Текст книги "Лечение электричеством"
Автор книги: Вадим Месяц
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)
ФРАГМЕНТ 34
Дверь в комнату была приперта чемоданом, замок не работал. Где-то снаружи шаркала метла, звенели стекляшки, шуршали разгребаемые листья и сухие жуки. Длинные отсырелые подушки прижимались к стене, расшарканной желтой известкой, простыни пахли чужим человеком. Грабор лежал на самом краю кровати, его голова, наполовину прикрытая перевернутым раструбом пластикового плафона, казалась случайным предметом среди вороха скрученных простыней, человекообразного одеяла, бутылочек, тюбиков, рассыпанных сигарет. Он слушал звуки улицы, плеска воды в ванной комнате и женщины, поющей в плеске этой воды под душем. Ему хотелось пить, но он знал, что не осмелится прикоснуться к этой воде до тех пор, пока не поймет, в какой стране мира он находится. Он знал слова Тихуана, Мексика, Лиза, Новый год, Миллениум, таксисты, но они означали для него ровно столько, сколько могут означать любые другие слова – например, мракобесие. Об этом слове он и думал, подставляя к нему залетных попутчиков: мракобесие катаракты, мракобесие перпендикуляров, мракобесие раскрасневшихся… больше всего ему понравилось – мракобесие араукарии. Последнее мракобесие араукарии. Вот этого ты и ждал: новый век перпендикулярного катарсиса; люди раскраснелись, летают на машинах, изобрели бессмертие.
Лиза вышла из ванной, сияющая плотской чистотой, она небрезгливо ступала по липкому карпету мотеля, который с четвертого раза попался им вчера под колесо: в других местах американцев опускали на деньги.
– Мы едем на пирамиды, – сказала она. – Хочу видеть Тутанхамона. Вставай, мальчик. Помчались.
Грабор промолчал, лишь включил Тутанхамона в список своих мракобесий. Он разглядывал Лизу, как неверный отец впервые разглядывает своего взрослого ребенка. Женщины – достойное создание природы, близкое к совершенству; они нужны только в исключительных обстоятельствах.
– У меня нет ни документов, ни денег. Я хочу домой.
– Ты человек или бумажник? – спросила она мимоходом, отодвинула чемодан и распахнула дверь. – Мексика! Чебуреки! Человеки!
ФРАГМЕНТ 35
Они рухнули в койку, стреножились, шевелить ногами и руками сил не было. Лизонька заговорила первая:
– Я все знаю про твой Бразильский Шелк. Она проститутка, не обманывай меня. Где вы с ней встречаетесь? Ты знаешь, куда едешь, ты всегда знаешь, куда едешь.
– Купи шампанского. Я сейчас позвоню – и будет шампанское.
Лиза встала на четвереньки, поднесла к губам безжизненную телефонную трубку. Та выскользнула из ее неусердных пальцев, телефон не пиликал. Девочка пошла в ванную чистить зубы.
– Я знаю. Я все знаю. Скажи сам.
В дверном проеме появилась горничная, заговорила, не поднимая глаз. В двенадцать часов они должны были отсюда выметаться; сейчас полвторого. Лиза прикрыла наготу шторой, Грабор приподнялся на кровати, обнажив красивую шерсть на своей груди.
– Юниа Совьетика! Салуд! Вы читали «Семь деталей мировой головоломки»? – Грабор старался говорить как можно проникновеннее. – Инсхуриенте Маркос, он здесь, у вас. Мы пришли ему на подмогу. Ну, хотя бы на пару часов. Можно?
Женщина слушала его, но, как ему показалось, недостаточно внимательно.
– Вы в курсе, что доход Дженерал Моторс выше валового продукта Дании? У Форда выше Южной Африки! Дайте рабочие места антиглобалистам! Еньки гоу хом! – продолжал он представлять свои воззрения по возможности дружелюбно, но вдруг психанул от усталости. – Толстая, подари ей мою зажигалку! – Он швырнул ее Лизоньке, но та не стала ловить, разочарованно отстранилась, извинилась перед горничной и прикрыла дверь.
Надо мотать домой, повторил про себя Грабор, когда Лизонька ушла разговаривать с менеджером. Он начинал ожесточаться, подходило время опохмелиться и продолжать банкет нового тысячелетия. Он не видел различия между двухтысячным и две тысячи первым: празднуют пышно, как никогда; день сегодня особенный, и трястись на койке в чужой стране нет смысла. Мексика казалась ему липкой и враждебной. Он не знал названия местных денег; пиастры? Ванная оказалась выкрашена в густой красный цвет, по скользящим следам кисти можно было полностью изучить работу маляра; плитка на полу тоже была красной, но вдоль стен чередовалась с белой. Он встал под душ, улыбнулся с трагической признательностью горячей воде, нормальной работе смесителя и кранов. Когда он вышел, Лизонька уже собрала вещи.
– Он требует еще одну двадцатку, – сказала она. – Индейцев терпеть не может. Телефон заблокирован. Надо где-нибудь купить карту местности. Мы едем на корриду. Хочу посмотреть на мужчин. – Она окинула Грабора взглядом так, что ему зачесалось под мышками.
– Мне надо помянуть Бубу, – процедил он. – Отвези меня в Америку. Меня здесь арестуют. – Высморкался. – Выпей памяти своего Баланчина.
– Кого? – растянула она по восходящей.
– Кто у тебя в балете?
– Дети у меня в балете… – сказала Толстая рассеянно. – Мои однояйцевые двойняшки… В их честь построили Торговый Центр. Они так забавно цеплялись друг за друга… И этот ослепительный день под дождем… Что ты привязался ко мне? Я работаю на тебя, говорю тосты. В тебе осталось хоть что-нибудь святое?
Было видно, что за эти несколько секунд она очень устала, что она не в силах плакать или что-либо объяснять.
– Ты привязался ко мне в самолете, научил кривляться, красить волосы, позировать голой… Ты кончил в меня кровью в Бостоне, Грабор, а такого не бывает. Он мне не дал, не захотел. Он всегда был пидором, ему было со мной неинтересно. И умер как все. Оставил завещание восьми мальчикам с шестьдесят девятого года. Каждому по несколько миллионов. Хорошо любить счастливых? А потом… Потом наши дети погибли в автокатастрофе. Ненавижу Вашингтон.
Почему-то в Грабора вселилось такое же усталое безразличие и покой. Он подумал, что если настоящие дети погибли три года назад, то вымышленные погибли сегодня. Ему стало жаль сегодняшней новогодней смерти. Некоторым людям нужно позволять врать в этой жизни, это не дозволено никому, особенно детям и старикам, – но если все мы произошли от женщин, можно простить им что угодно.
– Девочка, а откуда фотографии? – спросил он.
Толстая бросила в него бесформенной влажной подушкой.
– Из журнала. Взяла и сканировала. Из «Таймс». Неужели ты не понимаешь, что я хотела тебе понравиться. Интересничала. Так делают все девочки.
– Извини, я просто не знал. Отвези меня домой, – повторил он и вспомнил, что у них по-прежнему нет дома.
Опять вошла католическая горничная. Ее поздравили с подоспевшими праздниками.
ФРАГМЕНТ 36
Во дворе мотеля стояли коллекционные автомобили. Проржавевший «Джип» времен второй мировой, ценный лишь по причине своей ржавчины и простоты. Два «Студебеккера»: «Диктатор» 32-го (здесь все считали, что когда-то он принадлежал Эскобару) и «Президент» (тоже тридцатые), какие-то легковые автомобили, вернее, их останки: наполовину истлевшие от солнца, с выглядывающей из капотов проросшей травой. «Президент Стейт Лендкруизер» 41-го года стоял на четырех сваях, сложенных из кирпичей, в левом углу двора, прямо у гостиничного офиса. Единственный послевоенный «Мерседес» приближался к роскошеству образца; хозяин отполировал его крылья из нержавеющей стали, сменил обшивку в открытом салоне, прицепил новые колеса. Напротив громоздились невероятные деньги, но деньги думали на языке кактусов и пиастров. Владелец пиастров замер в дверях. Высокий, скорее обрюзгший, чем крупный; в черных трусах, линялой майке без рукавов и американской кепке. Мальчик, уменьшенная копия отца, сидел за большим деревянным столом, врытым в землю, держа перед собою автомобильный мотор, блестящий и страшный, как самовар или вырванная внутренность. Он улыбался, радуясь своему каннибализму – такой же круглый, в такой же майке, в такой же кепке, – и протирал механические подробности изделия жирной тряпочкой.
Грабор вышел на улицу и, тяжело дыша, написал губной помадой на заднем стекле автомобиля «Just Married» / «Молодожены».
Мужики дружелюбно вздохнули, сделали пальцами «во».
Толстая вышла на главную, судя по всему, улицу города и повернула налево. Грабор был уверен, что Северные Штаты находятся слева, он помнил, ему подсказывало сердце.
– Она переходит в пятую дорогу, – сказал Грабор. – Это уже наша.
– Не ссы в трусы, – Толстая вела посередине пустой улицы в пригородах Тихуаны. – Это ты перешел в пятую колонну.
О вчерашнем празднике напоминали только пустые пивные бутылки с красными орлами на этикетках, выставленные возле урн и лестниц жилых зданий. На одном из домов лежал гигантского размера Санта Клаус, покрывая собой почти всю крышу. Зацепившись ногами за провода, он свешивал свою бородатую голову с карниза, пластмассово глядя на проезжающих. Разметка дорог все еще оставалась американской, но чувствовалось соседство другого, километрового. Даже океан начинал пахнуть не ветром, а вздернутым травянистым песком континента.
– Грабор, ты не хочешь познакомиться с местными блядьми? – спросила Толстая. – «Ближе к Югу, больше перца».
– Я – не турист. Я хочу к Берте.
– Ты – хорек скрипучий.
Лизонька свернула к океану: он просвечивал из промежутков беленых зданий с криво наклоненными крышами. На улочке, параллельной береговой черте, она остановилась. Такие же белобрысые домики, стволы с посаженными на них круглыми прическами листвы, безлюдие, промелькнувшая в этом безлюдии девочка на велосипеде с красивой щербинкой во рту. Вдоль берега был положен бетон. Прерывистый, стертый колесами поребрик отделял дорогу от такого же обломившегося бетонного пляжа. Они встали следом за темно-синей «Ниссан Сентра» 1991 года с местными номерами, низвергающей из себя пластмассовые коробки и щепотки окурков.
– С Новым годом, – сказал Грабор и пошел ближе к воде.
Два эффектных парня вышли из машины на свет божий, вытащили полуспящую девочку – дочку одного из них. На свете бывают настоящие дочки, подумал Грабор. Отличная мысль, чтобы опохмелиться. Он сел на камень, разглядывая изъеденную стихией мертвую чайку: перья на ней еще оставались, перья никто не ест. Небо сливалось своим цветом с океаном – облака утопали в воде и волны задерживались на небе, – но океан был другим, чужим, иноязычным. Грабор понимал, что он становится жалок без родной земли под ногами.
– Ты видела меня таким беспомощным? – спросил он Лизу. – Ты помнишь Бостон, озеро, Форт-Брэгг? Я был таким когда-нибудь? Это в первый раз. Первый раз у меня такой праздник. Отвези меня в Америку. Я не люблю тут. Лиза, я не люблю латифундистов.
Толстая погладила его по затылку, перерастающему в спортивную кепку; провела пальцем по едва заметному родимому пятну на затылке.
– Смотри, какую мне вещицу подарили, – она разомкнула ладонь с синей пачкой сигарет неизвестного названия. – До Мехико тысячи полторы километров.
ФРАГМЕНТ 37
Очередь обратно в Северную Америку тянулась жестокосердечно, не менее часа. К машине подходили люди в шляпах, с корзинами и белыми пакетами для мусора: они предлагали сушеные красные перцы на переплетенных веревочках, маракасы, сигары, серебряные украшения с бирюзой, кактусовую настойку и шляпы, такие же, как у них на головах. На головах было дороже.
Торговцы с любопытством заглядывали в Лизонькину машину: на ее бюстгальтеры, висящие по углам картины, тыкающиеся друг в друга фен и будильник, на Библию, завернутую во фрагменты белья. Толстая выпорхнула несколько раз наружу с камерой, Грабор вспомнил, что камера скорее всего не работает.
Лизонька продолжала фотографировать и фотографироваться.
– Миллениум! – хихикала она. – Мужчиниум!
Контрольно-пропускной пункт нависал бетонным шестиполосным перпендикуляром бежевого цвета над шоссе. Пограничник кивнул Толстяку, посмотрел на документы Грабора. Грабор расплылся в дружелюбии:
– Рассеянный профессор! Первая премия Дарвина! Кредитная история!
Он протянул водительские права с фотографией Микки Мауса.
Их отправили в отстойник. Они ушли в сторону, припарковались в ожидании дальнейшего расследования вместе с остальными, такими же раздраженными и раздражительными в новогодний день.
Ничего не менялось, люди слонялись между редких людей в униформе, переговаривались и нервно смеялись. Лизонька сходила несколько раз в помещение местного офиса, где был туалет и продавалась газированная вода. По ее словам, Грабору нужно было возвращаться обратно в Мексику. К окошку администрации она даже не подходила.
– Здесь все повязано. Посидишь немного в гостинице, пока я съезжу к Оласкорунским. Могу позвонить бабушке. Или… Как ты ее называешь? Берта?
Граб только сейчас почувствовал оскорбленность своей цыганской крови.
– Мы «только что женились». «Just married». Кто посмеет? Оставь мне денег, Лиза. Уеду в Коста-Рику. Единолично.
Он кивал, разглядывал ситуацию, ему нравилось, что в небе все свинцовее клубятся тучи, что собирается большой дождь, гроза, ливень. Он подошел к самой невзрачной на вид девушке-пограничнице, стал ей что-то объяснять, в основном указывая пальцем на небо. Его документы переходили взад-вперед из рук в руки, Грабор настаивал на своем, он даже в какой-то момент разворошил ее прическу и поцеловал в лоб. Она отстранилась и по-матерински улыбнулась. Он обнял ее, приподнял на руки, вскрикнув на всю заставу:
– Дождик! Начинается дождик! Женились! – Он схватил на прощание ее форменную кепку и засунул себе в карман, втолкнул Толстую на сиденье и рванул с места с первыми грохотами грома. – Хватит, – сказал сквозь зубы. – Мой праздник… Ща бу ховоров в кипиш.
На шлагбауме остановился и потряс перед охранником старой газетой. Тот потряс другой старой газетой, радуясь обрушившемуся на землю дождю. Ударила большая спасительная вода, она размыла границы дня и ночи, воды и суши, женского и мужского: о государственных границах можно было больше не беспокоиться.
ФРАГМЕНТ 38
Великий дождь обрушился на территорию избранного полуострова.
Грабор размышлял о психической пластичности женщин; о том, кто кого может научить врать.
– Что такое человек без индивидуальности? – заговорил Грабор сам с собою. – Без собственного, так сказать, лица… Представляешь, да? Ни шрама, ни бородавки, ни мимики, ни улыбки… По-моему, как раз самое интересное. Яркие личности представлять слишком просто. А здесь: не опишешь, не нарисуешь. Вот главная загадка! Вот! Она-то и движет. Лиза, ты – слишком яркая личность. Хочешь, чтобы я бичевал в Мексике? Хабалка ты, Толстая. Самая настоящая хабалка.
Лиза молчала, пытаясь понять, к чему он клонит.
Грабор прошел в дожде Сан-Диего, переместился вместе с водой до Лос-Анджелеса. Музыку не включали; по сторонам не смотрели: вокруг мелькали мутные огоньки и электрические разряды. Лизонька помалкивала, иногда курила, тут же гасила сигарету в темноту едва ли раскрытой пепельницы. Прошли Тысячу Дубов, когда Грабора подрезал совершенно схематичный в дожде и тьме безобидный «седан». Грабор серебристо зарычал, обошел его и перестроился перед ним. Когда тот начал обгонять снова, неожиданно швырнул ему в лобовое стекло горсть крупных железнодорожных гаек: звон и скрип крушения исчезли в холмах и долах.
– Ты чего? – проснулась Лиза. – За нами послали вертолет. Я видела в кино. Лечись электричеством.
– Я не очень яркая личность, – придумал он продолжение своим мыслям, но свернул на первом же выходе с дороги. – С кем поведешься, от того и наберешься. Я не очень эмоциональный мужчина. Переборщил. Таксисты научили. Бомбы летят, не раздумывая. Солдаты должны оставить эмоции. У меня был товарищ из Пентагона. Поедем к нему.
– Ты эмоциональный мужчина. Ты неумный мужчина. Мальчик, спокойней. Сворачивай. Сюда, Шумахер хренов. Сюда, в глупость.
Они вышли на неосвещенный проселок, Лизонька включила свет в салоне, пытаясь разобрать по карте, где они находятся.
– Вентура. Узенько. Две полосы. Не оборачивайся.
ФРАГМЕНТ 39
Грабор продолжал двигаться в дожде, ощупывая глазами правую сторону асфальтированного проселка. Вот-вот они должны были выбраться на свет, но вместо света навстречу пошли грузовики: колонна больших, ожесточенных грузовиков, не знающих в огне брода, а в воде правды. Ливень ослеплял, лишая местность какой-либо конкретности, шум гигантских двигателей добивал ужас до тресканья душевной скорлупы, превращал его в страх – в первобытный страх перед бытием. Дворники бегали по стеклам, вселяя такое же мельтешение в души.
– Выключай, мальчик! Нас теперь поймают только в Диснейленде.
Эти двое больше не могли управлять происходящим: дождь и грохот проникали во все находящееся внутри автомобиля, в их желудки, мочевые пузыри, в вещи, разбросанные по салону, в горящие и погасшие сигареты, деньги, документы. Фары несколько раз осветили розовую картину обнаженной розовой Полы, сидящей возле окна, и Грабор, увидев ее в зеркале заднего вида, вспомнил себя, подглядывающего за родной теткой в душе.
– Она гермафродит? Она тебе нравится? – спросил он, вспомнив, что есть другие истории.
– Ты убил людей… Ты убийца! Ты вешал кошек! Ты пинал в лицо мертвых! Ты изнасиловал меня в самолете. Ты не был в музее Фрика! Тебе не стыдно. Конечно, тебе не стыдно.
– Есть вещи, о которых нельзя врать, – сказал он. – Никому нельзя врать.
Граб гладил ее по голове, глаза его хотели плакать.
– Я хочу, чтобы от тебя запахло духами, несуразными, самыми лучшими. Последними в нашей моде, болгарского производства, на последнюю получку. Ты подлее всех. Ты – сука! Ты предала меня на первом шаге!
– Ты убил людей!
– Это не люди, мишени. Так обучают военных. Я не раскаиваюсь.
Похмельная злоба Грабора сошла на нет. Плывущий, льющийся логичный мир оказался мудрее болезней и воспоминаний; внешнее стало серьезнее обиженного внутреннего, и для этого внешнего оставалось место во внутреннем: пусть в сердце, пусть в изгибах воображения. Ночной ливень заставлял тревожиться о себе, только о себе: о тех, кто растворен в движении к смерти – к такому состоянию, в котором люди и животные уравнены в своих правах. Они опечалились о грузовиках, идущих бесконечной колонной им навстречу: что они везут? дрова? кока-колу? трупы? Грабор увидел лица водителей, увидел их в своем мимолетном воображении… Ему нравились люди, держащие профиль лица прямо, красавцы, двоежильцы, фраера. Люди, живущие коллективной жизнью, не мальчики, победители, работяги, создавшие «Студебеккер» для второго фронта. Ячейка общества, исчезнувшая под рев созданных ими моторов в безмерном прожигании жизни на туземной земле.
– Я полюблю тебя, только когда отрежу тебе руку, ногу и голову, – сказала Лиза и стала искать орудия убийства, шаря в темноте руками. – Когда твоими кишками обмотают Сьерра Неваду, когда ты станешь весь, как твой Бразильский Воск. Слышишь? Тебе отрежут ногу! Боишься? Я полюблю тебя и рассыплюсь на куски от жалости. Расскажи мне о ней. Она страшна или просто лишена очарования?
– Поменяемся? – Она откинула сиденья. – Чё ты такой впечатлительный?
Грузовики с прицепами шли и громыхали железом. В их напряжении можно было измерять плотность ливня. Прозревшие тоже всегда врут, вдруг подумал Грабор; они лезут на рожон, чтобы прозреть. На самом деле они лишь стараются понравиться новому году и старому деду морозу. Остается только тьма, слизь, женщина – нет, этого тоже не остается.
– Лизонька, ты когда-нибудь страдала? – тревожно спросил он. – Я никогда. Мне не нравится. Я не хочу ни бедствовать, ни страдать. Я ужасен? Ведь все любят, это дает цену, знание. Я хочу быть пустым и безродным. Так веселее.
– Сейчас пройдут грузовики. Трахни меня. Ты правда торгуешь внутренностями? – Она перелезла на его сиденье. – Вот так, – сказала Лизонька, облокотясь спиной на руль. Она осмотрела себя сверху вниз и душно улыбнулась. – Мы в Америке… Я люблю тебя, мальчик.
Она стала еще злее и неодушевленнее. Грабор вытянул на себя ее брюки, забил их в угол одной штаниной.
– Когда мне снится, что я там, что не могу сюда вернуться, Грабор, это самый страшный сон. Я не хочу туда! Медленнее… Как маленькую! Как женскую! Я привыкла быть маленькой! Я вырываюсь от них… Во мне бродит эта кровь… эта ложь… эти гитары… Грабор, спаси меня, я не могу больше… Сделай больно. Они сидят на золотых унитазах… жрут ананас… они хотят, чтобы их уважали в Европе…. Чтобы считали за людей… Еще! Древесные грибы! Будь нежным. Зобастые. У них свитер колется, у них твердые постели. У них холодно. Я знаю. Они все менты… Менты и маслокрады… Мы тоже менты, Грабор. Я стояла в очереди за перчатками шесть часов… Я хотела сделать подарок Переслегину… У них не было его размера… Мальчик… Не умирай… Переслегин… Я женщина в конце концов… Ты не боишься? Я люблю тебя… Там даже птицы поют только по-русски… Учителка… Этот паркет… Балет… Петрушки… Спички в сортирах… Мерседесы! Не останавливайся! Они убили моих детей… Я экологическая беженка. Я не хочу детей с двумя головами. Что за символы? Уроды. Какая музыка… Включи… Бабушка…
Она вспомнила еще одну давнюю обиду и воскликнула с новой горечью:
– Там нельзя радоваться! Нельзя улыбаться! Им надо, чтобы всем было плохо. Сволочи! Грабор, на меня вахтерша написала докладную: «все время хохочет – значит, пьяная».
– А ты была трезвая? – Грабора постепенно подтачивал неуместный смех.
Толстая наезжала на него своим яблочным славянским телом, текла им и вращала в своих снятых на одну ногу джинсах. Она причитала и каялась.
– Лизонька, мы просто плохо понимаем по-английски. Они такие же хамы, еще злее. Мы не во всё врубаемся, не видим смысла их жизни.
– Здесь меня больше уважают, чем в России, – оборвала его Толстая. – Я здесь такая же, как все пуэрториканцы.
– Да, любимая, пуэрториканцы… Иностранцы. Мы иностранцы. Самое лучшее. Самое хитрое.
Она завозилась и задышала опять:
– Хочу, чтобы ты был сверху. Мне надо видеть твою шею. Чтобы билась жилка. Тогда я сразу понимаю, что ты живой. – Она заплакала от своей новой догадки и обилия воды, льющейся по стеклам. – Зачем мы сюда приехали? Зачем? Лучше бы сидели там, утром – пюре, по праздникам – шпроты… Ходили бы на балет… О ужас! Лучше не знать этой свободы… Как они могут жить без устриц? Там, бля, негде собирать устриц! Столько крови… Чечня… И нет устриц… Лобстеры по сто долларов за штуку. Идеалы, колокола, пиво… Но как можно жить без устриц? Господи, как можно жить без дешевых устриц? Элементарных ракушек…
Наконец она расслабилась, вспомнила новое и захихикала.
– Они посадили моего украинского дядьку.
– Ну и что смешного?
– Он купал тетю Марфу в молоке. Для цвета кожи.
– Чего?
– Он работал на молоковозе, подгонял цистерну к хате, и она там купалась. Соседка заложила, конечно. Любой завидует вечной молодости. Там все построено на зависти. Ха-ха-ха!