355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Бакусев » Лестница в бездну » Текст книги (страница 5)
Лестница в бездну
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:07

Текст книги "Лестница в бездну"


Автор книги: Вадим Бакусев


Жанры:

   

Философия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)

Уровень 3. Логический Агнец Христос: вторая жертва

Потребность в новой жертве вызрела и реализовалась, конечно, не в самом сознании, а в слоях психики, уже очень далеких от самых древних, инстинктоподобных архетипов, но еще и далеко не осознаваемых (той же природы был и первый шаг по «европейскому пути»). Иными словами, ее испытывали, не зная о ней, а только страстно желая «чего-то»; она подпирала, подталкивала, направляла сознание снизу, но не осознавалась. Тем сильнее она палила души, порождая свои новые символы. Самым сильным из них и стал символ Христа как Логоса и жертвы. Теперь речь шла уже не об искуплении права на «условно-досрочное освобождение», а об окончательном выкупе и полной свободе, о суверенитете и владычестве разума, мало того, о радикальной перемене ролей сознания и бессознательного. Это была настоящая революция в психике– потому она и потрясла весь тогдашний мир (хотя готовилась загодя).

Итак, Сын Божий, Логос (не просто сознание, но властная сила сознания), есть по своей сущности (то есть по «замыслу», по основному символически-бессознательному значению) жертва во искупление «первородной вины» всех людей. Он – жертва со всех сторон, целиком и полностью жертва: нельзя сказать, кто, собственно, ее приносит – то ли Отец, пославший Сына в мир для искупления, то ли человечество (руками евреев и римлян), то ли, наконец, Он сам, добровольно принявший свой крест. Жертву приносят тут все возможные инстанции сообща.

Между прочим, интуиции такого рода – что Христос есть жертва за разумное сознание – бродили в уме некоторых людей уже в первоначалную эпоху христианства. К таким людям можно отнести гностика Василида и его последователей. Согласно Ипполиту (Elench. VII, 27, 8), тот утверждал, будто Иисус стал первой жертвой различению на виды, а страсти Его не имели иной цели, кроме различения смешанных вещей по видам, то есть, разумеется, логики.

Узнавая дальше[1]1
  Подробностей я избегаю. Толковое изложение Василидовой доктрины и ее заслуживающую внимания психологическую интерпетацию можно найти у Юнга в «Эоне», абз. 117 сл.


[Закрыть]
о Василиде с его более реалистичной, чем в традиционном христианстве, концепцией бытия (то есть психики), отдающей обильную дань бессознательному (в его терминах «агносии», незнанию), можно соблазниться мыслью, будто речь идет о правомерном с точки зрения ненарушеного психического баланса процессе: ведь рост сознания, его высвобождение из почвы бессознательности, подобное «выходу» растения из почвы, – вещь сама по себе вполне естественная, мало того, просто прекрасная. Но такой соблазн легко отлетает прочь, если подумать, какая роль отводится в христианстве бессознательному вообще. (Не устану напоминать критически мыслящему читателю, что такие выражения, как «отводится в христианстве», везде означают у меня «рефлекторную», инстинктоподобную деятельность разума, не дающего себе отчета в природе своей деятельности.)

Вина и грех «понимаются» теперь как бессознательность и бессознательное вообще; добродетель и святость – как сознание и разум. Эту вину Христос искупает своим страданием (которое теперь воспринимается как великая ценность, ведь оно – плата за «освобождение из рабства»; у античных же трагиков страдание было просто наказанием и скверной), с любовью избавляя от него человечество, которое может наконец вздохнуть с облегчением. В принципиально оптимистическом, как сам разум, христианстве видоизменяется (хотя не отменяется) греческое представление о трагедии: единственную трагическую роль в театре, то есть мире, играет теперь Бог, а людям остается лишь сострадание, относящееся в общем-то к событию более или менее далекого прошлого.

Жертва Логосом (разумом, сознанием) должна окончательно и навсегда установить именно то положение дел, что уже было намечено за четыреста лет до того. Свет отделился от тьмы и счел себя иной природы, чем та. «Воплощение», вочеловечение Христа-Логоса на языке психологии, то есть, лучше сказать, реальности, означает перетекание, насильственное перенаправление мощного заряда энергии из бессознательного в сознание, в «Логос». В его лице все человечество «обожается», иными словами, сознание претендует на полный и окончательный контроль над психикой, жизнью и миром, а бессознательное окончательно демонизируется, «нигилизируется» и отвергается. «Спасение» человечества Христом-Логосом выражает надежду на необратимость этого процесса и уверенность в ней, надежду на то, что жизнь теперь будет сосредоточена только в сознании, а требования бессознательного будут отклонены раз и навсегда. Впервые в европейской истории появляется массовое ощущение личной «спасенности»(античные мистерии гарантировали спасение только для избранных – особо пожелавших этого; остальные о нем и не думали).

Автономия и автоматизм сознания, разума и его безопасность от любых поползновений со стороны тьмы обеспечены окончательно, ведь бог теперь – это Бог сознания, правда, впавшего в роковую иллюзию. Иллюзия же заключается вот в чем. Оттого, что архетип («бог»)переживается как понятие, оттого, что мышление орудует им как понятием, архетип, вернее, его активность, отнюдь не изменяет своей природы, да и не может ее изменить, а остается бессознательным и нераспознанным, поскольку орудующий им разум ничего не ведает об архетипе. Это неведение и есть бессознательность разума и причина того, что последний нечувствительно для себя управляется искалеченной частью бессознательного, а доступ к его вечно здоровой части сам себе перекрывает.

Отсюда и зафиксированное Юнгом (к которому я буду часто и по-разному обращаться на этом отрезке пути[2]2
  Но только как к методологу: его представление о конкретной исторической динамике коллективной психики в эпоху поздней античности и первоначального христианства сильно отличается от моего. Кто хочет в этом убедиться, тот соблаговолит прочесть, например, одну-две страницы из его работы «Uber die Auferstehung» (Gesammelte Werke. Walter-Verlag, Olten und Freiburg im Breisgau, 1981. Band XVIII/2. S. 744 ff.). Я не вступаю с ним здесь в полемику по этому вопросу, потому что его точка зрения уж очень уязвима в логическом и фактическом смысле.


[Закрыть]
) смещение центра сознания к мыслящему и волящему«я» – и пусть даже подлинной и абсолютной еще долгое время считалась воля только одного субъекта, божественного, но сама возможность идеи волевого управления миром со стороны человеческого, а не только божественного (как у греков), разума уже явилась (ее-то, по-моему, М. Хайдеггер и счел основой «западной метафизики», или, иначе говоря, матрицы).

Отныне сознанию не только обетовался царский трон в человеческой душе, но оно даже обожествлялось («…Я сказал: вы боги…», Ин. 10:34, – прежде всего, разумеется, наиболее сознательные из «вас», но в принципе все). В том-то и дело: материнская бездна бессознательного, казалось, утратила божественную власть над психикой в целом, и тот ее малый островок, что зовется сознанием, на уровне субъективного (бессознательного же) коллективного переживания самозванно, хотя и «бессознательно», обожествил себя. «Бессознательное самообожествление» означает тут проекцию на архетип, а проекция, в свой черед, ведет к нарушению «чистого» курса разума, «раздвоение» его установки: Бог, конечно, – это разум, но Он же – тайна, запредельная разуму человека; иными словами, разум архетипический (спроецированный) признается трансцендентным по отношению к разуму сознательного «я».

Отсюда вся христианская апофатика, которую можно неплохо подытожить словами Августина: «Si comprehendis, non est Deus» («Если ты понимаешь Бога, то это – не Бог»); отсюда же, кстати, и новая, «фидеистская» установка разума: он, отчаявшись актуально приобщиться к своему божественному идеалу, вынужден только верить в него и его пока недоступные человеческому разуму истины, «ибо» они, с его точки зрения, «нелепы» (верить– посредством сакрализованного, но отнюдь не утратившего свою рациональную природу логического оператора «ибо»!). В этом отчаянии, однако, скрыта добрая надежда на то, что «пока» когда-нибудь превратится в «уже» – расстояние между ними принципиально преодолимо, и эта принципиальная преодолимость, это движение от эмпирического и покалеченного, неполноценного разума к идеальному, есть прогресс.

И все-таки главная, сильнейшая установка матричной психики заставляет теперь европейское сознание – в лице разумного «я» и его мышления – смотреть только на себя, считаться только с собой, любоваться только собою. Оно еще способно поклоняться – но только чистому свету, то есть, в сущности, себе самому. Мало того, оно даже наделяет себя индивидуальным бессмертием(прежде бессмертны были только боги), увековечивая свою победоносную, но не заслуженную роль. Эту его черту подметили наиболее мудрые из европейцев нового времени, не случайно обозначив ее греческим словом hybris, что значит «наглая гордыня». Юнг тоже любит иногда обращаться к этой эмблеме европейской матрицы; но ни они, ни он не связывали эту черту европейской психики с христианством.

А между тем имевшая тут место широкого размаха инфляция сознания означала отнюдь не психическую интеграцию, для Юнга равнозначную христианству, а глубочайший раскол психической целостности (на индивидуальном уровне такие расколы часто ведут к шизофрении), раскол, выраженный непримиримыми оппозициями жизни и духа, идеи и материи, субъекта и объекта, добра и зла, белого и черного, логической истины и лжи, единиц и нулей, числа и образа(см. ниже), – одним словом, человека и мира. Символ Христа выражает не целостность психики (сознания и бессознательного), а целостность, то есть естественное единство, одного ее полюса, модуса или аспекта – сознания; эта вторая целостность, однако, всегда под угрозой распада в условиях отсутствия первой.

Тут можно и нужно вспомнить и о символическом выражении представления о жертве Христа в мессе. Речь идет о понятии трассубстанциации– пресуществления субстанций, понятии, поздно (1215) догматизированном (в католичестве), но явно возникшем вместе с христианством. Его суть – превращение простых, «земных» субстанций, хлеба и вина, символизирующих плоть и кровь, в «небесные», евхаристические, равнозначные духу. Можно было бы видеть в пресуществлении выражение психологически естественного процесса «осознанивания» бессознательного («плоти»), если бы оно не связывалось с представлением о жертве, искуплении и, стало быть, отказе от одного (плоти, бессознательного) в пользу другого (духа, сознания, логоса). Транссубстанциации соответствует и вознесение Христа, всецело превращающее его в «Судию мира», в Бога, в Логос, стоящий над миром (и окончательно отделенный от него, то есть от бессознательного). А то, что все эти операции наделялись статусом мистических, то есть окруженных сугубой тайной, говорит лишь о высочайшей значимости соответствующего комплекса представлений в христианстве как психологической системе.

Эмансипация «духа» от «плоти», от конкретного человеческого тела, унаследованная христианством от платонизма, была в психологическом смысле эмансипацией логоса от бессознательного. Но вот что удивительно: поскольку ему – бессознательному, телу – деваться некуда при любой эмансипации, то психологически оно начинает проецироваться вовне. Вполне допустимо, что именно этой проекции и обязано своим появлением еще у греков понятие материи: спроецированное вовне собственное человеческое тело в представлении становится «природным телом» (геометрическими «телами» и т. д.)[3]3
  С этой точки зрения правильным оказывается мнение Юнга об алхимии как предтече современного естествознания – в той мере, в какой алхимия действительно проецировала психику в вещество. См., однако, ниже, 4-й уровень, где утверждается нечто противоположное – но это не противоречие, а свидетельство двойственности и вообще сложности алхимии как особенной ткани в истории общего психического тела.


[Закрыть]
. Человеческое же тело начинает переживаться как грех и стыд (и прятаться под одеждой) – но такое отношение к нему, возможно, было не столько специфически христианским, сколько матричным вообще: ведь оно было свойственно и языческому спиритуализму (Плотин) – вернее, язычеству, выродившемуся в спиритуализм (не без обратной связи с христианством).

А по мере того как разум переставал нуждаться в мифологических подпорках христианства, материя в его представлении (то есть опредмеченное бессознательное) из обители зла все больше превращалась в его, разума, единственную реальность – и, стало быть, значение материи (тела, бессознательного) поменялось на прямо противоположное. Отсюда оправдание тела начиная с эпохи Возрождения и его нынешний культ. Современное оголенное тело, правда, стало просто куском продажного мяса и символом «успеха», в то время как у греков оно было внешним выявлением внутренних кондиций еще не распавшейся души, стремившейся и в телесном совершенстве подражать богам (архетипам).

Но и христианское отрицание тела (результат матричного раздвоения человека на тело и душу или «дух»), и нынешний его культ (результат отмирания этого самого «духа») – формы иллюзорного матричного восприятия тела. В последнем случае тело вообще и полностью оказалось в перцептивной пустоте: неясно, как к нему относиться, ведь поскольку только тело и есть, оно окружается естественным культом. Но неясно и то, кто должен к нему как-то относиться – неясно, да и не важно за отсутствием отвергнутого в пользу материи духа и в условиях деградации души, превратившейся в жалкую, темную и примитивную служанку тела. В итоге раздувшееся в бессознательном матричном самоощущении до вселенских измерений тело висит в воздухе и вслед за душой становится неполноценным. Инфляция сознательного «я» влечет за собой «инфляцию» тела (после длительного периода его отрицания).

Матричное тело (да, можно сказать и так) окончательно потеряло связь с действительностью. Умея и желая только наслаждаться или страдать, оно ощущает только наслаждение и страдание, оно воспринимает мир все более глухо и смутно (вспомним телесно нечувствительного Сократа) и уже совсем разучилось познавать, то есть участвовать в познании, быть умным телом. Познает в нем лишь разум сознательного «я», и познает ущербно, иллюзорно – ведь, как уже сказано, он воспринимает реальность в очень узком диапазоне, почитая воспринятое за всю реальность.

Но вернемся к нашей теме. Итак, все сознательное в христианстве принципиально наделяется абсолютной ценностью, а бессознательное воспринимается как его столь же абсолютная противоположность. Его не должно быть, следовательно (ведь «не должно быть» – приказ, воля разума), его и не существует – в том именно смысле, что оно должно быть уничтожено до конца, дабы бытие вернулось к своей «подлинной природе»[4]4
  Эта не осознаваемая жажда мстительного уничтожения привела впоследствии к проекции и на природу вовне, природу вообще, а, следовательно, к ее уничтожению, творимому на наших глазах.


[Закрыть]
. Но зло, грех (бессознательность) в мире есть. Как совместить эти взаимоисключающие ощущения? Ощутить и утвердить разумом, что зло есть всего лишь нехватка сознательности, разума, а потом выразить это ощущение в мысли, и вот перед нами учение о privatio boni(зле как отсутствии добра), над которым так отчаянно бился в свое время Юнг.

Мы уже видели, что такой ход мысли (втайне ведомой бессознательными ощущениями) был отнюдь не чужд грекам уже в лице Сократа и его учеников. Теперь остается только сказать, что они работали над усилением позиций сознания, логоса не зря, ведь их усилиями была проторена дорога христианству. Не случайно Сократ назван «христианином до христианства». Христианство было (и остается)самобытной европейской религией, выражавшей и закреплявшей, а поначалу и развивавшей матрицу. Оно не было восточной религией ни в какой мере, хотя и появилось в Палестине (иудаизм, кстати, – религия ни восточная, ни западная; он «сам по себе»), хотя и полно заимствований образов из восточной мифологии. Может быть, такой элемент чужеродности был нужен европейцам как символ коренной, революционной смены их духовной парадигмы («Новый» Завет).

Не был позаимствован из иудаизма и монотеизм, ведь уже Платон и Аристотель говорили о Боге как об Одном; у евреев монотеизм бессознательно выражал их этническую самость (кажется, уникальный случай в истории человечества), в христианстве – единство и царскую роль сознания, в отличие от множественности богов-архетипов: их надо было оставить в пользу Одного, они больше не должны были участвовать в душевной жизни – хотя, разумеется, на самом деле преспокойно продолжали это делать, ведь их неучастие было бы смертельным; «великий Пан», то есть старые боги в его образе, умер только с точки зрения сознания (спустя почти два тысячелетия будет объявлено и о «смерти Бога»); а попытка уничтожить бессознательное средствами разума со временем привела только к уничтожению самого уничтожителя. «Не мир, но меч» (тот же, каким гностический Христос отсек от себя «тень» и тем самым сделался обыкновенным, каноническим Христом) и образ Христа в «Апокалипсисе», Бога (и, не забудем, Логоса) гневного, крайне раздражительного, мстительного и жестокого, недвусмысленно показывают, на что способен чистый логос в своем отношении ко всему, что не столь чисто, как он сам.

Такая установка сознания означает, разумеется, насильственное вмешательство в природу человека – не с целью проникнуть в сверхприродную сферу личности, а с целью коренным образом переделать, изменить наличную природу индивида. Был ли достигнут вожделенный результат? Только в том смысле, что природа оказалась искаженной, изувеченной(что хорошо прочувствовал еще Ницше, говоря о порче инстинктов христианством): одного деспота променяли на другого (разум) – такого, который в силу присущего ему автоматизма, заданности и поэтому своего рода бессознательности оказался в состоянии портить и губить эту природу, а вместе с нею и самого себя. Разум, ориентированный исключительно на свое мышление, в конце концов теряет половину мира, потому что обращается только к его разложенной, числовой стороне, отворачиваясь от целостной, образной. Он ослепляет себя на один глаз и из разума превращается в его противоположность. Инструмент принимает себя за того, кто им работает: большей глупости «в психологическом отношении», то есть в отношении стратегии бытия, сделать нельзя.

Имея дело с природой человека, система представлений, нечувствительно для нее самой порождаемая европейской матрицей, была обязана ответить на вопрос: что такое человек? Человек – это разум, отвечал Сократ. Человек – это душа, ответило христианство, но не просто душа, а – или праведная, то есть разумная, и, стало быть, спасенная, или греховная, неразумная, испорченная, «плотяная», погибшая. Праведная душа – это, конечно, сознание, погибшая – бессознательное[5]5
  Божественный Логос спускается в ад, чтобы спасти временно и по ошибке оказавшиеся там избранные души праведников: эта мифологема являет собою слабый проблеск соединения психических противоположностей («осознанивание бессознательных содержаний», но не реальное, а данное в архетипическом «самоописании»). Более ранняя, частная и более скромная аналогичная попытка Орфея не удалась – сознание еще не могло проделывать такие вещи (опять-таки в архетипическом «самоописании»).


[Закрыть]
. Отсюда следует, что подлинна только первая; вторая, будучи погибшей, в ценностном смысле (а разум и, значит, христианство ко всему подходит с ценностными мерками, чтобы определить, что «наше», а что «не наше») все равно что не существует. Значит, человек (как и у Сократа) – это сознание, разум.

Сам же разум теперь окончательно (после подготовивших почву греков) понимается как универсальная и единственная мировая стихия: он – и в человеке, и в центре мира (а это значит, что в центре мира человек; отсюда антропоцентризм христианства), и вне мира, поскольку – в лице своего высшего, сакрализованного и, значит, потустороннего выражения, Христа – будет судить его. Одним словом, всюду, куда ни глянь, в принципе только свежо сияющий разум, а все остальное – всего лишь вполне исправимая, хотя и очень досадная ошибка или тяжелая, но излечимая, в крайнем случае хирургическим вмешательством Страшного суда, болезнь.

Но вернемся к вопросу о природе добра и зла, как он был сознательно решен христианскими мыслителями в рамках представления о privatio boni. Грех сознателен (в иудаизме грех мог быть и бессознательным), то есть переживается сознанием как грех бессознательности, и потому человек отвечает за него. Однако он сознателен только в том именно смысле, что является результатом нехватки и извращения самого же сознания. Ибо есть только сознание, а бессознательного не существует («бытие есть, а небытия нет», как это выразил еще Парменид). А как распределяются полученные разумом значения добра и зла на самом деле, то есть какова лежащая в основе христианства, хотя и не осознаваемая им схема отношений между ними?

Корень всех зол – это, разумеется, бессознательное, и его надо поэтому избегать, выкорчевывать и отнюдь не признавать (отсюда странно двойственная, нерешительная природа дьявола – с одной стороны, зло невоплощенно, и «метафизически» его нет; с другой, дьявол все-таки реален и, будучи «обезьяной Бога», антимимон пнеума, тоже демонстрирует своего рода «разум» – точнее, его подобие, хитрость). А все разумное есть, в сущности, доброе (мысль, прошедшая от Сократа до Просвещения и дальше, в «век буржуазии»). Отсюда пафос морали в христианстве («сверхоценка» сознанием, разумом самого себя), унаследовавшем его у стоиков.

Правда, христианство все же не означало окончательного и абсолютного разрыва с бессознательным, да и не могло быть таким разрывом, иначе не просуществовало бы почти две тысячи лет. Ведь для существования любой психической установки требуется энергия, а она идет только от бессознательного. Получало такую энергию и христианство – дело в том, что оно пресекло связи сознания со всеми архетипами («богами»), кроме одного: архетипа духа, единственно, хотя и с грехом пополам подходящего в этом случае в силу того, что в нем, помимо иррациональной, имеется логическая, рациональная сторона (архетип духа – вероятно, представитель трансцендентной самости в актуальной психике, представитель с ограниченными полномочиями). Выделяя логическую сторону одного из архетипов и пресекая связь со всеми остальными, христианство способствовало укреплению иллюзорного качества матрицы.

С претензиями разума, мышления на роль хозяина жизни связано и христианское представление о равенстве душ: ведь правильный, вменяемый разум есть величина постоянная, он у всех одинаков и должен быть одинаков, и чем он «одинаковей», то есть коллективней, тем лучше и вернее, тем «божественнее». Разум же в этой психической матрице ничем не отличается от «я»; отсюда и глубокое ощущение (отчасти верное) тождества всех «я». Это равенство в практической, общественной жизни было испробовано еще греками; Сократ застал и классический период, и кризис афинской демократии. Но она оставалась только пробой[6]6
  И притом дошла до смехотворного самообожествления: под самый ее конец, в середине 4-го века до н. э., демос в Афинах ввел отвратительно безвкусный культ Демократии и… Харит (грациозные Анит и Мелет! Грациозные, прошу прощения, Карнеги и Сорос!). – Кстати, Сократ, по сообщению Диогена Лаэрция, был настроен очень даже демократически, проявляя свой настрой в том числе и на практике.


[Закрыть]
.

Христианство, само того не желая, проторило демократии широкий путь – Ницше правильно отметил это, а равно и вторую, для него главную причину эгалитаризма: «рессентимент», завистливую, обиженную злобу низшего на все высшее, на все, что «не одинаково», не коллективно, не «разумно» – а только одинаковое, коллективное и разумное всем понятно и прозрачно для всех и каждого, но, напротив, личностно и не слишком прозрачно, а то и вовсе непрозрачно (для школьного учителя и его учеников).

Почему же все-таки европейская матрица далеко не сразу привела к демократии (не считая афинской пробы)? Потому что естество не так-то легко победить, изнасиловать, у него есть запас прочности, спасительная инерция; да и сама матрица всецело завладела душой Европы тоже далеко не сразу. Для начала она отравила само бессознательное, точнее, его поверхностные уровни (можно назвать такое отравление и «порчей инстинкта»), наполнив их образами разума: «rex tremendae majestatis», которому полагалось бы (в более сбалансированной психике) быть Богом любви и гнева (как, например, у Бёме), оказался все-таки чистым Логосом, на разумных и только разумных основаниях определяющим, что правильно, а что нет. Завязалась борьба старых, естественных тенденций психики с новыми (о ней см. на следующем уровне лестницы).

Но вот вопрос: а была ли в какое-либо время истории европейской матрицы принята жертва Логосом? Было ли выкуплено у бессознательного право на полную, абсолютную самостоятельность сознания, разума? Да ведь бессознательное – не торгаш; его «не втянешь в спор и не заластишь», с ним можно только считаться или не считаться; считаться умно или глупо. Лишь европейское сознание, по выражению М. Хайдеггера, «как воля к воле торгует в сущности бытия», то есть в психической целостности. Но если одна сторона покупает, а другая не продает, потому что не знает, что такое «продавать», то ни о какой целостности, достижению которой способствовало бы христианство, вопреки Юнгу, и речи нет. «Выкуп» на свободу оказался иллюзорным, поскольку был затребован иллюзорной установкой. Однако окончательный и ясный «ответ» на попытку выкупа был дан бессознательным очень не скоро.

Итак, сознание в рамках европейской психической матрицы сработало подобно человеку, взрывом завалившему вход в глубокую шахту, откуда он добывал для себя воду и необходимые руды. Отныне он будет сохнуть и рыскать по всей пустыне внутреннего мира в поисках воды и дешевой замены руд, его разум выродится в сухой рассудок, а его жизнь все больше будет превращаться в машинный суррогат жизни. Впрочем, обо всем этом рассказано стихами в «Фаусте» Гёте – там герою потребовалась компенсация в лице дьявола…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю