355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Крейд » Георгий Иванов » Текст книги (страница 3)
Георгий Иванов
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:02

Текст книги "Георгий Иванов"


Автор книги: Вадим Крейд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 35 страниц)

 
Моей тоски не превозмочь,
Не одолеть мечты упорной;
Уже медлительная ночь
Свой надвигает призрак черный.
 

Первая принадлежит Андрею Белому (из его стихотворения «Просветление» 1907 года), вторая – Георгию Иванову (стихотворение «Моей тоски не превозмочь…») времени его сотрудничества с «Гаудеамусом».

В 1910-м вышли «Стихотворения» талантливой, теперь полузабытой Аделаиды Герцык. Поэтесса принадлежала к кругу Вячеслава Иванова, и, бывая в квартире Вячеслава Великолепного, Георгий Иванов не мог не слышать ее имени. Ему понравилась строфа Герцык:

 
Мукой своей плененная,
Не могу разлюбить эту мечту…
Сердце, тоской пронзенное.
Плачет тихо незримому Христу.
 

Тот же «развинченный» ритм слышен в стихотворении Георгия Иванова «Господня грудь прободенная…», напечатанном 7 апреля 1911 года в «Гаудеамусе»:

 
Господня грудь прободенная
Точит воду и кровь,
Учит верить в любовь
Грудь, копием прободенная.
 

Тем временем в приемную вошел молодой человек с румяным лицом и бакенбардами, одетый в дорогой однобортный сюртук с закругленными фалдами. С любопытством он взглянул на юношу в кадетском мундире. Взгляды встретились обладатель бакенбардов назвал себя:

– Скалдин, Алексей Дмитриевич.

– Я читал ваши стихи в «Гаудеамусе», – отозвался Георгий Иванов.

Об этом знакомстве он говорил, что с самого начала почувствовал в Скалдине какую-то окружавшую его тайну. Скалдин, как и Блок, был мистик. Но Блок – стихийный, никакого догмата не культивировавший. Скалдин, напротив, – последовательно-практический приверженец тайных учений. В общении с Блоком эта сторона его личной жизни оставалась незаметной, у Скалдина же проявлялась то и дело в разговоре. Разные были люди Георгий Иванов и Алексей Скалдин. Но, мало в чем схожие, они сошлись, и добрые их отношения в годы перед Первой мировой войной можно назвать дружбой. Параллельные линии не пересекаются, но параллельные жизни соприкасаются нередко. Когда Жорж познакомился со Скалдиным, пятилетняя разница в летах ощущалась им как значительная. Оба в детстве попали из провинции в Петербург, оба вошли в литературные круги, почти одни и те же, одновременно, и в конце концов не могли не встретиться. Один – потомственный дворянин, не слишком придававший значение своему дворянству. Другой – сын новгородского мужика, мечтавший о собственном дворянском гербе. Характер юного Георгия – неустойчивый меняющийся, отдающийся минутному настроению. Характер Алексея (Алексия, как звал его Г. Иванов) – рано определившийся и, по-видимому, сильный. Блок, встретив его в ноябре 1912 года, записал в дневнике: «Скалдин (полтора года не виделись)… Теперь это зрелый человек, кующий жизнь. Будет крупная фигура». Примерно в тех же чертах запомнился он и Георгию Иванову: «Человек он был расчетливый, трудолюбивый, положительный». Но Георгия влекло к нему что-то другое: «Ко всем разговорам и письмам С., самым обыденным, примешивалась какая-то тень тайны, которую он, казалось, не мог мне как непосвященному открыть».

Поэзию они понимали по-разному. Не будь Гумилёва, Цеха поэтов, акмеизма, Георгий Иванов согласно творческой природе все равно стал бы акмеистом, даже если бы – в таком предположительном случае – название этого литературного течения оказалось иным. Скалдин, даже не будь он лично знаком с Вячеславом Ивановым, столпом русского символизма, все равно стал бы символистом. Такова была природа его творческого влечения – к неведомому, несказанному, запредельному. Ничего еще не зная об акмеизме, Георгий Иванов написал Скалдину именно то, что сказал бы акмеист символисту. Первое: надо создавать – здесь он подчеркнул – поэтическое произведение , но не более». Второе: «Тебе мешает твоя пророческая миссия». Иными словами, вместо того чтобы сопрягать свое творчество с пророческими претензиями символизма, ты бы просто писал стихи, не связанный предвзято теорией, они получились бы более удачными.

Весной 1912 года, когда Георгий Иванов был принят в Цех поэтов, этот кружок отверг кандидатуру Скалдина. Случайно встретив у Гостиного двора на Невском проспекте Сергея Городецкого, синдика Цеха, Скалдин осведомился, когда же будет дан ответ на его запрос об участии в Цехе. Городецкий ответил, что его кандидатуру рассматривали и решили не принимать. Почему? Городецкий бросил на ходу: стихи ваши бесстильны, неорганичны и суесловны. Добавил еще что-то, чтобы смягчить резкость, но этого Скалдин из-за обиды и недоумения не запомнил. На том и расстались.

Случалось, в Цех принимали стихотворцев послабее, чем Скалдин. Главная же причина отказа состояла в том, что Скалдин был поэтом из круга Вячеслава Иванова. Гумилёв, основатель Цеха, от Вячеслава Великолепного (как назвал его философ Лев Шестов) теперь открещивался. За несколько дней до того на заседании Академии стиха, которая целиком была под влиянием Вячеслава Иванова, Гумилёв открыто отрекся от символизма, а через несколько дней после той встречи Городецкого со Скалдиным на собрании Цеха впервые была объявлена программа акмеизма, нового направления в поэзии.

В мае у Скалдина произошла еще одна случайная встреча на улице – с другим синдиком Цеха, Николаем Степановичем Гумилёвым. Заговорили о стихах, и Гумилёв сказал, что в скалдинских стихах содержание обычно предназначено для большой вещи, а объем постоянно маленький. Через несколько месяцев в своей рецензии на первый поэтический сборник Скалдина он назовет его «двойником Вячеслава Иванова», в чем обнаружит немалую проницательность. Как раз в ту пору Скалдин переживал кризис и в одном из писем признавался, что его томит «какая-то разделенность между несколькими лицами… Раздроблен на три части… Чувство отданности на растерзание». Именно на эту психологическую тему Алексей Скалдин написал свой фантастический, магический и во многом автобиографический роман «Странствия и приключения Никодима Старшего».

Георгий Иванов был в курсе всех этих перипетий в жизни Алексея Дмитриевича, их общение было тесным. Летом, когда Иванов уезжал в Виленскую губернию, они писали друг другу письма – всегда о поэзии, посылали друг другу новые стихи, обсуждали и критиковали их. Скалдин в то время увлекался так называемым новогреческим направлением, весьма распространенным в пору серебряного века. Этому направлению отдали дань Вячеслав Иванов, Михаил Кузмин, Александр Кондратьев, Сергей Соловьев, да и не только они. Отчасти под влиянием Скалдина Георгий Иванов сам стал писать в том же роде, хотя это увлечение он довольно скоро оставил. «Новогреческая» стилизация «Осени пир к концу уж приходит…» в его первой книге, как и следовало ожидать, посвящена А. Д. Скалдину. В наследии Г. Иванов это стихотворение осталось напоминанием об их дружбе.

 
…Ропщет у ног прибой непокорный,
Камни серые моя.
Тщетно я лирные звуки
С злобной стихией смиренно сливаю.
 
 
Не укротить вспененной пучины,
С ветром спорить – бесцельно.
Страсти бесплодной волненья
В сердце моем никогда не утихнут.
 
 
Осени пир к концу уж приходит,
Сердце тонет в печали.
Слабые струны, порвитесь!
Падай на камни, бессильная лира…
 

Когда стихотворение уже было написано и сборник «Отплытье на о. Цитеру», куда оно вошло, продавался в книжных лавках, в тот самый майский день, когда Скалдин случайно встретил на улице Гумилёва, Георгий Иванов послал Скалдину еще одно стихотворение в «скалдинском» роде. Теперь уже не подражание, а пародию под ироническим названием «Вольное подражание А. Скалдину»:

 
Детям Латоны хвалу бедный поэт воссылая
В звучных стихах – оные мне посвятил.
Я, смущенный зело, у него вопрошаю – за что же.
 
 
Грязи великой по тротуаров Градопетровских
Шли медлительно мы. Ах, лавры клонятся не
Улиц этих среди. И тусклы огни изрядно.
 
 
Я помяну еще сами с усами вирши,
Кои сплетали мы, впредь как к трамваю тащиться.
Вирши весьма плохи, исключая первые строки.
 
 
Мирно, пиши, поэт, свою страховую отчетность,
Вакса твоих сапог да смердит благовонной розой;
Я ж нашатырным спиртом травиться вовсе раздумал.
 

Короткое время на Георгия Иванова влияла скалдинская тематика. Кроме «неогреческих», он пишет стихи на мотивы, окрашенные в религиозные тона:

 
Укрепился в благостной вере я,
Схима святая близка.
Райские сини преддверия,
Быстрые бегут облака.
Я прощаюсь с былью любимою,
Покидаю мой милый мир.
Чтоб одеться солнечной схимою,
В дальний путь иду наг и сир…
 

(«Схима», 1911)

В конце 1912 года Скалдин издал свой первый и, как оказалось, единственный сборник «Стихотворения», который в глубине души считал книгой ученической. Подарил экземпляр Георгию Иванову. Вернувшись домой, Иванов наугад открыл книгу как раз на той странице, где было напечатано посвященное ему стихотворение, и вспомнил разговор, которым оно было вызвано. Тогда они говорили о «неоэллинизме» в стихах. Все это, дескать, условности – что это за пастушка, например, «под сенью олив»… в Петербурге? Но неоэллинским условностям отдали дань и Анненский и Кузмин, а теперь в окружении Вячеслава Иванова эти стилизации могли показаться главенствующими в поэзии. Он еще раз прочитал посвященное ему стихотворение:

 
Там у жасминных кустов, под сенью старой оливы.
Знаю, она меня ждет, чтобы отвергнуть опять.
Нас рассудите, друзья! Дар каждому в меру заслуги.
Я ль Афродиту хулил? Что же смеется она?
Где справедливость богов? Памфил поцелуем утешен, —
Мне в утешенье дана лишь земляника в кустах.
 

Все-таки люди они были слишком разные. Один, говоря пушкинскими словами – «гуляка праздный», другой – трудолюбивый работник. Со временем дружеские связи ослабли. Но Иванов еще изредка заходил к Скалдину на службу в страховое общество. В 1913-м они виделись на многолюдных собраниях Общества поэтов, которое учреждено было усилиями деятельного Скалдина совместно с двумя другими малоизвестными поэтами – Николаем Владимировичем Недоброво, прямым потомком Пушкина, и Евгением Лисенковым, которому в новосозданном Обществе поэтов вручили председательские бразды правления.

Открытие Общества состоялось 4 апреля 1913 года в актовом зале шестой гимназии и осталось памятным для Георгия Иванова событием еще и потому, что приглашен был Блок. Он читал перед благодарной аудиторией свою драму «Роза и крест». Читал тяжело, отчего-то чувствуя себя, среди посторонних, хотя в зале сидели близкие и знакомые близкие ему люди – мать, тетя, Владимир Пяст, Алексей Ремизов с женой и еще несколько симпатичных лиц. Зал оставался незаполненным. Собралось человек семьдесят, и первое впечатление Блока, когда он вышел на сцену – присутствие в зале людей светских, каковых он считал личностями холодными и фальшивыми. Георгию Иванову было видно, как Блок боролся с собой и, переборов отчужденность, читал уже великолепно.

Зато на втором заседании Общества Георгий Иванов томился, слушая слишком философский доклад Скалдина «О содружестве муз». Скалдина интересовали такие темы, как «органическая эпоха», выработка нескептического мировоззрения, алогичность мира и освобождение мысли от надгробного камня рационализма. Казалось, все, что он скажет, Георгию Иванову уже было известно, только говорилось витиевато, а потому скользило и не задевало. Прочитал же он доклад так ладно, складно, закругленно, что не с чем было и спорить.

Однажды они встретились на Каменноостровском проспекте, где Скалдин тогда жил. На нем была дорогая визитка от Калина, на голове высокий матовый цилиндр. Прохожие оглядывались на щеголя. Держался он раскованно, но без всякой развязности. Разговора не получилось. Сказал только, что собирается съездить в Германию. Шел 1914 год и в Германию он не поехал, о чем в мае написал Георгию Иванову, по обыкновению проводившему лето в Прибалтике. Теперь в Германию ехать поздно, сообщал Скалдин, будет большая война, и это надолго. Он верил, что наделен даром предвидения, но, как случается в жизни, этот дар не уберег его в дальнейшем ни от трех арестов, ни от утраты целого десятка своих оконченных, но неопубликованных повестей и романов. Дар то проявлялся, то тускнел, и сам Скалдин однажды написал Вячеславу Ивановичу: «Раньше – плохо ли, хорошо ли, – но я видел обычно, что ждет меня на моем пути в ближайшем будущем, но теперь ничего не вижу».

Скалдин читал духовную литературу и занимался, по его словам, «кой-какими изысканиями в области “второго зрения”». Когда встречаешь у Георгия Иванова позднюю строку «Мне исковеркал жизнь талант двойного зренья…» («Теперь, когда я сгнил и черви обглодали…», 1950) – хочется думать, что без воспоминаний о разговорах со Скалдиным тут не обошлось.

Как Георгий Иванов впервые попал на «башню» Вячеслава Иванова? Возможных путей было несколько. Мог привести его туда Скалдин, но мог и Чулков, тоже свой человек на «средах» у Вяч. Иванова. Может быть, попал он туда, что было проще, через Михаила Кузмина, занимавшего две отдельные комнаты в квартире-башне. Собственно и своей известностью Кузмин был обязан прежде всего Вячеславу Иванову. Почти все петербургские поэты перебывали у него, любившего принимать у себя гостей.

Этот самый известный литературно-артистический салон того времени располагался в угловом доме на углу Тверской и Таврической улиц, против Таврического сада, в квартире Вячеслава Иванова на самом верхнем этаже, оттого и прозванной «башней». Кто-то по добродушно-шутливой ассоциации с Таврической улицей и Таврическим садом назвал Вячеслава Ивановича Таврическим мудрецом, и прозвище стало общеизвестным.

На «башне» собирались по средам с сентября 1905-го, и с тех пор влияние хозяина салона в художественных кругах с каждым годом возрастало. После смерти в 1907 году Лидии Дмитриевны Зиновьевой-Аннибал, жены поэта, «среды» прекратились, и о них долго вспоминали с чувством ностальгии. Осенью 1910 года салон возобновился. За разговорами засиживались до поздней ночи, иные оставались до утра. Анна Ахматова, дорожившая признанием в ней поэта, исходившим от самого Вячеслава Великолепного, в поздние свои годы вспоминала: «Это был единственный настоящий салон, который мне довелось видеть». А о том, что хозяин салона принимал с одинаковым радушием и знаменитостей и зеленую молодежь, знали все. Одно время ближайшим другом Вячеслава Иванова был вдвое его младший Модест Гофман, в будущем знаменитый исследователь творчества Пушкина. Кстати, он же и удостоверил присутствие Георгия Иванова на «башне»: «Среды посещались и совсем юными поэтами, из которых память мне сохранила только два облика – Георгия Иванова и Владислава Ходасевича»… Сам же Г. Иванов в своих воспоминаниях рассказал только о той «среде», когда читала стихи Ахматова, и было это в 1911 году. Вячеслава Иванова он видел неоднократно, но не с глазу на глаз. О жизни и творчестве главного теоретика русского символизма он знал много и уже в эмиграции написал о нем с позиций акмеизма: «Вячеслав Иванов как поэт занимает в группе русских символистов почетное, но скорее второстепенное место. Зато не может быть спора о его значении как теоретика и основоположника русского символизма. Здесь он был первым. Был в буквальном смысле мозгом движения и его вождем… Символизм не был и не желал быть только литературным движением… Ко дню смерти Толстого русский символизм был конченым делом… Русская катастрофа в банкротстве символизма ни при чем. Он погиб сам по себе, погиб от того же яда, напитавшись которым, расцвел… Вячеслав Иванов всем своим обликом как бы символизировал русский символизм – и его внешний блеск и его внутреннюю пустоту… Что останется от Вячеслава Иванова лично?.. Несколько проницательных и несколько спорных мыслей, всегда обличенных в нарочито туманную, витиеватую форму вещаний. Несколько тяжеловесных строф, образчиков большого таланта и бесплодного мастерства. Главного, что в нем было – огромного личного обаяния – бумага и типографская краска, увы, не сохранят».

За этими словами просвечивают приметы биографии самого Георгия Иванова. Акмеизм созревал и утверждался на его глазах. На заседании Цеха поэтов весной 1912 года, когда Иванов уже стал его участником, Гумилёв провозгласил программу акмеизма и отмежевался от символиста – в первую очередь от Вячеслава Иванова. От Гумилёва Георгий Иванов знал, что если бы внешний ход событий был иным, то и программа акмеизма, наверное, была бы объявлена позднее. Поспешности и решимости Гумилёва способствовал его разрыв с Вячеславом Ивановым.

ВХОД В КВАРТИРУ СО ДВОРА

Возможно, то были «Ручьи в лилиях» – пятая тетрадь третьего тома. В ней с гордостью уведомлялось, что «Ручьи» – уже 31-я брошюра Игоря Северянина. А может быть, то были «Электрические стихи» – четвертая тетрадь третьего тома… В книжной лавке вместе с другими поэтическими сборниками лежала и еще одна тоненькая книжечка с именем Игоря Северянина – «Предгрозье». Жорж открыл наугад и прочитал: «Каретка куртизанки, в коричневую лошадь, / По хвойному откосу спускается на пляж…»

В корпусе заканчивалась весенняя четверть. На следующей неделе, сказавшись больным, он не пошел на занятия. Нанял на Петербургской стороне «ваньку».

– На Подъяческую.

– Какую Подъяческую, барин?

– На Среднюю, дом пять.

Переезжали мост и, глядя на световые блики на толстой спине извозчика, он старался вспомнить окончание поэмы. Но вспомнилось другое – внушавшее одновременно прельщение и отвращение:


 
Элегантная коляска в электрическом биеньи
Эластично шелестела по шоссейному песку,
В ней две девственные дамы, в быстро-темпном упоеньи,
В ало-встречном устремленьи – это пчелки к лепестку.
 

(«Июльский полдень», 1910)

Подъяческая совсем близко от центральной части города, но попадаешь будто в захолустье. Извозчик остановился: «Вот ваш пятый номер». Жорж поднялся по лестнице на один этаж, потом на следующий. Квартиры восемь не было. Спустился, прошел под арку во двор, поднялся по другой лестнице, где пахло кошками и жареным луком. На прикрепленной к двери визитной карточке было написано через дефис: Игорь-Северянин. Позвонил. Открыли сразу, провели через кухню, где на веревке сушилось белье. Появился высокий человек с густыми вьющимися волосами, чисто выбритый, в темной косоворотке. В крупных чертах лица что-то цыганское. Предложил сесть на диван – голос сильный, чистый. Жорж осмотрелся. Прибранная комнатка, книги, репродукция врубелевской «Музы»…

Посетивший Игоря Северянина чуть позднее Давид Бурлюк рассказал о своем визите: «Домишки в три этажа, крашенные в желтый екатерининский цвет, квартирные хозяйки – какие-то немки из романа Достоевского; золотой крендель висит у ворот, а в окнах нижнего этажа цветет герань. Вход в квартиру со двора, каменная лестница с выбитыми ступенями – попадаешь прямо в кухню, где пар от стирки и пахнет жареным, и пожилая полная женщина – темный с цветочками капот – проводит по коридору в кабинет Игоря Васильевича… При Игоре Васильевиче всегда, долгое время или кратко, любимый им молодой поэт. Северянин держит их при себе «для компании», они тот фон, на котором он выступает в своих сборниках и во время поэзных вечеров… Зарезавшийся бритвой Игнатьев, Сергей Клычков, несчастный сын Фофанова Олимпов, у которого Северянин – все же надо отдать справедливость – многое позаимствовал, правда, усилив по-северянински и подчеркнув».

Разговор у Георгия Иванова с Северяниным сначала не клеился, хотя было видно, что хозяин этой опрятной комнаты, в сущности, человек простой. А когда он начал читать стихи, при всей экстравагантности словаря, столь необычного для поэтической речи, в них почудилась его любовь к Надсону. Г.Иванов и сам еще недавно любил Надсона, в чем теперь ни за что не признался бы. Голос Северянина звучал приятно, его распев следовал какому-то знакомому мотиву, о котором трудно сказать, где его раньше слышал. Темнело поздно. Жорж поднялся, чтобы попрощаться. Вышел на Садовую, с наслаждением вдыхая легкий майский воздух. Голос поэта звучал в ушах по дороге домой.

А вот тот же самый визит на Подъяческую глазами Игоря Северянина: «В мае 1911 г. пришел со мной познакомиться юный кадетик – начинающий поэт… Был он тоненький, щупленький. Держался скромно и почтительно, выражал свой восторг перед моим творчеством, спрашивал, читая свои стихи, как они мне нравятся. Надо заметить, что месяца за три до его прихода ко мне стали в некоторых Петербург журналах появляться стихи за его подписью, и так как было в этих стихах что-то свое, свежее и приятное, фамилия, хотя и распространенная слишком, все же запомнилась… Принял молодого человека я по своему обыкновению радушно, и он стал частенько у меня бывать. При ближайшем тщательном ознакомлении с его поэтическими опытами я пришел к заключению, что кадетик, как я и думал, далеко не бездарен, а наоборот, обладатель интересного таланта».

«Кадетик» стал бывать на Подъяческой при каждом удобном случае. Слушал стихи, восхищался, но чувства двоились. Чары ритма, даже какого-то шаманства и при этом опереточный мотивчик из Амбруаза Тома, о котором сам Северянин сказал: «Его мотив – для сердца амулет, / А мой сонет – его челу корона». Северянин часто говорил о себе. Могло показаться, что более интересной темы для него не существует. «Я рад только тем, кто рады мне», – признался он с достоинством. И с достоинством добавил, что вот на этом же диване, где сейчас сидит Жорж Иванов, несколько дней назад сидел сам Фофанов. «Сам, – подчеркнул он. – Мой "Весенний день" Фофанов назвал гениальным. Со слезами на глазах сказал – гениально! Я должен представить вас Фофанову. Откладывать нельзя – старик плох». Договорились поехать к нему в Гатчину.

Кончился учебный год, кадеты разъезжались на каникулы, Жорж уехал с матерью в Виленское имение. Ждал вестей от Игоря Васильевича, но письма не приходили, и в конце лета он написал в подражание Северянину сонет и отправил заказным:

 
Звучит вдали Шопеновское скерцо,
В томительной разлуке тонет сердце.
Лист падает и близится зима.
 
 
Уж нет ни роз, ни ландышей, ни лилий;
Я здесь грущу и Вы меня забыли –
Пишите же – я жду от Вас письма!
 

Но Игорь Васильевич его не забыл: пришло письмо с ответным сонетом и с посвящением Георгию Иванову:

 
Я помню Вас: Вы нежный и простой.
И Вы – эстет с презрительным лорнетом.
На Ваш сонет ответствую сонетом,
Струя в него кларета чрез отстой…
 

Лорнетом семнадцатилетний кадет Иванов не обзавелся, но слово, вплетенное в северянинский стих, показалось звучным, а потому и уместным. Через несколько лет послание Игоря Северянина неожиданно имело злое, но забавное последствие. Случайно в «Солнце России» Георгий Иванов увидел и прочитал – сначала растерянно, затем с улыбкой – пародию Александра Амфитеатрова на северянинский сонет.

 
Читаю вас: вы нежный и простой,
И вы – кривляка, пошлый по приметам.
За ваш сонет хлестну я вас сонетом:
Ведь вы талант, а не балбес пустой!
 
 
Довольно петь кларетный вам отстой.
Коверкая родной язык при этом.
Хотите быть не фатом, а поэтом?
Очиститесь страданья красотой!
 
 
Французя, как комми на рандеву,
Венка вам не дождаться на главу:
Жалка притворного юродства драма
 
 
И взрослым быть детинушке пора.
Как жаль, что вас дитей не секла мама
За шалости небрежного пера.
 

В корпус Жорж не хотел возвращаться. Сверстники относились к нему хорошо, но свободное время он проводил теперь со взрослыми талантливыми людьми и уже мерил себя их мерками. Отсюда возникало и недовольство собой. Он придумал себе болезнь, мать позвала доктора, который, получив гонорар, нашел у пациента «гастрическую лихорадку» и написал заключение о необходимости освобождения от занятий и предоставлении отпуска по болезни. В октябре пришлось возвращаться в Петербург. Ехал в мягком вагоне, скучал, сидя на обитом серым сукном диване. Отодвигал цветную занавеску и провожал взглядом редкие убегающие огоньки.

Занятия в корпусе давно начались. Возобновились и его встречи с Игорем Северяниным. Вместе выступали на «поэзовечерах» в каких-то залах на городских окраинах. По совету Северянина, Жорж повязывал на шее алый бант, перед тем как выйти на эстраду. К броским аксессуарам Игорь Васильевич не был равнодушен. Подкрашенные губы Гумилёва, дендизм Кузмина, бакенбарды Мандельштама, желтая кофта Маяковского, «классическая шаль» Ахматовой, одежда оперного Леля у юного Есенина – все это знаки эпохи, приметы одного порядка. Позднее, уже в эмиграции, Игорь Северянин ответил на «Китайские тени» Георгия Иванова очерком «Шепелявая тень». В нем он обиженно настаивал на том, что Георгий Иванов в своих воспоминаниях допускает неточности («описывается»), и потому он, Игорь Северянин, берет на себя «роль корректора», который обязан исправить мемуары Г.Иванова. Одна из досадных «опечаток» – красный бант. По словам Северянина, Иванов надевал тогда не бант, а малиновый галстук. «В то время у меня еще не было причин над ним глумиться, а потому внушать ему обзавестись красным бантом я не стал бы».

Как бы то ни было, с малиновым галстуком или с красным бантом в кармане, после очередного «поэзовечера» в оживленной компании поэтов Жорж ехал веселиться в ресторан. Минул лишь год со дня его поэтического дебюта, и вот теперь он – «в самой гуще литературной жизни». Впрочем, здравый смысл ему подсказывал, что литература, «в гуще» которой он оказался, все-таки второсортная. К примеру, среди группировавшихся вокруг Игоря Северянина поэтов был Степан Степанович Петров. По совету главы эгофутуристов он взял себе псевдоним Грааль Арельский. Блок его назвал «кощунственным», ибо грааль – это святая чаша, в которую, согласно легенде, была собрана кровь Спасителя. Придумал Игорь Васильевич псевдоним и для Георгия Иванова – он хотел, чтобы тот именовался Жоржем Цитерским. Это звучало бы экзотично и всегда напоминало авторстве сборника «Отплытье на о. Цитеру». У юного Георгия достало здравого смысла (в отличие от его старшего приятеля Степана Степановича), чтобы в ответ на предложение Северянина скромно промолчать. Когда Северянин в 1911-м сплотил кружок эгофутуристов, Грааль стал одним из «ректоров» этой группы, провозгласившей себя Академией эгопоэзии. Название «Академия» в данном случае восходило к кругу Вячеслава Иванова, основавшего в 1909 году при журнале «Аполлон» Поэтическую академию.

Что думал об «эгопоэзии» Игорь Северянин, ее основатель? Он говорил: «Тайный эгоизм – страшный порок, отpкрытый эгоизм есть истина». Примечательно, что гумилёвский Цех поэтов и северянинская Эгоакадемия возникли одновременно. Обе группы не чуждались экзотики, в обеих заметен был элемент игры и ритуала. Во главе Цеха стояли синдики, во главе Академии эгопоэзии – ректоры. Этого титула удостоились четверо: сам основатель, затем Константин Олимпов (псевдоним не хуже неосуществленного Цитерского), Грааль Арельский и самый молодой из всех Георгий Иванов. Присвоение титулов происходило в октябре 1911 года, а в ноябре Грааль выпустил первый сборник стихов под вполне северянинским названием – «Голубой ажур». Книгу он послал Блоку и был ему представлен Георгием Ивановым. Большей частью стихи в книге слабые. Тем более примечателен добрый отзыв Блока в ответном письме Граалю Арельскому: «Давно имею потребность сказать Вам, что книжка Ваша (за исключением частностей, особенно псевдонима и заглавия) многим мне близка». Близость объяснялась космической темой в стихах Грааля, астронома по профессии. Вас так же «мучат звездные миры, как и меня, – писал ему Блок, – и особенно хорошо Вы говорите о звездах». В сборнике много наивных строк, и там, где говорится не о «звездных мирах», книгу населяют инфанты, маркизы, египетские жрицы, демонические личности. Неожиданный вывод сделал Гумилёв в опубликованной в «Аполлоне» рецензии: хотя у Грааля Арельского нет своей темы, его «Голубой ажур» написан со вкусом. Вывод тем более странный, что «вкус» – высшая категория в шкале оценок Гумилёва и вместе с ним всех акмеистов.

Познакомился Георгий Иванов со Степаном Степановичем (будущим Граалем) весной 1911 года. Перед ним предстал «студент не первой молодости, вполне уравновешенный и вполне бесталанный», как вспоминал Иванов позднее. Его уравновешенность на фоне богемности северянинского кружка притягивала к себе. Бесталанности Георгий Иванов тогда еще не разглядел и, уехав летом на каникулы, посвятил Граалю сонет-акростих, написанный «в ответ на его послание» и оставшийся свидетельством их кратковременной дружбы. Он пишет в этом сонете о своем ближайшем окружении, о влюбленности в девушку, названную в сонете Юноной скорее по созвучию со словом «юная», чем в какой-либо связи с римской мифологией, и в заключение восхищается «истомно-кружевным» посвящением Грааля Арельского ему, Георгию Иванову:

 
Едва ль когда под солнцем иль луной
Любовнее чем Ваш, Грааль Арельский,
Сонет сверкал истомно-кружевной!
Кладу его я в ящичек корельский…
О милый дар, благоухай всегда…

 

«Корельский ящичек» перенесен в послание, по-видимому, из вышедшего год назад посмертного сборника Иннокентия Анненского «Кипарисовый ларец». О нем он узнал из «Аполлона» и прочитал на каникулах.

Вернувшись в Петербург, Георгий Иванов, даже в юности человек не порывистый, но готовый делиться своими радостями с другими, рассказал – может статься восторженно – о Граале Арельском Блоку. Блок записал 18 ноябри 1911 года в дневнике: «О нем мне говорил Георгий Иванов, но он не такой (как говорил Георгий Иванов). Бывший революционер… был в партии (с. р.), сидел в тюрьмах, астроном (при университете), работает в нескольких обсерваториях, стрелялся и травился, ему всего двадцать два года, но вид и душа гораздо старше».

В 1912 году в альманахе «Оранжевая урна» Грааль Арельский напечатал статью, которая читается как манифест эгофутуризма. Во вселенной нет нравственного и безнравственного, утверждал он, но есть красота и дисгармония. Поэзия должна руководствоваться этими двумя принципами. Надо стремиться к слиянию с природой, отбросив ограничение разума. Мы должны признать себя эгоистами, ибо природа вложила в нас эгоизм, который ведет к просветлению, к постижению совершенной красоты за пределами наших орденов чувств.

Источником этих постулатов была теософия Блаватской, названная в выпущенных тогда же «Скрижалях эгофутуризма» истинным учением. Из четырех авторов «Скрижалей одним был Грааль Арельский, другим – Георгий Иванов.

Участие Иванова в северянинской Академии оказалось непродолжительным. После вступления в гумилёвский Цех поэтов он еще наведывался к Северянину, но от эгофутуризма поспешил отмежеваться и тут же познакомил Грааля с Гумилёвым. Разногласия в стане эгофутуристов привели Грааля Арельского к разрыву с Игорем Северяниным конце 1912 года в журнале «Гиперборей» появилось письмо за подписью Георгия Иванова и его приятеля Грааля Арельского с извещением о выходе из кружка «Эго» и о разрыве с литературной газетой эгофутуриста Ивана Игнатьева «Петербургский глашатай». Игнатьев, узнав об этом письме, возмутился. «Для импотентов Души и Стиха, – писал он, – есть Цех поэтов, там обретают пристанище трусы и недоноски модернизма».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю