Текст книги "После десятого класса"
Автор книги: Вадим Инфантьев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)
Орудия батареи стояли в насыпных котлованах, углубляться в землю было нельзя – болото. В стороне на бугорке темнела землянка офицеров.
Командир батареи старший лейтенант Астафьев сидел за столом и пил чай. Он был постарше меня лет на пять-шесть. Смуглый, с тонким, чуть горбатым носом, с густыми черными бровями и пышной кудрявой, словно завитой, шевелюрой. Поздоровавшись, он выскочил из землянки и крикнул, чтобы мне принесли завтрак. Это было очень кстати. Утром я съел четверть кусочка хлеба и пососал хвост селедки, оставшийся на тарелке в квартире Цыганкиных.
Пришел ординарец, хмурый пожилой дядька, смахнул тряпкой край стола передо мной, молча и неприязненно поставил миску с завтраком, положил ломоть хлеба и, ничего не сказав, вышел.
За завтраком Астафьев рассказал мне о батарее, об офицерах – командирах орудий и отделений, о состоянии материальной части. Когда я поел, он предложил осмотреть все на месте, достал из угла землянки китель и надел его. Я ахнул: китель был сшит из тонкого сукна какого-то приятного дымчато-зеленоватого цвета, на плечах темным золотом отливали погоны с тремя вышитыми серебряной канителью звездочками, поблескивали золоченые пушечки...
– Послушайте, откуда у вас такое?
– А вот откуда,—А стафьев снял китель и показал мне шелковую стального цвета подкладку. На ней поблескивал двуглавый орел и надпись: «Поставщик Двора Его Императорского Величества Е. Цукерман. С.-Петербург, Б. Конюшенная, 20». Надевая снова китель, Астафьев пояснил: – Мой дед служил артиллерийским поручиком и погиб под Перемышлем. Так бабушка столько лет его китель хранила! Когда ввели у нас погоны, я взглянул на китель – ну точно. Он поручик, я старший лейтенант – три звездочки, эмблемы те же. Срезал пуговицы с орлами, оставил их бабушке на память, пришил наши... И смотри, как сидит, словно по мне шито. Недаром бабушка говорила, что я вылитый дед.
Астафьев повертелся передо мной, шевеля плечами, потом бросил:
– Ну пошли.
До обеда мы находились па позиции, проверяя оружие, боеприпасы – все сложное хозяйство зенитной батареи. Опрос претензий я провел по расчетам и отделениям. Собирать весь личный состав батареи в один строй было опасно: противник никак не хотел мириться с потерей Красного Бора, часто устраивал огневые налеты и бросался в контратаку.
Перед обедом мы оформили все документы о приеме и сдаче батареи: акты, справки, рапорты. В землянку спустился старшина батареи с висящими, как у запорожца/усами и молча поставил на стол две тяжелые темные бутылки.
– Что это? – спросил Астафьев.
Старшина не спеша угрюмо пояснил: >
– Так что батарея решила вместо положенных ста граммов принять по восемьдесят, а остальное комбату па прощанье. У солдат больше ведь ничего нет. Хотели вообще отказаться от порции, я запретил: нельзя, не положено... Решили вот так.
Астафьев хотел ответить, но поперхнулся и закашлялся, отвернувшись от меня. Старшина молча вышел. Астафьев вздохнул и выскочил за ним. Вернувшись з землянку, он сел за стол, опустил голову, закрыл лицо ладонями и замер.
Я смотрел на его вьющиеся волосы, на его погоны, на длинные вздрагивающие пальцы, и мне казалось, что все это происходит во сне.
Потрескавшиеся бревенчатые стены, лохмотья коры, свисающие с потолка, крохотное оконце, застекленное пустыми бутылками, слепленными меж собой сырой глиной, и красивый молодой офицер в шикарном кителе, погруженный в тягостное раздумье. Помолчав немного, я спросил:
– А вы куда, на повышение?
Он хмыкнул, передернул пальцами, откинулся спиной к стене и посмотрел на меня грустными влажными глазами:
– Возьмешь к себе командиром взвода или орудия... если не угожу в штрафбат?
– В чем дело?
Он вздохнул:
– Дело... дело... не дело...– и постучал рукой по сердцу.
– История?
– История. Да. Она. Древняя, как борода Ивана Калиты, противная, как чужое грязное белье и... наверно, вечная.
– Отелло?
– Нет, и не «Маскарад». Обыкновенный блуд... Сорвался наконец домой, в город: письма растревожили нежные, как первая любовь, будь она проклята! Не выдержал, стосковался... Ну, была бы в эвакуации, а то рядом, здесь, в городе. Жена! В апреле сорок первого поженились, а в мае – в лагерь, дальше сам знаешь. А письма, письма! Даже в ту страшную зиму передавала с бойцом записку: «Не присылай посылок, тебе нужнее, милый, а меня поддерживает любовь...» Сорвался я без разрешения недавно, на машине рванул в обход
КПП, приехал ночью, открыл дверь, вхожу на цыпочках, сердце ликует, слышу, дышит тяжело. Наклонился поцеловать и уткнулся мордой в щетину. Зажег свет. На спинке стула китель и снаряжение висят, на столе банки с колбасой и сгущенкой, пустая бутылка из-под коньяка. Я его вкус забыл! Так вот какая любовь ее поддерживала! Схватил висящую на стуле портупею, вытащил из кобуры пистолет. Жена проснулась, завизжала, задергалась, а тот, щетинный, у стенки спал, заерзал, глаза выкатил и все пытался забиться в щель между кроватью и стенкой. Я жену сбросил за волосы на пол, а тому типу морду обработал рукояткой его же пистолета. Сунул пистолет в карман, сел в машину и уехал. Весело? И не оригинально. Еду и думаю: «На кой черт мне этот трофей?» Взял и выкинул пистолет, нет чтоб шоферу подарить. В тылу с учетом оружия строго, вот тот ловелас и поднял хай: мол, избили, оружие отняли. И жена стала свидетелем, сказала, спали в одной комнате, но не вместе. Ну и заварилось! Кто отпустил с позиции? Самоволка. А ты так же бы поступил?
Я вспомнил Олины слова, когда однажды перед войной заскочил к ней в общежитие: «Зачем ты не пришел в тот раз, тогда бы ничего не случилось?..» А все ли она мне тогда рассказала? Ведь мы и тогда уже были взрослыми... Я ответил Астафьеву:
– Холост я, не женат.
– Счастливец. А я считаю, что поступил правильно. Ну что жаловаться? Дадут ему выговор, порицание, ограничатся разбором. А тут я ему на всю жизнь отметин наставил. Он потом будет говорить, что это боевые шрамы. Пес с ним! Дело в том, что я ему надавал. Если он не угомонится, кто-то другой еще ему врежет, и постепенно у него выработается условный рефлекс, по Павлову, что-де этого делать нельзя. Что это подло, он знает, но что нельзя – не понимает. Тут нужен рефлекс. А пистолет жаль, он-то ведь совершенно ни при чем.
– Может, губой отделаешься или звездочкой?
– Большое начальство шум подняло.
Принесли обед, пришли командир огневого взвода лейтенант Воскобойников, старшина, санинструктор.
– А где командир взвода управления? – спросил я.
Астафьев спохватился:
– Прости, ведь командир уже ты. У меня было так: в светлое время на позиции безотлучно обязательно находится один из офицеров. Сейчас там Коваленко, младший лейтенант. Если не согласен – отменяй.
– Все будет, как было, новой метлой не стану,– ответил я и взялся за кружку.
После обеда больше часа я сидел в землянке один, чтоб не мешать Астафьеву. Он ходил по позиции, прощаясь со своими батарейцами. В Колпино мы шли пешком. Вечерело, падал редкий и очень пушистый снег. Астафьев молчал, глядел перед собой невидящими глазами, что-то тихо бормотал и усмехался. Потом вдруг покосился на свое плечо, остановился и воскликнул:
– Вот они – настоящие чины!
На его погонах переливалось несколько крупных красивых снежинок.
Выслушав наши рапорты, командир полка долго сопел, и в носу его что-то пощелкивало, потом посмотрел на меня мрачно и бросил:
– Идите командуйте.
И уставился на Астафьева тяжелым, неподвижным взглядом.
Выйдя, я невольно задержался за дверью и услышал, как Евсеев негромко произнес:
– Что мне делать с тобой, Астафьев? Я доложил, что излишне поторопился и наказал тебя своей властью. Ступай под арест, а там будет видно, самовольщик. Ведь дезертирство хотят пришить.
Как я плохо разбираюсь в людях! В сорок первом там, на позиции в Автове, я относился к Евсееву пренеб-решительно, посмеивался над его полнотой, медлительностью, замкнутостью и музыкальностью его носа, может, потому, что в моем мальчишеском сознании всякий потерпевший неудачу или наказанный начальник не заслуживал уважения. Правда, это не относилось к лейтенанту Курдюмову, но, может, только потому, что мы очень хорошо знали его, его характер, привычки, слабости...
А сейчас мне даже стало стыдно за мое прежнее отношение к Евсееву. Да, он толст, медлителен и носом выводит рулады, но он понимает людей. Как он смотрел сейчас на Астафьева! И я понял, что он отстоит своего офицера. Достаточно побыть полчаса на батарее, чтобы убедиться, что ее командир толковый и умеет привлечь к себе людей, и Евсеев это хорошо знает и знает, почему Астафьев совершил такой тяжелый проступок.
Личный состав батареи ко мне относился настороженно и недружелюбно. Когда я обращался к кому-либо, тот вставал, вытягивался, отвечал сухо, точно и бездушно, и в глазах маячили огоньки неприязни. Офицеры слышали про «козу», часто расспрашивали о ней, но мнения своего не высказывали. За столом бросали на меня короткие испытующие взгляды и молчали. Я понимал их чувства. На самом деле: ушел командир батареи, так неужели Воскобойников или Коваленко не могли заменить его? Они знают свою батарею, они на ней с первых дней войны. Так нет, прислали «варяга», и хоть бы авторитетного или в возрасте, а то обыкновенного лейтенанта, даже без всякого военного образования, школяра, десятиклассника, который моложе всех на батарее, который каких-то полгода покомандовал взводом, а потом возился с одной-единственной пушкой, а ему дают сразу батарею с орудиями, приборами, со всем хозяйством и сотней людей, из которых многие годятся ему в отцы. Да, на месте Воскобойникова и Коваленко я думал бы так же.
Ничего не поделаешь, я назвался груздем. Надо терпеливо и спокойно входить в жизнь батареи, без лишней строгости, но и без подсюсюкиваиия. По своему опыту я знаю, что подчиненные очень тонко чувствуют, когда их начальник начинает подлизываться к ним, и презирают его за это, конечно не открыто, а в душе. Но это все равно сказывается на действиях подразделения в целом.
Кое-какие порядки, введенные в свое время Астафьевым, мне не нравились, но я подумал и решил, поскольку они не очень влияют на боеспособность батареи, примириться с ними. Изменятся условия, часть порядков естественно отомрет, а остальные постепенно я заменю на те, которые сочту нужными, а пока пусть все идет, как было. Минула неделя, и люди стали ко мне привыкать.
В одно ненастное утро враг пошел в контрнаступление. Артиллерийская подготовка началась залпом «дурил» – реактивных шестиствольных минометов. «Дурила» слабей «катюши», но и под его огнем поймешь, что такое кромешный ад.
Авиация из-за плохой погоды не налетала. Это тоже интересно. Обычно немцы для наступления выбирали хорошую погоду, надеясь на свою авиацию. А теперь стали наступать в плохую погоду, когда авиация скована. Значит, поменялись местами и их сорок первый год – впереди.
Мы лежали ничком в мелких траншеях и орудийных котлованах, нас подбрасывало горячим воздухом, било комьями мерзлой земли по спинам, разноголосо и густо свистели осколки. Я часто высовывался из своего ровика, боясь прозевать атаку танков. Наши орудия бьют по ним точно и лучше, чем противотанковые, потому что имеют более тонкую наводку и от выстрелов орудие не смещается на грунте, так как держится за него четырьмя стальными лапами с глубоко забитыми стальными клиньями.
Мимо прополз санинструктор, волоча на плащ-палатке раненого солдата. Санинструктор часто останавливался, подбирал свалившуюся с груди бойца оторванную руку, клал ее на место и волок дальше.
Снова обрушился шквал мин. Стало темно и душно. Сквозь грохот я уловил вопль:
– Санитаров! В прибор попало!
Артиллерийская подготовка длилась более часа. Враг не продвинулся ни на шаг. Но от огня его у нас были большие потери.
На горе спасали укрытия, вырытые в полный профиль, у нас же, под горой, все было насыпанным из дерна и быстро разрушалось. Мина угодила в бровку окопа ПУАЗО, разбила прибор и свалила половину расчета во главе с командиром отделения. Были разбиты приборы управления второго орудия. За один час с небольшим батарея потеряла четверть личного состава и оказалась неспособной вести огонь по высотным целям.
После контрнаступления противника неприязнь батарейцев ко мне усилилась, словно я уговорил немцев пойти в контратаку. Солдаты, наверно, рассуждали так: «Был командир батареи старший лейтенант Астафьев – и все на батарее ладилось, а как пришел этот невесть откуда взявшийся лейтенант – и сразу двадцать пять человек на батарее не стало, разбит прибор, разбито орудие...»
Конечно, всем понятно, что я тут ни при чем. Но на фронте почти каждый становится чуточку, но суеверным. Слишком часто жизнью играет слепой, нелепый случай. Мина могла не долететь до прибора на два метра, и никто бы не пострадал. Это все прекрасно понимают, но невольно стараешься найти какую-то причинную связь с тем или иным случаем. И невольно ищешь добрые приметы. Это сказалось и в стихах поэтов, и во фронтовых песнях;
И вправду поверил тогда я,
Крещенный в смертельном огне,
Что буду я жив, дорогая,
Пока ты грустишь обо мне.
А кто теперь грустит обо мне? Только родители. Больше некому.
Со времен англо-бурской войны пошла примета – третьим не прикуривать. Э, да что говорить, но хочется верить в существование таких примет, по которым ты можешь остаться в живых.
Вот поэтому и считают батарейцы, что я им принес несчастье. Я это чувствую по взглядам, по интонациям в разговоре. Даже командир полка с укором сказал в телефонную трубку:
– Что ж ты... Едва начал командовать – и такие потери.
– Но при чем тут я, товарищ ноль-первый?
– Ты-то, конечно, ни при чем,– вздохнул в трубку Евсеев и засопел. – Давай укрепляйся. Это не первая и не. последняя контратака. Может, тебе рассредоточиться для других целей?
– Оголим участок, кроме нас, никого тут нет, хоть от штурмовиков прикроем.
– Так-то оно так... Ну ладно, подумаем, действуй.
С утра люди взялись за ломы и лопаты. Орудийные котлованы стали походить на крохотные старинные крепости, окруженные рвами с водой. Вода показывалась с первого же штыка лопаты. Солдаты работали молча, с замкнутыми лицами и не смотрели на меня.
Но неожиданно положение исправилось.
После ненастья подморозило, выдался ясный день. Дали были настолько четкими, что казались декорациями. В небе появился высотный разведчик – «Ю-88Д-1». Как всегда, он шел на большой высоте и тянул за собой совершенно прямую бедую нить, фотографировал, гад.
Он шел точно курсом «ноль», то есть прямо на батарею. Вот были бы на орудиях мои прицелы, а так...
– Высота девяносто! – по привычке доложил дальномерщик, и в его голосе прозвучал укор.
И тут я вдруг вспомнил все расчетные данные для стрельбы по самолету на такой высоте и на таком курсе. Потом я сообразил, почему вспомнил. С этой высоты и курса я начинал свои расчеты баллистических графиков прицела и, поскольку я только начинал, долго бился, ошибался, привыкал к цифрам, и они невольно запали в память. Потом я уже привык и работал почти автоматически движком линейки, не вдумываясь в результаты. А ведь запоминается всегда все первое: первый урок в школе, первая любовь, первый бой...
– Орудиям поймать цель! – крикнул я.
И когда командиры орудий доложили, скомандовал прицел, трубку и дал огонь с темпом пять секунд. Грянул залп, второй, третий. На такую высоту снаряд забирается более тридцати пяти секунд, за это время можно покурить. После седьмого залпа в небе появились первые разрывы, они легли кучно вокруг цели.
– Не заряжай! – крикнул я.
Стало тихо. Все стояли задрав к небу голову и, кажется, слышали шелест уходящих ввысь снарядов. Я вынул папиросу и закурил нарочито небрежно, вроде всегда поступаю так, это, мол, для меня что семечки.
Вторые и третьи разрывы легли так же кучно, и самолет изменил курс. Все! Сеанс фотографирования не состоялся. Дальше смотреть было нечего.
Белая прямая линия в небе перешла в пологую дугу, а остальные наши снаряды еще сверлили пространство, нацеленные в точку, лежащую на прежнем курсе самолета. Описав дугу, «юнкере» вышел из зоны нашего огня, потом повернул и пошел стороной, попав под огонь другой батареи.
Меня позвали к телефону. Звонил Евсеев.
– Ты что, у соседей прибор утащил или на спирт выменял?
Я объяснил, в чем дело.
– A-а, а то мой ноль-второй (это начальник штаба) говорит, что прибор не надо заменять и так обойдешься...
– Нет, это только частный случай. А как выглядела стрельба по дальности?
– Ей-богу, неплохо. В общем, давай в том же духе. Прибор обещали дать через неделю, а для орудия приборы дня через два.
Положив трубку, я задумался и услышал дурашливый голос одного из прибористов. Солдат обращался к командиру огневого взвода:
– Товарищ лейтенант, не знаете, куда нашему комбату шестнадцатиконтактную муфту вставлять? Вырабатывает данные лучше, чем прибор.
– Спроси сам, он тебе вставит, – не задумываясь, ответил Воскобойников. Раздался хохот.
Я вылез из землянки, прошел на середину позиции, сел на пустой ящик, сдвинул на затылок шапку, погрел на солнце лицо. Через брустверы окопов на меня молча смотрели все батарейцы. Посидев, я крикнул:
– А ну, у кого есть табачок покрепче?
Спустя два дня произошел вообще из ряда вон выходящий случай.
Утром, после завтрака, офицеры сидели в землянке, покуривали, болтали о всякой всячине, я выглянул наружу и сказал:
– Туман расходится, облачность поднимается, чья очередь дежурить на позиции?
– Моя, – ответил младший лейтенант Коваленко, накинул полушубок и вышел.
Лейтенант Воскобойников пришивал к рубахе пуговицу, я занялся составлением очередных бумаг. Вдруг донесся вой моторов, шум, крики. Налет! Мы с Воско-бойниковым бросились на позицию. Из облаков один за другим пикировали «калошники» – «10-87». Их было штук шесть. Донесся крик Коваленко:
– По пикирующему на батарею!
«Надо ставить последнюю завесу»,– подумал я. Наперебой загремели орудия. Произошло невероятное – прямое попадание снаряда в самолет. Один случай из десятка тысяч. «Юнкерс» развалился пополам и с воем грохнулся вблизи батареи, взметнув столб пламени. Второй, вспыхнув, вышел из пике и повалился на крыло. От него отделились две точки, и вскоре, как шрапнельные разрывы, раскрылись куполы парашютов. Остальные самолеты, побросав бомбы куда попало, скрылись на бреющем полете.
На батарее и вокруг нее поднялся страшный гвалт. Какие-то посторонние люди прибегали на позицию, били меня, Коваленко и Воскобойникова по спине, плечам, трясли руки, что-то кричали в лицо, и я еле расслышал крик разведчика:
– Тревога! Над седьмым один «Мессершмитт-109» на батарею, высота – десять!
– К орудиям! – закричал я.– По штурмовику!
Виляя, «мессершмитт» пролетел над столбами дыма
от горящих самолетов и скрылся за лесом, сопровождаемый разрывами наших гранат.
Я приказал старшине батареи взять двух прибористов, найти немецких летчиков и привести их на позицию. А помкомвзвода старшего сержанта Урванцева послал оформлять акт на уничтожение самолетов. Его должны подписать те, кто видел нашу стрельбу.
Через час старшина вернулся, ведя двух летчиков в унтах и шлемах. Лица их были бледны, они шли, глядя в пространство перед собой странно белесыми глазами. Вместе со старшиной пришел лейтенант-связист.
– Это ваш старшина? – спросил он меня.
– Мой.
– А то прибегает, кричит: отдайте наших немцев! А у самого ни документов, ничего... Кто он, старшина или бог Саваоф? Теперь ясно. Забирайте трофей, да смотрите, чтобы по дороге их не прихлопнули, уж больно на них народ зол.
Летчики стояли понурые и смотрели на меня. Я никак не мог понять выражения их глаз, наверно, потому, что сам был сильно взволнован. Один летчик что-то проговорил, обращаясь ко мне, я разобрал только два слова: «герр лейтенант». Что им ответить? Сколько лет нас учили в школе немецкому языку—и ни бельмеса, двух слов подобрать не могу. Все кругом умолкли, глядя на меня, ожидая, что я скажу. Я стоял как идиот и хлопал ушами. Потом взглянул в лицо одному летчику, другому и ляпнул первое, что пришло на ум:
– Гутен морген, геррен фашистен.– И, повернувшись к старшине, бросил: – Отведи их за каптерку, да смотри, чтоб не пришибли сгоряча. Сам карауль.–А когда летчиков повели, я спохватился: – Планшеты! Планшеты где?
– Вот они, товарищ комбат.
Я схватил планшет, вытащил из него карту, стал искать, обозначена ли на ней наша батарея. Нашел. Нанесена точно. Худо дело, надо бы сменить позицию.
Пришел помкомвзвода Урванцев, он чем-то напоминал заряжающего «козы» Кедрова. Такой же здоровый, прямодушный и неуклюжий.
– Ввв-вот, товарищ комбат,– сказал он, протягивая мне бумаги.– И-ийх, какие п-подписи!
Акты были подписаны начальником штаба стрелковой дивизии, двумя полковниками и заверены печатью. На один «Ю-87», на второй и... на «Ме-109».
– А этот откуда взялся? Мы ж его не сбили. Чуть не прозевали.
– 3-за одно, т-товарищ комбат, я сказал им, что мы его тоже шлепнули. А они видели собственными глазами, как грохнулись «калошники», и говорят: молодцы, давай хоть на десяток вам подпишем...
– Спиртом тебя тоже начальник штаба угостил?
– Т-так точно! Лично сам поднес кружечку и на закуску соленый огурчик, во! И вообще сегодня на батарею положено дополнительно сто грамм, за победу.
– Идите. Спасибо.
Я подозвал Коваленко.
– Забирай пленных, документы, акты, садись в машину – ив штаб полка. И вот еще что. Видишь, как мы точно засечены. Втолкуй Евсееву или начальнику штаба, что нужно ночью сменить позицию, не то однажды нас разнесут в пыль, вернее, смешают с грязью. Пусть пришлют хоть один трактор, именно трактор, а не машину. Тут болота. Позицию выберу вечером.
Потом мне пришлось ругаться с начальником штаба майором Балкановым. У него сверху срочно запросили, кого награждать. А связь с нами оборвалась: перемещалась тяжелая батарея и намотала на свои колеса метров триста нашего провода. Балканов впопыхах взял и дал по штатному списку. Раз стреляли прямой наводкой, значит, представляется командир огневого взвода, все четыре командира орудия, наводчики... Но на са-мом-то деле огонь открыл Коваленко, второе орудие не стреляло, оно в ремонте...
– Ничего, потом при случае представим других,– успокоил меня Балканов.– Нарочный с пакетом уже отправлен.
– Да поймите же, товарищ ноль-второй! Первым заметил цель разведчик Иголкин, огонь открыл Коваленко. Ведь с таким, как у вас, награждением, мы смертельно обидим людей, на всю жизнь. Уж лучше тогда никого не награждать, чем так! И Астафьева надо тоже, это он так подготовил батарею, я здесь без году неделя.
Но Коваленко обязательно. Он правильно оценил обстановку и назначил огневую завесу.
Кое-как уговорил позвонить об отмене первого представления и посылке второго пакета. А то как бы больно обидели младшего лейтенанта Коваленко! Я-то знаю, как это больно.
Потом я ходил по расчетам и пытался втолковать, что прямое попадание снаряда в самолет – редкая случайность, а то, что вовремя поставили огневую завесу и дали плотный огонь,– результат слаженности батареи. Бойцы смеялись и мне не верили.
Вечером я выбирал место для новой позиции – сухую полянку в километре от нас...
Подошел запыхавшийся солдат:
– Товарищ комбат, начальство приехало... генерал... ругаются, что вас нет.
Я побежал на батарею.
На дороге у позиции стояли «эмка» и полуторка. Посередине позиции группа офицеров курила и разговаривала с генералом. Когда я представился, генерал проворчал:
– Начальство к нему приехало, а он разгуливает.
– Я позицию выбирал. Эту надо сменить: она точно засечена.
– Другие тоже засечены, но стоят, держатся.
– Полевые батареи привязаны к месту, товарищ генерал, для них смена позиций означает пересчет всех данных для стрельбы и всю пристрелку заново... А для нас километр вправо-влево погоды не делает.
– У вас начальник есть.
– Я командир подразделения. Имею право на самостоятельные решения?
– Постройте батарею...
Батарейцы выстроились в две шеренги. Генерал от имени Верховного Совета вручил награды мне, Коваленко, Воскобойникову, командирам орудий и номерам. Поздравил. Мы крикнули «ура». Генерал распорядился о выдаче винного пайка дополнительно, и я скомандовал разойтись.
– Ко мне заедете, товарищ генерал? – спросил подполковник Евсеев.
– Непременно, и командира батареи прихвати.
– Разрешите, только отдам распоряжение? – попросил я и, подозвав командиров взводов, велел им готовиться к смене позиции.
Коваленко заметил:
– Я в штабе узнал, что скоро передислокация. Стоит ли возиться? Авось проживем спокойно.
– Вот, наверно, из-за этих «авось» да «небось» мы и стоим сейчас под Ленинградом, а не под Кенигсбергом,– отрезал я. – А накроют сегодня или завтра, тогда что?
– Да мы у него па планшете давно.
Я подумал, подумал и ответил:
– Вот что, обсуждайте сами, хоть всей батареей: как решите, так и будет. Я поехал.
Сидел в кузове полуторки, вцепившись обеими руками в борт, и сумбур в голове.
Как все в жизни странно! Ни за что ни про что получил орден. А сколько мучился с «козой», сам ее создал, воевал – и ничего... Начальник штаба дивизиона, когда подписывал наградные листы на расчет «козы», заметил, что обо мне позаботится начальство повыше. До меня ли начальству сейчас?.. И на кой черт я устроил на батарее плебисцит по вопросу смены позиции? Раздолбают батарею, и все – сверху и снизу – обвинят меня, скажут, что знал и мер не принял... Но, раз уж обещал, отменять нехорошо.
Вскоре полк передислоцировался под Пулково.
Весна и лето на нашем участке прошли относительно спокойно. Противник не очень-то шевелился, Бил дальнобойками по городу, устраивал огневые налеты на наши боевые порядки, но особенно на рожон не лез. Да и с чего? Ему хребет согнули на Курской дуге. Освобождены Орел и Белгород. Наши идут на запад. Откровенно признаться, лето мы ждали с тоской: опять начнутся неудачи, зимой-то мы побеждали, а летом... Но погода изменилась. Этим летом трещит не наш, а его фронт, не наши, а его войска попадают в котлы и мешки, наши клинья вбиваются в его оборону.
Побывал в гостях на бывшей своей батарее. Она стоит на прежнем месте, густо заросла травой ее позиция. Капитан Комаров встретил меня не очень приветливо, разговор не клеился, и я понимал. Рыжов ушел помощником начальника штаба дивизиона. Оба командира взводов молоденькие – с курсов младших лейтенантов. Командиры остальных батарей дивизиона тоже молодые, из нашего брата. Комаров остался один, и ему, как кадровому военному, нелегко переживать это.
Знакомых на батарее осталось мало – одни убиты, другие в госпитале, третьих отчислили. Но старшина остался и встретил меня как старого друга. Вера Лагутина очень похорошела, налилась силой и красотой, так что казалось, рубаха на ее груди вот-вот лопнет. Глаза ласково сияли, и в поцелуе ее я уловил опытность. Вместо Капы поварил какой-то дядька. А Капа вышла замуж, официально, за того самого Гришку Сечкина. Теперь он тоже, как я, командир батареи, и Капа перевелась к нему. Я вспомнил свое невольное дневальство надо рвом, в котором мылась Капа, и какая-то радостная зависть защекотала мне глаза. Война войной, а жизнь жизнью.
Суетился старшина, как всегда, и угощал меня, по-
царски. Я смотрел в мерцающие радостью глаза Веры, и мне так хотелось любить. Вера улыбалась пополневшими губами, и на щеках ее появился румянец. Как хотелось любви!
Два раза удалось побывать в городе. Везде, где среди камня и асфальта был хоть крохотный клочок земли: во дворах, на газонах, в парках, скверах,– зеленели огороды. Курчавился картофель, и капуста кочанилась, наливаясь соками. Белые скромные цветы картофеля казались красивее тюльпанов и роз. Картофельные поля вытекали из города на юг и упирались вплотную в боевые порядки войск, словно напоминали, требовали от нас освобождать место и уходить от Ленинграда.
Осенью на Невском, у памятника Екатерине, случайно встретился я с майором Ермоловым. Я спешил, краем глаза заметил красную повязку патруля, козырнул, не глядя, старше меня но званию или младше – лишь бы не прицепился (комендант Ленинграда стал круто наводить порядок в городе), и вдруг слышу:
– Товарищ старший лейтенант!
Тьфу, наскочил! Сейчас что-нибудь да обнаружит. Сапоги пыльные, пуговицы не почищены, нож у пояса.., ух ты, я впопыхах забыл побриться – случайно вырвался в город. Подхожу, прикладываю руку к козырьку, смотрю – передо мной Ермолов – майор, руку протягивает:
– Зазнался, старший лейтенант, комбатом стал, так и на других не смотришь?
– Спешил, только повязку на руке у вас и заметил.
Отошли в сторонку. Ермолов расспрашивал меня о
«козе», о батарее, о новостях на фронте. Я рассказал, что Хромов так мне и не ответил, а надоедать своему командованию не хочу. Послал заявку на изобретение, мне ответили, что предмет новизны в предложении отсутствует, а практическая ценность в настоящее время не усматривается.
– Так оно и должно быть,– усмехнулся Ермолов.– Во-первых, вещи посерьезней твоей годами мурыжатся, а ты решил с разбегу, да к тому же и опоздал на два с лишним года.
– Теперь я и сам понял, что это был частный слушай, временное явление.
Владимир Владимирович разглядывал мое лицо, потом повернулся, подозвал к себе проходящего мимо сержанта и начал его распекать:
– Товарищ сержант, вы жизнь за город отдаете и в то же время не уважаете его. Почему вы появились на улице небритым? Что это такое? Учтите, первый признак, когда мужчина начинает опускаться, в том, что он перестает бриться. Почему не побрились?
И пошел, и пошел, и пошел...
Сержант стоял навытяжку и только лепетал:
– Так точно, товарищ майор, виноват, товарищ майор,– и все время косился на меня с обидой.
Я чувствовал, как начинают гореть мои уши, и отворачивался, сдерживаясь, чтоб не прикрыть ладонью свою щетину.
– Вон парикмахерская, идите, потом доложите мне, я буду сидеть здесь, на скамейке.
– Но там же огрОМная очередь!
– Тогда побреетесь в комендатуре.
– Зачем? Я здесь, в сквере.
Мы сели на скамейку, пятнистую от солнечных бликов, словно закамуфлированную. Громада памятника высилась перед нами. В глубине сквера наш сержант подсел к женщине, попросил ее подержать зеркальце, вытащил из полевой сумки бритву, направил ее на поясном ремне и стал бриться всухую.
– Неужели и с фронта стали брать в патрульную службу? – спросил я у Ермолова.
– Нет. Я вторую неделю сижу в резерве. До этого работал в штабе ПВО, потом отозвали для откохманди-рования куда-то на Большую землю и вот тянут. Ждут еще какого-то подтверждения.
– Это не по поводу зенитных управляемых ракет?
Ермолов рассмеялся и кивнул на Екатерину: