355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вадим Бакусев » Лестница в бездну » Текст книги (страница 14)
Лестница в бездну
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:07

Текст книги "Лестница в бездну"


Автор книги: Вадим Бакусев


Жанры:

   

Философия

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)

А были ли когда-нибудь в прошлом такого рода жертвы «широкого размаха»? Мы с читателем уже знаем об этом – но видел ли их и наш герой? Думаю, что видел и понимал. Такими жертвами были его антигерои[3]3
  Третий его антигерой – Вагнер – не был жертвой в этом же смысле, но был ею в другом: Ницше принес в жертву свою любовь к нему (а заодно, к счастью, и свой неважный музыкальный вкус). Вагнер был для него предателем: он предал музыку как дионисовско-нематричное начало (то есть фактически или, лучше сказать, психологически – самого Ницше) началу матричному – христианству. Отсюда явно и повышенно аффективное отношение Ницше к Вагнеру: даже фактически повиснув над бездной, мыслитель находит в себе силы написать последнюю свою «готовую» работу, автокомпиляцию «Ницше contra Вагнер». А в «Се человек» раздел о его сочинении, посвященном критике Вагнера, в шесть раз больше разделов о таких неизмеримо важнейших книгах, как «За пределами добра и зла» и «К генеалогии морали».


[Закрыть]
Сократ и Христос. Обратим внимание на одно малозаметное место из книги «Человеческое, слишком человеческое» (2-й том, аф. 94). Вот как оно звучит: «Судебные убийства. – Два величайших судебных убийства в мировой истории суть, говоря без околичностей, скрытые, и хорошо скрытые самоубийства. В обоих случаях было желание умереть; в обоих случаях меч направлялся в собственную грудь, будучи вложен в руку человеческой несправедливости». И это все. Ницше не говорит, кто были эти двое «судебно убитых» (и намеренно пользуется пассивно-безличными оборотами), да и сам термин «судебное убийство» больше никогда не употребляет. Складывается впечатление, что он здесь проговорился о какой-то важной лично для него тайне, но впредь ее уже не раскрывал. Поэтому я уверенно отношу это его высказывание к проявлению комплекса тайны – «молчи, скрывайся и таи…».

Что он имел в виду Сократа и Христа, сомнений не вызывает. Но вот что он говорит именно об их самоубийствах, на первый взгляд довольно странно: ведь это как будто бы не вносит ровно ничего существенного для понимания их роли в творчестве идеалов, которое только и интересует Ницше в названной книге. Значит, дело тут не в самих самоубийствах, вернее, дело в том, что это были не просто самоубийства, какие делаются обыкновенно в депрессии, от боли, отчаяния или общей безвыходности положения. Это были «самоубийства», задуманные и выполненные с определенной целью, выходящей за пределы самоощущения и стремлений совершавших их личностей. Сократ, как я уже говорил, заставил афинян казнить себя (и даже не позволил спасти себя от казни). Христос, знавший, что предназначен в жертву, тоже был обязан сделать все, чтобы она состоялась.

Думаю, Ницше все это понимал – и, как всегда, сразу на двух уровнях. На втором из них, бессознательном, «понимание» причудливо преломлялось в подражание, доходящее до самоотождествления с антигероями. И на этот раз дело было не только в ассимиляции, вызванной его сознательной критически-воинской позицией, занятой им по отношению к ним. Здесь, как и часто в разговоре о Ницше, вообще трудно и даже невозможно различить сознательное лицо и бессознательную изнанку, настолько они срослись у него в одно изваяние, настолько то и другое оказалось у него захвачено одним вихрем самостановления. Поэтому можно осторожно предположить, что он догадывался о своей особой личной связанности с образами Сократа и Христа.

Посмотрим на три последних книги нашего героя – «Гибель кумиров», «Антихристианин» и «Се человек» – и увидим в них «арпеджио» последнего аккорда его музыки, диссонансового, но очень гармоничного в высшем смысле аккорда, три главных ноты которого суть Сократ («Проблема Сократа» – важнейший смысловой узел первой книги), Христос и… сам Ницше. Чем яростнее он пинает Отца логики и – в меньшей степени – логического Сына-Агнца (в этом случае в его голосе сквозит скорее жалость к «идиоту»), тем вернее воспроизводит в своей автобиографической книге некоторые черты их поведения.

В самом деле: в обстановке публичной исповеди, самораскрытия (Сократ и Христос – на суде, Ницше – в книге) все трое ведут себя, с точки зрения человеческой (слишком человеческой), вызывающе-провокационно. Сократ рассуждает о своей божественной мудрости и, в сущности, прозрачно намекает на то, что он лучше всех остальных, поскольку следует правильному пути, указанному богами, а другие ему не следуют. Христос не отрицает того, что он – Сын Божий («если скажу вам, вы не поверите») и Царь Иудейский (хотя и не от мира сего). Ницше рассказывает всем о том, почему он так мудр, так умен и почему пишет такие хорошие книги.

Более или менее бессознательную imitatio Christi можно видеть и в самоощущении нашего героя как особенного существа, кладущего конец старому и начало новому миру, как открывателя пути к будущему, к подлинной, не иллюзорной жизни (вспомните: «Я есмь путь и истина и жизнь»). Одновременно Ницше сознательно играл в отождествление с Антихристом, вернее, сделал робкую попытку играть в него – только в частной переписке и с явной иронией (в названии его книги «Антихристианин» значение «Антихрист» звучит только обертоном). А о названии его последней книги, «Се человек», и говорить не приходится, разве что тут видно полностью сознательное отождествление, даже пародия: самораспятие. Наконец, уже оказавшись в тени своего сознания, он полностью отождествляет себя с Распятым; но, даже в мире теней верный стремлению к дионисийской целостности (может быть, тут сказалась инерция самостановления), он одновременно отождествляет себя и с его противоположностью, Дионисом.

Как же связана жертва, к которой готовился Ницше, с двумя другими, древними? Цикл жизни, начатый такими жертвами и приведший к ее ослаблению, должен закончиться тоже жертвой, чтобы начать новый цикл усиления жизни. Этот ход мысли (хотя так он ее не высказал) о циклическом возвращении с целью терминации и прорыва был отнюдь не чужд ему: можно видеть ее пример в ницшевской идее, согласно которой Заратуштра некогда положил начало представлениям о добре и зле – и поэтому он же должен явиться на землю снова, чтобы положить им конец учением о вечном возвращении. Итак, снова жертва, но другого рода.

Теперь надо было решительно, раз и навсегда, погасить ею две первые. Вспомним общую практическую позицию нашего героя по отношению к матрице, позицию, выраженную метафорически: огонь против огня[4]4
  В этом смысле в высшей степени симптоматично «последнее соображение» Ницше (действительно оказавшееся одним из последних его соображений, уже весьма нечетких) – в «объявлении войны» Гогенцоллернам он заявляет: «Если б мне только выдали этого юного преступника; я не замедлил бы погубить его – я хочу сам пустить испепеляющее пламя в его проклятый преступный ум» (KSA, 13, 25 [14]) и немного спустя повторяет: «Если б этот молодой преступник оказался в моих руках‚ уж я бы не замедлил его погубить‚ предав огню его преступный ум…» (там же, 25 [20], и тут же condamnit illi ad vitam diaboli vitae). «Юный преступник» – это император Вильгельм II, на фигуре которого, видимо, тогда фантастически сошлась клином вся великая воинская ярость Великого терминатора против матрицы (он хотел погубить его ум, то есть сознание, пламенем, метафорически связанным для Ницше с сознанием). – Наведя справку у текста KSA, вижу, что это было его предпоследнее соображение; последним было: «Уничтожив тебя‚ Гогенцоллерн‚ я уничтожу ложь» («ложь» – это, по смыслу предыдущих текстов, империя, но на символическом, подлинном уровне – ведь как можно было надеяться уничтожить империю? – конечно, это матрица как иллюзорная, искалеченная жизнь).


[Закрыть]
. Предполагается угашение матричного коллективного разума ценой раздувания, но в конце концов тоже угашения собственного разума в жертве. Хотя на одном, явном уровне Ницше был против «sacrificium intellectus», на другом, более глубоком, именно на него он и решился (так сказать, по «закону контрпозиции»). Как позиция христианина такое sacrificium есть принесение в жертву индивидуального, личностного разума в пользу всеобщего, коллективного (то есть в пользу Христа-Логоса). Насколько странным кажется, что в буквальном смысле Ницше делает то же самое, только, разумеется, без Христа и с совсем другой, прямо противоположной целью – пожертвовать своим разумом в пользу всеобщего, чтобы образумить его, чтобы остановить пожар, которым этот матричный разум сжигает все вокруг себя, сжигает собственные корни, сжигает человека как целое, а главное – сверхчеловеческое будущее человека!

Как идея, как замысел такое жертвоприношение – вещь в высшей степени абстрактная. Каким же образом Ницше думал осуществить его? По своей воле лишиться разума, доведя его до края, до последнего усилия, или, иначе говоря, добровольно сойти с ума, – дело технически очень сложное. В конце концов наш мастер психологии инстинктивно нашел результативное решение (я скажу о нем ниже) – но сначала, видимо, не представлял себе, как это сделать, да и вообще весьма побаивался такого выхода из положения. Поэтому у него был сперва на уме другой способ жертвоприношения – думаю, был довольно давно, задолго до окончания драмы. (При этом «быть на уме» в случае Ницше – в психологическом отношении ситуация сложная и, надеюсь, читатель уже понимает, насколько сложная и какая именно.)

Этот другой способ сравнительно с первым гораздо более прост; к тому же он не выходил из колеи, проложенной предшественниками нашего героя по жертве, и взывал к подражанию. Я говорю о преступлении. В самом деле, Сократ и Христос были осуждены и казнены как преступники, и притом государственные преступники(хотя и не были ими). Было ли у Ницше на уме что-то подобное? По-моему, было, но очень потаенно, и здесь дело уже не в комплексе тайны – просто о таких вещах не говорят заранее. Правда, сказано об этом все-таки было – в одном из черновиков к «Утренней заре» (стало быть, еще в 1880-м), разумеется, не предназначенных для посторонних глаз. Сказано было сгоряча, замечено автором и впредь выброшено им из записей раз и навсегда.

Упомянутая запись – набросок афоризма 179 названной выше книги. Мне вдруг захотелось привести его полностью, несмотря на все его стилистические несовершенства (но на то ведь он и набросок!), которые я сохранил, верный этике переводчика. «Как можно меньше государства! Мне не нужно государство, я сам дал бы себе лучшее образование без традиционного принуждения, а именно, более подходящее к моему телу, и сэкономил бы силы, растраченные на попытки вырваться. Если все вокруг нас станет тогда менее надежным, тем лучше! Я хотел бы, чтобы мы жили несколько более настороженно и воинственно. Это купцы хотят сделать таким заманчивым для нас свое государство – покойное кресло, они теперь своей философией завоевали весь мир. “Индустриальное” государство – не мой выбор, как оно было выбором Спенсера. Я сам хочу быть государством как можно больше, у меня есть так много расходов-доходов, так много потребностей. Так много информации. Но при этом – в бедности и без поползновений к почетным должностям, а также без восхищения воинскими лаврами. Я знаю, где погибнут эти государства, – в чудо-государстве социалистов: я его противник, я ненавижу его уже в нынешнем государстве. Я и в тюрьме буду пытаться жить весело и не теряя человеческого достоинства. Великие стенания по поводу человеческой нужды не заставляют меня стенать вместе со всеми, а скорее побуждают сказать: у вас этого нет, вы не умеете жить личностями, вы не противопоставили лишениям никакого <внутреннего!> богатства и никакого наслаждения владычеством <над собою!>. Статистика доказывает, что люди все больше уподобляются друг другу, то есть что —»[5]5
  В ломаных скобках мои смысловые конъектуры; фрагмент не завершен, но последняя мысль Ницше в нем ясна насквозь: «…что они имеют все меньше шансов стать личностями, т. е. людьми в подлинном смысле слова».


[Закрыть]
(KSA, 9, 6 [377]).

Кто этого текста еще не читал, теперь получит более полное представление о ницшевском отношении к матрице и к делу самостановления (личности как символическому суверенному государству). А что же значит здесь это «я и в тюрьме буду и т. д.»? Вы уже, наверное, заметили – автор не сомневается в том, что будет(и не сослагательно, а изъявительно) сидеть в тюрьме. Но как же он думал туда попасть? Уж конечно, не за вульгарное убийство, ограбление, воровство и т. д. Речь у него тут идет о государстве, о ненависти к государству– значит, и преступление, разумеется, должно быть государственным, совсем как в случаях Сократа и Христа. Однако для него впасть и в государственное преступление представляло собой сложную проблему – ведь чтобы совершить его, Ницше пришлось бы, пожалуй, примкнуть к каким-нибудь революционерам-социалистам – а уж к ним он испытывал явное отвращение. О низком шпионаже и речи быть не могло. Если бы он нашел подходящий способ впасть в преступление тогда же или очень скоро, то, видимо, писал бы о вечном возвращении в тюрьме, точь-в-точь как его непосредственный предшественник по этой идее, коммунист Огюст Бланки, большую часть жизни проведший за решеткой как государственный преступник.

Мысль о тюрьме не так пугала его, как необходимость каким-то неясным образом сойти с ума добровольно, – сидеть за государственное преступление было тогда очень модным, широко распространенным и даже, можно сказать, излюбленным занятием интеллигентов. Странно и замечательно, что Ницше попытался все-таки попасть в тюрьму, уже наполовину уйдя в тень, уже принеся настоящую жертву! Может быть, он не был до конца уверен в том, что это сработало (а оно тогда уже сработало), и решился на запасной, давний свой вариант – на всякий случай? Как бы там ни было, а его «объявление войны» Гогенцоллернам я могу расценивать в качестве такой попытки. Правда, она была совершенно наивной – никакое европейское правительство никак не отреагировало бы на выступление человека явно сумасшедшего, посчитав это делом ниже своего достоинства. Но сам-то Ницше был уверен в том, что объявленная им война – настоящая. (Кстати, по инерции тема преступления, преступников продолжала волновать его и тогда, когда он уже вступил в мир теней – см. его последние письма, особенно к Буркхарту от 6 января 1889-го, в котором он попросту отождествляет себя с двумя знаменитыми тогда преступниками – Прадо и Шанбижем.)

Где преступление, там и вина. Можно ли смотреть на ницшевскую жертву еще и с точки зрения искупления (как ассимилированного к христианству – imitatio Christi! – психологического обертона основного мотива)? Думаю, что вполне можно. Перейдем же мыслящим слухом от тоники этого мощного заключительного аккорда к его доминанте, чтобы расслышать музыку по возможности лучше.

Виной была в глазах Ницше Европа (как матрица) – а чтобы искупить эту вину, нужно было принести в жертву нечто европейское, себя как европейца. Именно поэтому наш герой, как я уже говорил выше, хотел оставаться европейцем. Различимее всего эта позиция у Ницше звучит в словесно-музыкальной стихии – в «Дионисовых дифирамбах»[6]6
  Я, разумеется, не несу ответственности за существующие русские переводы этих дифирамбов; как решить возникшую дилемму, не ведаю.


[Закрыть]
. Это удивительное произведение насквозь пронизано мотивами света и тьмы, жара и холода, сухости и влаги, то есть сознания и бессознательного, – но никакого «соединения противоположностей» тут не происходит, хотя и внятна жгучая тоска по нему лирического (а заодно нашего) героя.

Это соединение противоположностей как признак и условие завершенного процесса самостановления (а на более низком уровне – процесса индивидуации, описанного Юнгом) приносится в жертву, чтобы стала возможной другая жертва. Герой, прямо указывающий на себя как европейца, в качестве такового чувствует себя, словно «пропитанный сладостью», горячий от солнца финик, жаждущий оказаться на «ледяных, снежно-белых, кусачих резцах» и в круглых ротиках дщерей пустыни, в крохотном оазисе посреди пустыни – оазисе собственной души.

Пустыня – это, конечно, Европа с ее «пылом» и «волчьим голодом», с ее рыкающим львом морали: и вот герой в качестве европейца«стоит здесь и не может иначе» (совсем как Лютер, которому и принадлежат эти слова, слегка перефразированные Ницше). Дщери же пустыни, прелестные Зулейка и Дуду, – явно непотребные, иллегитимные дщери, темная сторона этой европейской пустыни – конечно же, воплощают собой бессознательное. Если тут и происходит какое-то соединение противоположностей, то очень и очень странное: одна из них, «европеец Ницше», то есть сознание, его разумное «я», предлагает другой проглотить себя, иными словами, приносит себя в жертву этим, так сказать, «haeterae esmeraldae» (окруженным всякими красивыми насекомыми). Мало того, герою приходится чуть ли не насильно всучивать себя в жертву бессознательному, потому что оно откровенно сопротивляется: ведь он даже вынужден утешать Зулейку и Дуду, призывая одну «быть мужчиной», а другую – «не плакать» (как отрадно, что он не теряет при этом чувства юмора!). А те в ответ «окружают» его (тайной) и «осфинксовывают» его (то есть делают загадкой).

Так, может быть, Ницше хотел искупить вину Европы, взвалив ее на себя? Раздувая пламя своего разума еще сильнее, чем это делалось матрицей, и этой «виной» угашая ту? Мне кажется, это было за пределами его мыслей, пусть даже полуосознаваемых. Скорее всего, это желание оставалось у него целиком бессознательным, еще более бессознательным, чем самоотождествление с прообразом искупителя, Христом. «Искупление», «вина» всегда представлялись ему чем-то в высшей степени одиозным – но тем более позволительно подозревать наличие у Ницше контрпозиции, установить которое можно только косвенным путем.

Вот стихотворение «Слава и вечность» – такой же дионисовский поток образов, как и все другие ницшевские дифирамбы. Но этот поток уж вовсе необычен в своей второй части[7]7
  Четырехчастная композиция стихотворения более ясна: в первой части Заратуштра мечет довольно абстрактные молнии, в третьей сулит сказать о «великих вещах», в четвертой говорит о них, не указывая прямо, но понятно, что речь идет о вечном возвращении. Именно вторая часть раскрывает, в кого мечутся молнии – в матрицу – и чт? предлагается взамен матрицы.


[Закрыть]
. Здесь автор предлагает причудливую, мало понятную, а то и вовсе непонятную связь мотивов славы, продажности и добродетели. Эта связь, мне кажется, становится хоть как-то понятной, если разместить ее в моей перспективе. Добродетель (мораль вообще) – признак явно матричный, символ матрицы. Слава, мировая известность (вероятно, христианства и Христа) – индикатор ее всемирного масштаба. Можно связать эти мотивы («Кто хочет быть оплаченным? Продажные…») с мотивом искупления, покупки(см. подробнее на 3-м уровне) права на автономную рационально-коллективную добродетель. Перед «всеми добродетельными» лирический герой хочет «быть виновным, зваться виновным во всякой великой вине» (явно звучащий, экзотерический, понятный профессорам мотив этим не отменяется, а дополняется и углубляется). Но чтобы провиниться на такой манер, нужно проделать то, о чем я уже сказал, – путем жертвы погасить своей «виной» их вину.

Образы огненной жертвы, жертвенника, страдания (если не «страстей») и самоуничтожения можно без труда найти в «Дифирамбах». А замечательнее всего, что Ницше говорит (в названном выше стихотворении) о том, какой должна быть его смерть: победоносной в уничтожении. Чт? должно быть уничтожено, ясно – это главный противник героя, европейская матрица, «Европа». Однако уничтожит ее европеец; значит, он уничтожит и себя. Но при этом победит – тем, что навек «дионисийски» утверждает вечное Да бытия. Такая победа уничтожит, конечно, и всякую вину – ее нота прозвучала и угасла, но все-таки она звучала.

А как же все-таки совместить уничтожение и утверждение в самой жертве? Об этом говорится в стихотворении «О нищете самого богатого»: его герой (Заратуштра) жертвует собой, до конца, до собственного исчезновения, до исчерпания раздавая, раздаривая себя. О мистерии же любви, которая разыграна здесь почти неслышно, у меня говорить уже нет сил… Разумно разобраться в ней нет никакой возможности да и необходимости.

* * *

А теперь, наконец… (я понижаю голос и делаю паузу; и без того бледные Музы бледнеют до синевы, тревожно шепчутся, толкают друг друга локтями, многозначительно переглядываются и все больше смотрят на Мельпомену, а та, молча выставив вперед подбородок, призывает остальных к вниманию) …нужно сказать о том, какой же способ жертвоприношения Ницше использовал на самом деле с технической точки зрения. Ему нужна была публичность– и дело не столько в imitatio, сколько в том, что жертва приносилась за всех. Единственно доступной Ницше формой публичности была, разумеется, книга. Но предназначалась жертва не всем, то есть не публике, а силам бессознательного, которые могли и должны были ее принять, – так сказать, manibus profundi, «манам бездны». Поэтому публике полагалось все слышать, но ничего не знать, – вернее, не знать о том, какое действо здесь разыгрывается на самом деле.

Ницше сделал это своей последней книгой «Ecce homo»(«Се человек»). Он сделал это в весьма архаичной технике публичного и громкого[8]8
  Подобно тому древнему римлянину, который на коне и в полном вооружении с грохотом свергся в расщелину на форуме при всем честном плебсе, чтобы эта расщелина, знак гнева богов, закрылась.


[Закрыть]
, хотя и скрытого предложения себя в жертву. Каким образом? Очень просто: он раскрыл себя, он громко сказал «это я». Но маны бездны, будучи стихией всеобщей, коллективной, не понимают сокращенной формулы человеческого самоотождествления, а именно «я»; они совершенно чужды всякому «я», но зато очень близки к качественной изваянности человека. Поэтому они словно задают вопрос: «А кто именно»? В ответ раздается: «Это я, человек Фридрих Вильгельм Ницше». Но они не знают и имен, а потому продолжают спрашивать: «А какой ты человек?». И Ницше совершенно резонно и адекватно отвечает:«Ecce homo, Се человек», что в точном переводе с латыни и церковнославянского на русский означает «Вот какой человек» или «Вот этот именно человек».

Книга и говорит манам бездны (а заодно и тем, кто умеет слушать), какой это человек – Фридрих Ницше. (Музы приходят в бурное неистовство – им, спутницам Диониса Бромия, это вполне позволительно; но мы, в отличие от профессора, который наконец отрывается от диссертации, чтобы укоризненно покачать головой, не станем обращать внимания на их шумное веселье.) Он говорит это манам очень громко – ведь боги туговаты на ухо, или, иными словами, архетипы по меркам сознания непонятливы, им все надо разъяснять очень доходчиво, как малым детям, и не раз, чтобы дошло. Поэтому он сознательно и откровенно рассказывает себя, выставляя себя напоказ. Он просто-напросто выпячивает себя– надо было, чтобы боги заметили его и поняли, чего он у них просит. Надо было привлечь к себе внимание не столько людей, сколько – через них – скрытой в них же преисподней, наделав как можно больше шума. И все это для обычных зрителей имеет вполне определенный вид и смысл – смысл мании величия или, если они захотят выразиться более корректно, личной нескромности. (Некоторые, как, скажем, Петер Слотердейк, даже, проявляя снисходительность, пытаются осторожно оправдывать его.) Но Ницше плевать на то, какой вид это имеет в глазах окружающих, – у него свои мерки и свой долг, для него главное – сделать свое дело.

И, думаю, он хорошо понимал, чт? делает. Но пусть он сам скажет об этом. Вот одна из его дневниковых записей этого времени: «Величайшая хитрость: допускать до сознания <свою> великую миссию насколько можно меньше – в ее отношении надо сохранять стыдливость. Словно бы укрываться от нее с помощью скромности‚ проказливости‚ утонченного вкуса‚ даже периодов болезни и слабости… Надо только выполнять ее веления‚ знать не желая о том‚что она такое‚когда она велит… Не надо выражать ее ни в речах‚ ни в формулах‚ ни в позах‚ – надо страдать‚ ни о чем не ведая‚ надо делать все‚ на что способен‚ не стараясь в этом разобраться…» (KSA, 13, 24 [7]).

При этом Ницше в очередной (и в последний) раз разверзает дистанцию, теперь уже настоящую пропасть, между сознанием и бессознательным, между своей старой, человеческой, и новой природой: выполнять свою миссию, а это можно делать, только форсируя сознательное мышление, как можно меньше…осознавая ее; «сохранять стыдливость», но при этом… выпячивать себя «до неприличия». Все это, разумеется, только слова, бледнеющие на фоне того свершения, которое за ними стоит. И, надо сказать, наш герой был совершенно правдив в приведенной выше автохарактеристике: решительно невозможно уже точно определить и уследить, в какой степени сознательно он действовал, – настолько неразличимы стали у него сферы сознания и бессознательного. По меркам обычной психики и психиатрии это выглядит как «затуманивание» сознания, его дезориентация и хаотизация, а попросту говоря, как сумасшествие. Но психика Ницше уже не была обычной – вернее, она была и обычной, и сверхобычной в одно и то же время.

Итак, парадоксальность ницшевского мышления, а лучше сказать, ницшевской души, достигает здесь апогея – мы с мучительным чувством неопределенности наблюдаем и неразличимость двух полюсов его психической жизни, и пропасть, разверзшуюся между ними. «Все ли, наконец, понятно? – Дионис против Распятого…» (последняя фраза «Се человек»). А там, в мире теней, они уже окончательно сливаются воедино.

Собственно говоря, именно это последнее и крайнее напряжение дистанцирующихся сил, до предела разведенных полюсов психики и приводит к тому, что жертва принимается – наступает коллапс сознания. Полюса неудержимо стремятся соединиться и соединяются – за счет окончательной утраты сознательного «я» (Юнг назвал бы это ассимиляцией, поглощением «я» самостью): ведь чем сильнее натяжение разведенных противоположностей, тем больше и стягивающая их сила. При этом окончательное слияние и окончательный разрыв тут совершенно равнозначны – в любом случае исчезает сознание, а бессмертное бессознательное, «маны бездны», остается.

И маны внемлют призыву, они милосердно забирают героя к себе, причем довольно скоро: на это у них уходит полтора-два месяца.

* * *

Вникнем же еще более чутко в то значение, какое сам Ницше придавал этой своей последней, жертвенной книге.

Вот как он планировал назвать ее (в черновиках, согласно последовательности записей): «In media vita. Записки признательного. Сочинение Ф. Н.»; «Се человек. Записки многоликого»; «Fridericus Nietzsche de vita sua. В переводе на немецкий язык»; «Зеркало. Опыт самооценки. Сочинение Фридриха Ницше» и, наконец, «Vademecum. О разумности моей жизни» (там же, 24 [2] – 24 [9]). Окончательным названием стало, как известно, «Се человек. Как становятся собою»[9]9
  Чтобы избежать явного логического порока в понимании буквального смысла подзаголовка, смысла, звучащего так: «Как становятся тем, чем являются» (порока, который очевиден из вопроса: «как можно стать тем, кем уже являешься?»), надо попробовать читать его так: «Как приходят к самому себе», читать по правилам искусства, а не логики, видя символическое «дно» знака, нечто подразумеваемое. Тогда выйдет еще точнее: «Как человек становится тем, чем обязан быть» («является» означает «подлинное бытие в отличие от становления», бытие, заданное, как идеал становления, но никогда не достижимое; если вернуться к буквальному переводу, может получиться тогда: «Как становятся тем, чем являются на самом деле»). Впрочем, на таких «логических пороках» у Ницше построено многое.


[Закрыть]
.

О чем говорит это многообразие? О напряженнейшей сознательно-бессознательной работе над способом привлечь к себе первое внимание читателя (что или кто под этим ни подразумевались бы), пустить его по нужной колее. Из всех отвергнутых вариантов мое внимание (а не тех, на кого было сперва рассчитано) привлекает, конечно же, пятый.

Во-первых[10]10
  Во-вторых, обращает на себя внимание слово «разумность». И здесь надо видеть две стороны – с одной стороны, это и есть предмет жертвы, разум; с другой, Ницше мог иметь в виду (одновременно) и другой смысл, мысленно переводя свое слово французским «raison» с его дополнительными значениями «основание; смысл; осмысленность и даже нетщетность», так что читать надо, например, «Об осмысленности моей жизни».


[Закрыть]
, кому Ницше думал предложить «путеводитель» по своей жизни? Это известно из его писем той поры: он хотел предварить им выход в свет «Переоценки всех ценностей», так, чтобы его «увидели одним махом» и чтобы «пролить на себя немного света и ужаса». Между тем первая книга «Переоценки», а именно «Антихристианин», была написана до «Се человек», так что складывается полное впечатление спонтанности, с какой ему пришел в голову этот замысел. Но «Антихристианина» Ницше предполагал опубликовать только «затем, в конце будущего года», то есть через год с небольшим (за это время, видимо, он рассчитывал написать остальные книги «Переоценки»), – а «Се человек» уже был в типографии, пускай только субъективно! Значит, целый год читатели должны были наслаждаться автором еще не опубликованных книг, дрожа от «света и ужаса», заранее пролитых им на себя! Между тем «Се человек» был в его глазах книгой «абсолютной важности», а ее выход в свет – «делом первостепенного значения, ибо я достаточно силен, чтобы разорвать историю человечества пополам» (в письме к Августу Стриндбергу 7 декабря 1888). Позвольте, что значит «абсолютной»? Ведь это значит – большей важности, чем любая другая книга!

Не думаю, что можно было привлечь к себе читателей по всему миру (а Ницше планировал одновременный выход в свет и «Переоценки», и «Се человек» на трех мировых языках – немецком, английском и французском) таким автопортретом: в хорошем обществе вообще не принято говорить о себе, а уж в таком вызывающем тоне и подавно. (Теперь это, конечно, непонятно, потому что хорошего общества уже давно не существует; существует только просто общество, «социум».) «Всемирно-исторический цинизм», с которым автор «рассказывал себя» (а на самом деле – «рассказывал себе свою жизнь»), мог только оттолкнуть от него тогдашнюю публику из высших кругов! (Неполный, то есть хорошо «отредактированный» текст «Се человек» стал доступен публике только в 1908 году, накануне великих катастроф, когда старый мир, как говорится, уже трещал по швам и было не до Ницше, а потом публика окончательно сменилась.)

Есть и другая точка зрения на тон этой книги Ницше, поумнее Слотердейковой: то, что выглядит как эпатаж или мания величия, было выражением «радикального сомнения в себе как возможном образчике сверхчеловека, даже как в самотождественной личности» (Петер Пютц; другие гипотезы того же уровня я не рассматриваю). Эта позиция на первый взгляд красива, но гадательна целиком и полностью, потому что предложенное ею никак не встраивается в целостность судьбы, а точнее, рока героя (разъясняющего, «почему он есть судьба») и предстает совершенно лишним, ненужным довеском к ней. Музам тут явно не место… Основан такой взгляд, видимо, на высказывании самого Ницше в «Се человек» («Почему я есмь судьба», 1). Там он говорит, будто «отчаянно боится, как бы его однажды не канонизировали» и на этом «основании» предлагает «угадать, почему он издает эту книгу заранее– она не должна допустить, чтобы с ним (Ницше) творили бесчинства…» Он-де не желает быть святым, уж лучше он будет шутом, а может быть, он и есть шут.

Но, спрашивается, кто мог бы тогда канонизировать его – и за что? За имморализм и активный нигилизм, за ниспровержение всех ценностей и идеалов, наконец, за антихристианство? (Как известно, позже это действительно почти произошло, но «Се человек» никак этому не помешал, а, значит, и не мог помешать…) Как же его канонизировать, если он «не хочет верующих в него» и «думает, что слишком злобен, чтобы верить в себя самого», а потому «никогда не обращается к массам»? А к кому же тогда, если «Се человек» и «Переоценка» планировалось выпустить в свет неслыханными для того времени тиражами? Нет, думаю, верить тут Ницше было бы большой наивностью – он был слишком хитер и слишком поднаторел в играх с двойным дном[11]11
  «Разве книги пишут как раз не для того, чтобы скрывать то, что оставляют при себе?» – спрашивает он в «За пределами добра и зла» (аф. 289) и даже сомневается в том, что у философов бывают «окончательные и подлинные мнения вообще», а в конце концов приходит к выводу: «Любая философия скрывает еще одну философию, любое мнение – еще один тайник, любое слово – еще одна маска». Мало того, здесь же Ницше заявляет, что такого рода скрытие – прямо-таки долг философии, за своей поверхностью хранящей (то есть обязанной хранить) некий «более обширный, более незнакомый, более богатый мир, бездну под любым дном, под любым “обоснованием”».


[Закрыть]
, а уж здесь был прямо заинтересован в отведении глаз от подлинного смысла всей акции (чтобы не сглазили).

А вот еще одна контрпозиция Ницше. «Когда-нибудь с моим именем будет связываться воспоминание о чем-то чудовищном… (и т. д.)» – «…Отныне больше не имеет смысла говорить и писать обо мне; вопрос о том, кто я такой, я окончательно решил до следующей вечности в сочинении, которое мы сейчас печатаем. Впредь обо мне не надо будет беспокоиться – а только о вещах, ради которых я существую» (в письме к Карлу Фуксу от 27 декабря 1888; названное Ницше сочинение – «Се человек»). Чему тут верить? Наверное, стоит предположить, что смысл первого высказывания (и «Се человека» вообще, откуда оно взято) предназначен на самом деле одному виду адресатов, а второго – другому. «Не надо будет беспокоиться» о нем людям, потому что он сделал ради них свое дело – громким самообнаружением отдал себя первому «адресату», манам бездны. Другие говорить о нем не должны – зато сам он теперь «не пишет ни одной фразы, в которой не представал бы целиком и полностью».

Я хорошо понимаю, что на все это соблазнительней и легче смотреть с обычной, широко распространенной и чуть ли не официальной точки зрения, без всяких «чудес» бессознательного (профессор оторвался от рукописи и оживился, рукой и лицом выражая «Ну вот, я же говорил!»): мол, Ницше «просто» нужно было во что бы то ни стало привлечь к себе внимание, и не ради себя, а ради дела. Нужно было-де «разогреть» публику эпатажем, способом, уже к тому времени немного опробованном французами и столь популярным впоследствии, – а вообще, несмотря на некоторую спутанность мышления, вызванную надвигающейся болезнью, замысел философа вполне понятен решительно всем, а в особенности нынешним авторам (и нечего тут огород городить).

Кто хочет, может одобрительно покивать головой в сторону профессора – я не стану это осуждать. Но все-таки думаю, что дело не так-то «просто». Чтобы моя перспектива уяснилась по возможности до конца, прислушаемся и присмотримся к еще одному, последнему акту самораскрытия нашего героя. В письме к так называемому Петеру Гасту от 16 декабря все того же 1888-го года Ницше пишет: «Я теперь иногда не понимаю, зачем ускорять трагическую катастрофу моей жизни, начатую “Ecce”. Эту новую книгу, по причине любопытства, вызванного “Случаем Вагнер”, станут, наверное, усиленно читать – и поскольку я теперь не пишу ни одной фразы, в которой я не представал бы целиком и полностью, то в конечном счете уже эта антитеза, предложенная психологом, будет способом меня понять – la gran via…».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю