поэтов настолько исключительное, что к книге его невозможно да и несправедливо было бы подойти с точки зрения личной удачи». Действительно, стихи эти воспринимались как голос самой эмиграции, как вершина ее поэзии.

«Портрет…» Георгий Иванов считал «делом всей своей жизни». В книге нет ни единой вымученной строчки. Г.Иванов утверждал, что стихотворения «приходили», являясь ему почти в готовом виде. «Почти» потому, что после того, как стихотворение было написано, он «месяц не находил какого-нибудь одного слова, без которого нельзя печатать».


СЕРЕДИНА ДВАДЦАТОГО ВЕКА

Случалось, не хватало денег даже на почтовые марки. Заработки в журнале «Возрождение», где печатался Георгий Иванов были слишком незначительные, чтобы поправить материальные дела. Однажды днем, еще до переезда в Монморанси, к нему внезапно явился гость. Постучал, вошел, остановился в темноте на пороге. Оба, Георгий Иванов и Ирина Одоевцева, лежали в затемненной комнате на кроватях. Был солнечный день, но они закрыли ставни.

– Грипп, – хрипло сказал Георгий Иванов, – два дня выходим из комнаты, два дня не ели.

Ирина Владимировна визиту была не рада, бедность она стремилась скрывать. Почти всю предшествующую жизнь она не знала нужды. Когда был жив отец, он присылал по пять тысяч франков в месяц – немалая сумма по тем временам. Получив же отцовское наследство, стала жить почти роскошно. Даже во время войны, в Биаррице, такой нужды, как теперь, они не испытывали. Тогда бедность приближалась, но в нищету не переходила.

Незадолго до переезда в Монморанси Георгий Иванов пережил семейную драму. О ней известно со слов его ученика Кирилла Померанцева. О конфликте ему однажды рассказал сам Г. Иванов и дважды, в разные годы, Одоевцева. Померанцев утверждал, что в их версиях расхождений не было.

В Ирину Одоевцеву влюбился богатый человек – «славный, хороший». Он знал о крайней нужде, в которой обретались супруги, и сделал Ирине Владимировне предложение. Сказал также, что необходимо взять у Георгия Иванова официально оформленный развод. «Словом, соблазнительно, – вспоминала Одоевцева. – Я рассказываю Жоржу, он лишь ответил: "Ладно". Я не спала две ночи. Наконец, Жорж приносит мне официальный развод. Я его беру и рву на мелкие кусочки».

В деланно простодушном признании Ирины Владимировны откровеннее всего прозвучало слово «соблазнительно». Соблазнительным показалось бросить на весы тридцать лет с нищим Георгием Ивановым и капитал влюбившегося старца.

 
Отзовись, пожалуйста. Да нет – не отзовется.
Ну и делать нечего. Проживем и так.
Из огня да в полымя. Где тонко, там и рвется.
Палочка-стукалочка, полушка‑четвертак.
 

(«Отзовись, кукушечка, яблочко, змееныш…»)

Это стихи Георгия Иванова, обращенные к жене. А вот Ирины Одоевцевой о нем и о себе, о прогулке вдвоем вдоль Сены напротив собора Парижской Богоматери, о трудной жизни, о тяжелых разговорах, которые лучше было бы отложить «на потом» или «на когда умрем»:

 
На набережной ночью мы идем.
Как хорошо – идем, молчим вдвоем
И видим Сену, дерево, собор
И облака… А этот разговор
На завтра мы отложим, на потом,
На послезавтра… На когда умрем.
 

После того семейного конфликта, летом, Георгий Иванов перенес инсульт. Не то чтобы непоправимый, но отлеживаться пришлось долго. Медицинской помощи оказано не было. Жили они рядом с Латинским кварталом в маленькой гостинице на улице Святых Отцов. Платить за постой было нечем и необходимо было подыскать более доступное и более постоянное пристанище.

Ивановы предпочли бы остаться в Париже, но снять квартиру было не на что. В Монморанси, недальнем пригороде к северу от Парижа, жил поэт Валериан Дряхлов. Георгий Иванов знал его стихотворение, из которого многие иронически цитировали строку: «Мне хочется сказать светлейшие слова». Дряхлов когда-то дружил с Борисом Поплавским, был завсегдатаем довоенного Монпарнаса. Как и многие в кругу его знакомых, интересовался эзотерическими учениями. Переводил Новалиса и основателя антропософии Рудольфа Штейнера. Дряхлов открыл ателье по окраске шарфов и галстуков, тем зарабатывал на жизнь и сумел купить в Монморанси полдома. У него и поселились на первое время бездомные Ивановы, а затем переехали в Русский дом на авеню Шарля де Голля.

После несостоявшегося развода, после инсульта Георгий Иванов почувствовал себя постаревшим. Старость подступила рано и как-то внезапно. «На старости лет я особенно стал чувствительным к вниманию, ласке, улыбке дружбы». Всегда элегантный, теперь он ходил в сером костюме с чужого плеча. Свою бытовую повседневность он обрисовал одной фразой: «Горе русских эмигрантов, ютящихся в мерзких комнатушках с соломенными матрацами и коптящими примусами».

Отлеживаясь после «кондрашки» на соломенном матраце, он перечитывал Достоевского. Написанное им – самое лучшее, что когда-либо было написано людьми, думал он раньше. С возрастом, с опытом отношение к Достоевскому изменилось в деталях, но не в целом. Ему помнилось, как говорил Бунин о своем, не вполне понятном Г. Иванову, желании «свалить Достоевского с пьедестала». Нет, даже Бунину не свалить!

К осени 1951 года дело пошло на поправку. Но для литературы год был потерян. В 1949-м началось его сотрудничество в «Возрождении», печатался он в журнале часто, вплоть до 1953 года. Владелец и фактический основатель Абрам Осипович Гукасов, человек требовательный, вмешивался в дела редакции, менял сотрудников, но к Георгию Иванову это долгое время никак не относилось. Все, что он давал в «Возрождение», шло в печать, даже если редакция не была согласна с его отдельными высказываниями или даже с позицией в целом. Однако в 1951-м никаких его публикаций в «Возрождении» не находим – ни стихов, ни рецензий, ни статей, ни рассказов. В «Новом Журнале» появилась в 1951 году подборка стихотворений, включившая два его шедевра – «Эмалевый крестик в петлице…» и «Мелодия становится цветком…». Их без колебаний можно отнести к драгоценностям русской поэзии трех последних столетий.

 
Мелодия становится цветком,
Он распускается и осыпается,
Он делается ветром и песком,
Летящим на огонь весенним мотыльком,
Ветвями ивы в воду опускается…
 
 
Проходит тысяча мгновенных лет,
И перевоплощается мелодия
В тяжелый взгляд, в сиянье эполет,
В рейтузы, в ментик, в «Ваше благородие»,
В корнета гвардии – о, почему бы нет?..
 
 
Туман… Тамань… Пустыня внемлет Богу.
– Как далеко до завтрашнего дня!..
 
 
И Лермонтов один выходит на дорогу,
Серебряными шпорами звеня.
 

Эти и все другие стихи в новожурнальной подборке созданы годом раньше, до «кондрашки». Единственное, что он смог написать в октябре 1951-го, когда уже оправился от последствий инсульта, – это предисловие к книге известного в литературных кругах русского Парижа инженера-предпринимателя Александра Бурова «Русь бессмертная. Понести и рассказы». Лучше бы не написал. Но Буров жил в литературе, платя рецензентам, и платил щедро, а бедность Георгия Иванова в ту пору была беспросветной. Предисловие к книге Бурова – не что иное, как оплаченная реклама. Написал он ее, балансируя на грани, избегая как похвал, так и критики, поскольку книга показалась ему не достойной ни хвалы, ни хулы. «Слава России! Слава! – неистовствует он с чисто русской несдержанностью. Где уж тут думать о чувстве меры, о стиле? Лишь суметь излить восторг, опьяняющий его», – пишет Г. Иванов о Бурове. «Иногда кажется, что Буров точно лунатик, скользящий по краю карниза. Вот-вот оборвется, упадет. Но нет, он продолжает свой путь… Он бывает (временно?) иногда близок к заумной поэзии… Усомниться в том, что слова его идут прямо из сердца – нельзя. А что они иногда противоречивы, иногда наивны…» – фразу Г. Иванов недописал, подсказывая интонацией необходимость снисходительного отношения к автору. Он находчиво цитирует Бурова, выставляя напоказ нелепости самооценок и выспренность слога, и оставляет все это без комментариев: «Господи, почему именно меня избрал Ты певцом печали зарубежной?» Ясно, что комментарии были бы излишни.

Еще во времена «Чисел» Александр Буров упоминался в перечне сотрудников журнала единственно по причине пустой журнальной кассы. Он поддерживал журнал деньгами, и редактор Николай Авдеевич Оцуп скрепя сердце печатал мецената. Тогда же произошло какое-то недоразумение в отношениях с Буровым, о чем, не вдаваясь в подробности, упомянул в своих мемуарах «Поля Елисейские» не страдавший избытком доброжелательности Василий Яновский: «Буров, писатель-спекулянт – графоман, прославившийся своим "спором" с Ивановым». В 1952-м Г. Иванов, отвечая на письмо своей петербургской знакомой, писательницы баронессы Аничковой-Таубе, искавшей материальной поддержки советовал в ее безвыходном положении обратиться за помощью к Бурову, не забыв выразить восторги по поводу его литературных заслуг: «Не жалейте похвал по его адресу: от Бунина до меня все мы делали это печатно». А в своей злополучной рецензии на «Русь бессмертную» он цитирует отзывы на Бурова: «Критика приветствовала первую же книгу Бурова "Была земля!". И Осип Дымов написал к ней предисловие. Амфитеатров назвал ее "умной… серьезной, верной". Адамович нашел у Бурова сходство с прославленным любимейшим эмигрантским писателем Шмелевым. Даже сам Бунин, такой скупой на похвалы, воскликнул: "Молодец вы! Оригинально, смело, талантливо!"»

Хотя Георгий Иванов и не дал ничего в 1951-м в «Возрождение», но под маркой журнала в том году вышли «Избранные стихи» Сергея Есенина с послесловием Г. Иванова, написанным в L950 году. В послесловии он рассказал о своих встречах с Есениным и дал оригинальную оценку его творчества. Издание «Избранных стихов» имело в то время особенный смысл. Эмигранты второй волны, вчерашние дипийцы, Есенина любили, переписывали его стихи от руки. Тогда же Есенин был центральной фигурой рукописного «самиздата» в советской глубинке, еще до возникновения собственно самиздата, каким он утвердился в послесталинское время. Тысячи дипийцев, недавних советских граждан, знали о Есенине понаслышке, в лучшем случае прочли лишь несколько стихотворений. Книг было не достать, потребность же чувствовалась большая, так что маленький сборник Есенина даже умудрились напечатать ротаторным способом в одном из лагерей для перемещенных лиц. Эта книжечка, изданная малым тиражом, разошлась мгновенно.

Мысль сделать стихи Сергея Есенина доступными эмигрантам второй волны Георгий Иванов обсуждал в «Возрождении» и сумел заинтересовать всех, от кого издание зависело. Даже промышленника Гукасова, финансировавшего журнал. Очерк о Есенине для предполагаемой книги Г. Иванов окончил в 1950 году, поэтому-то и говорится в нем о погибшем в 1925 году поэте, что «он мертв уже четверть века , но все связанное с ним, как будто выключенное из общего закона умирания, умиротворения, забвения, продолжает жить».

Петроградский период Сергея Есенина прошел на глазах у Георгия Иванова. Впервые он услышал имя поэта в «Новой жизни», где зашедший в редакцию Федор Сологуб рассказывал, что к нему недавно приходил представляться крестьянский паренек и принес «очень недурные стишки». Вскоре произошло знакомство, и два-три года Г. Иванов с Есениным то тут, то там встречались. «Наивность, доверчивость, какая-то детская нежность уживались в Есенине рядом с озорством, близким к хулиганству, самомнением, недалеким от наглости. В этих противоречиях было какое-то особое очарование. И Есенина любили. Есенину прощали многое, что не простили бы другому».

Составляя книгу, Георгий Иванов перечитывал Есенина и вновь пришел к мысли, что самое совершенное у него – поэма «Инония». Какой критерий близок Г. Иванову при определении самого лучшего в наследии поэта или писателя? В молодости он, наверное, ответил бы: вкус, мера. Теперь, в зрелом возрасте, важнейший критерий – искренность. Он говорит об «Инонии»: эта поэма «яркое свидетельство искренности его безбожных и революционных увлечений».

Георгий Иванов был уверен, что имя Есенина звучит «пушкински незаменимо» только в России послевоенного времени. И ставит вопрос: «В чем же все-таки секрет этого все растущего обаяния?» Он убежден; что дарование Есенина первоклассным не было, что легкая слава помешала его гармоническому развитию, что падений у него больше, чем удач. И все же стихи Есенина совсем не хочется разбирать и взвешивать, говорил Г. Иванов, а к его личности не хочется подходить с меркой: нравственно – безнравственно. Есенина любят миллионы, и на любви к нему сходятся и юная комсомолка, и престарелый белогвардеец-эмигрант. Есенин «объединяет русских людей звуком русской песни, где сознание общей вины и общего братства сливаются в общую надежду на освобождение». Все, что связано с ним, продолжает дышать воздухом сегодняшнего дня. «Я ощущаю это приблизительно так. Если, например, где-нибудь сохранились и висят на вешалке пальто и шляпа Есенина – то висят они как шляпа и пальто живого человека, которые он только что снял. Они еще сохраняют его тепло, дышат его существом… И это же необычное свойство придает всем, даже неудачным, даже совсем слабым стихам Есенина особую силу и значение».

Поэт Юрий Трубецкой, читая эссе Георгия Иванова о Есенине, был удивлен, думал, что весь этот очерк – гиперболическая обмолвка. Ведь «такое суждение о Есенине менее всего могло бы исходить из уст блестящего мэтра, выученика акмеистической школы, королевича русской поэзии». Но, дочитав до конца, Трубецкой увидел, что портрет и оценка Есенина, какими их представил Г. Иванов, правдивы. И Трубецкой заключает: «Георгий Иванов в своих суждениях никогда не двоедушничал».

Когда Г. Иванов работал над этим очерком, его не покидала уверенность, что в будущем оценка поэзии Есенина станет сдержаннее. Собственно, так и случилось, когда в Советском Союзе на Есенина был снят запрет. «А то, что теперь в СССР начали Есенина, да еще с березками, переиздавать, – так это новые веяния. Когда я собирал своего Есенина, этого не было… То, что сказано в предисловии – сказано и напечатано. Этим и исчерпывается. Мог написать и более-менее "наоборот"… Когда какой-то толстовец сказал: позвольте, Лев Николаевич, вы по такому-то поводу месяц тому назад говорили совсем другое, Толстой ответил: Я не попугай, чтобы говорить всегда одно и то же», – пишет Г. Иванов. И еще раз, через месяц: «Хотя и не люблю, но Маяковского, особенно, конечно, раннего: у него свои темы, свой стиль, свой поэтический бас. Между прочим, довольно хорошо его зная лично, считаю, что он как человек в отличие от Есенина, был и высокий, душевно, человек».

Когда в следующий раз Георгий Иванов пришел в редакцию «Возрождения», Сергей Мельгунов, редактор журнала, сказал ему между прочим:

– А вы не пытались обратиться в Чеховское издательство?

– Зачем? Они печатают одних ди-пи, – ответил Г. Иванов

– Вовсе нет, писателями старой эмиграции тоже интересуются.

Георгий Иванов подумал, что Мельгунов – историк и конечно же имел в виду его «Петербургские зимы», а не стихи. Четверть века назад Алданов, тоже историк, поскольку он автор исторических романов, говорил ему, что «Зимы» имеют историческую ценность.

Вернувшись домой, он приготовил чай, сел за стол и написал главному редактору Издательства имени Чехова в Нью-Йорке: «Я могу предложить Вам на выбор либо том моих избранных стихотворений, либо в переработанном и дополненном виде мою книгу " Петербургские зимы”… Она, мне кажется, является довольно полной и яркой зарисовкой быта и "воздуха" той эпохи, которая при всех ее недочетах была все-таки блестящей страницей русской литературной и вообще артистической жизни перед революцией… Как писал когда-то отзыв М. Алданов, – картина, которую я даю, действительно "исторически верна” и таким образом книга может быть нужна и полезна для новых русских читателей, знающих так мало, да и то главным образом в искаженно большевистском аспекте наш не долго простоявший и погибший вместе со всеми остальными серебряный век… Надеюсь поэтому, что Ваш ответ не заставит меня долго ждать».

Но ответа пришлось ждать долго. Георгий Иванов терялся в догадках, то ли Чеховское издательство и в самом деле не интересуется первой эмиграцией, то ли клеветнические слухи столь испортили его репутацию, что с ним не желают иметь дело, то ли Вера Александрова, главный редактор и литературный критик, с ответом не спешит. А может статься, все проще – он переехал с авеню Шарля де Голля в комнату на улице Людовика Галеви и по новому адресу письмо не было доставлено?..

Письмо он получил месяца через полтора. Лаконично и осторожно сообщалось, что его предложение рассматривается и что издательство интересуют не стихи, а «Петербургские зимы». Ни к чему не обязывающего ответа оказалось достаточно, чтобы Георгий Иванов загорелся мыслью о новых «Петербургских зимах». Они должны быть значительно большего объема, в них будут включены очерки, написанные уже после выхода в свет первого издания, причем очерки двух типов: «об отдельных писателях – Блоке, Гумилёве и т.д. и зарисовки более общего характера, вроде статьи в “Петербургские зимы” о Привале комедиантов». Он решил внести некоторые изменения в текст первого издания, «чтобы повествование шло стройней».

Между тем книга была включена в издательский план, но редактору не понравилось название, и она предложила вместо «Петербургских зим» назвать книгу «Последние зимы старого Петербурга» или «Вечера ушедшего Петербурга», что на слух Георгия Иванова звучало неуклюже. Спорить он не стал и дал право редактору действовать по ее усмотрению, лишь бы книга вышла. К счастью, название не переделали. Очень быстро «Петербургские зимы» пошли в набор, в октябре Г. Иванову прислали корректору, и, включенная в издательский план 1953 года, книга вышла в свет в ноябре 1952-го. После стольких лет мытарств ему наконец в житейском плане определенно повезло. Он получил гонорар тысячу долларов, и на эти деньги можно было тогда безбедно прожить месяца три или четыре.

Его стихи того времени особенно явно связаны с темой России, часто с петербургской темой, чему отчасти дало толчок переиздание «Петербургских зим», отчасти же 250-летний юбилей города. В стихах настойчиво звучит мемуарная нота, ностальгический тон, он стремится осмыслить «то, что было и не повторится»:

 
Ветер с Невы. Леденеющий март.
Площадь. Дворец. Часовые. Штандарт.
 
 
…Как я завидовал вам, обыватели,
Обыкновенные люди простые:
Богоискатели, бомбометатели,
В этом дворце, в Чухломе ль, в каземате ли
Снились вам, в сущности, сны золотые…
 

(«Ветер с Невы. Леденеющий март…»)

Отразились в его стихах и предэмигрантские годы, когда Петербург, ненадолго ставший Петроградом, официально уже Северной Коммуной:

 
Я вижу со сцены – к партеру
Сиянье… Жизель… Облака…
Отплытье на остров Цитеру,
Где нас поджидала че-ка.
 

В петербургской теме он исходит из мысли, что столица империи стала главной частью русского классического наследия. Много путешествовавший Гумилёв однажды, не скрывая удивления, сказал ему: Петербург – лучшее место на земном шаре. Он помнил эти слова друга, когда после переиздания «Петербургских зим» писал свой очерк «Закат над Петербургом». Теперь же он открыл только что полученный номер журнала и прочитал: «В 27 тетради „Возрождения“… нужно прежде всего отметить „Закат над Петербургом“ Георгия Иванова, написанный с обычной для Иванова словесной прелестью и острым ощущением темы… Замечательные слова Г. Иванова о том особом ослеплении, которое овладело всеми как раз перед катастрофой: „Пока петербургская Империя 'стояла и красовалась’, пока она расцветала и крепла – крепло и рожденное вместе с ней сомнение в ее будущем“…»

Бунин в свои последние годы утратил свой обычный гордый облик и былую подтянутость. Но даже теперь, когда ему было за восемьдесят, слово «смерть» с ним как-то не вязалось. Георгию Иванову было трудно представить себе великого жизнелюба умирающим. Казалось, что в зарубежье Бунин был всегда, что с его кончиной сама литературная эмиграция может кончиться. О смерти Бунин говорил не редко, но не о своей, о человеческой вообще или толстовского Ивана Ильича, и чувствовалось, что смерть он ненавидит всей душой. Г. Иванов не раз слушал эти бунинские рассуждения.

Иван Алексеевич Бунин умер 8 ноября 1953 года, его хоронили в парижском пригороде, на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. Весть о его кончине поразила Георгия Иванова; чтобы не усиливать скорби, на похороны решил не идти. «Возрождение» поместило два некролога, первым шел написанный Владимиром Смоленским, второй – Георгием Ивановым. Такова была табель о рангах в представлении редактора «Возрождения». «Признаемся, что пока Бунин жил в нашей среде, – писал Г. Иванов, – в наших отношениях к нему существовало в той или иной степени некое с ним запанибратство. Конечно, этому очень благоприятствовала узкая замкнутость эмигрантского мирка…»

В некрологе содержалось и одно свидетельство: «Ошиблись те из нас, кто при его жизни не умели отличить случайного от основного». История этого «случайного» началась с трех слов в письме Бунина, написанном им во время войны и посланном в Москву давнему приятелю Митричу, как он называл писателя Телешова. «Очень хочу домой…» – писал Бунин. Какими путями эта фраза в частном письме стала вскоре всеобщим «достоянием» эмиграции, оставалось только гадать. В эмигрантских кругах начались пересуды, говорили о «большевизанстве» Бунина, чему Г. Иванов, зная его столько лет лично, поверить не мог.

Пережить три тяжелейшие войны, три исторических эпохи, эмиграцию продолжительностью в полжизни, утраты, суму и тюрьму – не мало для любой человеческой жизни. В Париж Георгий Иванов вернулся в 1954 году. «Парижская жизнь после трехлетнего Монморанси вдарила меня малость „ключом по голове“. Моя жена этому „очень веселится“, я же, сыч по природе, обалдел».

Русский Париж так и не оправился от нанесенного войной удара. Это было видно сразу после возвращения из Биаррица, а теперь, когда прошло десять лет после освобождения Парижа, когда «жизнь пришла в порядок», говоря строкой стихотворения Георгия Иванова, перемена декораций все еще удивляла. Атмосферы, которой раньше русский Париж отличался от всего эмигрантского рассеяния, не чувствовалось. Канул в небытие старый Монпарнас. «Был целый мир – и нет его». Что осталось прежним, так это равнодушие французских писателей к русской эмиграции – не одни лишь русские «ленивы и не любопытны». Среда, общая атмосфера, содружество проявляются от нерастраченных запасов, от избытка, а не от безнадежности. Эстетизм потерпел крах. Возможен ли в этом новом Париже, например, Борис Поплавский? Он умер вовремя.

«Теперь цена на поэтов, даже на Георгия Иванова, невысокая», – говорил Юрий Терапиано. Впрочем, он же утверждал, что сезон литературных вечеров в том 1954 году был блистательный. На вечере Лидии Червинской опять, как когда-то, заговорили о «парижской ноте». Состоялся персональный вечер Ирины Одоевцевой. Она пришла на вечер вместе с Георгием Ивановым, оба были удивлены, что зал полон. Сначала о новом сборнике Одоевцевой сказал несколько слов Терапиано. С блеском выступил со словом о писательнице, о ее творчестве Адамович. Одоевцева читала из последней своей книги «Стихи, написанные во время болезни». И затем новые стихи прочитал Г. Иванов. В них звучала свобода, родившаяся в недрах отчаяния.

 
Калитка закрылась со скрипом,
Осталась в пространстве заря,
И к благоухающим липам
Приблизился свет фонаря.
 
 
И влажно они просияли
Курчавою тенью сквозной,
Как отблеск на одеяле
Свечей, сквозь дымок отходной.
 
 
И важно они прошумели,
Как будто посмели теперь
Сказать то, чего не умели,
Пока не захлопнулась дверь.
 

(«Калитка закрылась со скрипом…»)

Не всем стихи нравились. Первым поэтом эмиграции считали его далеко не все – если и большинство, то явно не подавляющее. Многие из тех, с чьим суждением считались или просто прислушивались, выражали свое мнение с оговорками. О стихотворениях Георгия Иванова в журналах 1954 года поэт и историк искусства Сергей Маковский заметил: «Какие-то подражания самому себе». Маковский и Г. Иванов знали друг друга более сорока лет, но с того времени, как вместе работали в «Аполлоне», взаимопонимания не прибавилось.

Среди знакомых Георгия Иванова был еще один талантливый историк искусства – Владимир Васильевич Вейдле. Как и Маковский, он знал Г. Иванова еще по Петербургу. Не очень часто, но и не так уж редко виделись они в довоенном Париже, реже – позднее, после освобождения, и совсем мало, когда уже вышел сборник «Портрет без сходства», а в 1954-м свиделись в последний раз. Вейдле записал об этой встрече: «Страшно было вспомнить, глядя на него, – челку и подкрашенные губы. Всего год разницы между нами, нам скоро шестьдесят (тогда), но я бесстыдно розов и полнотел, а он – едва можно узнать, так измучила, измотала его долгая болезнь. Я ему сказал, что думаю о новых его стихах, и он мне ответил устало, но дружелюбно… что моя оценка, ввиду прежнего , особенно его радует. Мы поели с ним вместе; пить ему, кажется, не следовало, но выпили по стакану вина».

Что имел в виду Георгий Иванов, сказав «в виду прежнего»? Друг Владислава Ходасевича Владимир Вейдле на пике противостояния Ходасевича и Г. Иванова свою рецензию о «Розах» написал так, что подлил масла в костер литературной войны. «Читаешь эти стихи, и они сразу же нравятся… Лишь постепенно различаешь в них налет какой-то очень тонкой подделки. Снаружи все как будто и очень немногословно, и неукрашенно, и лирично, и серьезно, но внутри ощущается все та же прежняя, так ничем и не заполненная пустота. Хуже всего, что пустота эта прикрывается обыкновенно чужим имуществом. Георгий Иванов слишком бесцеремонно заимствует приемы и мотивы у других поэтов… Делается все это очень виртуозно, но заимствования не окупаются никаким собственным внутренним богатством. Нельзя не подивиться… тому искусству, с каким он дозирует поэтические эссенции, добытые им из чужих стихов. Все же в поэтической лаборатории его пахнет не розами, а скорей эфирными маслами». Отношения с Вейдле испортились, но когда в январе 1937 года вышло «Отплытие на остров Цитеру», Г. Иванов подарил ему с доброжелательной надписью экземпляр. Вейдле прочитал и сделал вывод, что обновления после «Роз» не произошло.

Они встретились 2 декабря 1937 года в Объединении писателей и поэтов на собрании, которое посвящено было подведению итогов: русская литература за двадцать лет, то есть за двадцать лет после Октябрьской революции. Выступали лучшие критики – Зинаида Гиппиус, Дмитрий Мережковский, Георгий Федотов, Владимир Варшавский, Юрий Мандельштам, Марк Слоним. Выступили также Владимир Вейдле и Георгий Иванов. Вейдле сказал: «Не искусство служит человеку, а человек через искусство, на путях искусства служит божественному началу мироздания… Среди стяжателей он (художник) приносит жертву, среди оседающих на землю он один тоскует по забытым небесам… Безумие, самоубийство, падение, ранняя смерть, преждевременная исчерпанность и испепеленность подстерегали всех, кроме толстокожих… Гибелью проникнута вся жизнь: нет без нее и творчества… Борьба между желанием жить "как все" и обреченностью гибнуть для поэзии. Поэт не может "устроиться" в современной жизни». Это были мысли, родственные тем, что можно отыскать у Георгия Иванова. Предвестие обновления Г. Иванова как поэта Вейдле увидел лишь в вышедшем в том же году «Распаде атома». Но эти же мысли он высказывал независимо от Г. Иванова – в своей книге «Умирание искусства», вышедшей одновременно с «Распадом…». В своем понимании искусства они совпадали, но жизнь их разводила в разные, порой в противоположные стороны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю