Текст книги "Хор мальчиков"
Автор книги: Вадим Фадин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Раиса не упустила подсказку.
– Удобный момент переменить всё, – заявила она, многозначительно посмотрев на подругу, – тот самый понедельник, с которого хорошо начать новую жизнь. Новую и в новых декорациях, чтобы ничто не тянуло назад: переменить – всё.
– Многое, – осторожно поправил он.
– Ну да, семь раз отмерь, да резатъ-то всё равно нужно, – на всякий случай, ещё не зная предмета, поддержала Раису Кирюшина. – Полумеры всё только портят.
– Обычно выручают компромиссы, – нашёлся Дмитрий Алексеевич, и ему пришлось заново повторять уже сказанное жене: что дом полон вещей, оставшихся от родителей и от родителей родителей и так далее, и что они дороги уже тем, что создали здесь особенную атмосферу, как в читальных залах или галереях.
Перестановки, он согласился, были неизбежны, но мнения разошлись и тут, оттого что одна предлагала полное обновление, а другой – покупку лишь недостающего, тоже связанную с великими трудностями: никто бы не мог, едва захотев, пойти и купить что-нибудь в пустом магазине.
– Какие трудности? Ведь остались мамины связи, – сказала Раиса, и он тотчас вспомнил склад хрусталя и фарфора в комнатах её отца – ненужную посуду, какую тоже нельзя было пойти и купить в магазине, а только «достать» по знакомству, случаю или через спекулянтов, но как раз такая возможность и была у её матери, работавшей товароведом в большом универмаге.
Да, связи, он понимал, могли остаться, но главное было в другом, и он продолжил о своём, о том, что прожил в этих стенах полжизни, и это была половина его жизни, свидетелями чему (и свидетелями жизни предков, в иных, конечно, стенах) оказались оставшиеся вещи и вещички, и о том, что все эти добрые предметы, даже и безделушки, всегда – память, и что, потеряв память, человек перестаёт быть собой. Он же, Свешников, терять себя совсем не хотел…
Здесь он словно не поставил точку, и по интонации можно было бы понять, что его оборвали на полуслове, в действительности же – задумался над пришедшим вдруг на ум вопросом, возможно ли вообще сохранить себя в счастливом браке (насчёт несчастливого он-то знал точно, что – да), и ответ, казалось, напрашивался один: нельзя.
– На каком, однако, уровне вы, ребята, говорите о самом простом! – изумилась Кирюшина. – Знаете, дорогие мои, такие диспуты мне не по зубам. Ну купите то, не покупайте это – какая, в общем, разница? Хотя, конечно, Дима, я бы уступила женщине.
– Митя, – машинально поправил Свешников, и когда Кирюшина поинтересовалась, почему он всегда на этом настаивает, в то время как все Дмитрии в Москве, не обижаясь, отзываются на Диму, он, поначалу бросив было: «Это всё – советские штучки», – через секунду, словно спохватившись, что едва не упустил возможность оставить хотя бы на время прежнюю неуютную тему, принялся доказывать, немного даже горячась, что в старой России уменьшительным от имени Дмитрий было только одно – Митя, в литературе, во всяком случае, иного не встречалось, а были и Митя Карамазов, и Митя у Бунина… – Дима – это, скорее уж, Никодим, – заключил он, наконец сникая.
– А скажи, Никодим, – не унималась Кирюшина, – вот ты очень убедительно рассказал, как важно помнить предков, и прочее, и тому подобное, но представляешь ли ты, чем кончатся твои личные об этом заботы? Извини, но найдётся ли кому помнить о тебе?
– Такие вопросы назавтра после свадьбы не задают, – негромко отозвался Свешников.
– Ловко ты выкрутился! – восхитилась Раиса.
Глава четвёртая
Перезимовав в полупустом деревенском хайме, Орочко наконец перебрался в город и поселился в небольшой квартирке не слишком далеко от центра, но, приведя её своими руками в порядок и после этого оставшись не у дел, затосковал – не по оставленному дому, а по живым разговорам, оттого что не мог найти, с кем знаться. О своём положении ему хотелось говорить так: завезли незнамо куда – и бросили, бедного. И пока он не разобрался, на каком живёт свете, подлинные границы, приметы и горизонт не имели значения. Важно было лишь то, что его оставили без помощи, одинокого и немого, вежливо разъяснив невозможность побега – да он и сам видел, что шаг вправо, шаг влево никуда не приведут, и потому внял совету, как петух – меловую, не преступать чернильную черту: так и остался стоять в некоем квадрате – нет, не в загоне, не во дворе, а внутри прямоугольника, начерченного чёрным по белому, по ватману, – и тем не менее взаправдашнего, не выпускающего человека прочь. Представляя себя со стороны, Захар Ильич видел не человеческую фигурку с непременной за нею тенью, а всего лишь точку, оставленную иглой циркуля, и не мог объяснить окружающей белизны, столь навязчивой, что при ней и цвет неба за окном был несуществен. Туда, в вышину, он мог вглядываться, только лёжа в постели (чтобы читатель не заблуждался, следует поскорее заметить, что спал Захар Ильич на брошенном на пол толстом матраце), но стоило встать и подойти к окну, как глаза видели уже одну только светло-коричневую с блёстками крошку, которой были покрыты или из которой состояли панели супротивного здания; собственно, и все дома в квартале были слеплены из того же материала, походя один на другой, словно в каких-нибудь советских Черёмушках, уезжая из коих он не мог предположить, что за границей поселится в коричневом городе, пусть и более живом, чем родные, белые, а мечтал о виде из окна на готические шпили, мансарды и черепичные крыши.
В этих четырёх стенах ему не сиделось.
– Не отправиться ли нам на большую прогулку? – как бы между прочим спросил Захар Ильич, и Фред глянул на дверь, не тронувшись, однако, с места, потому что хозяин ещё не одевался. – Тебе повезло: незнакомые люди в хайме предлагали мне билет выходного дня, но тогда я поехал бы в компании – и без тебя. А теперь – что нам остаётся? Давай осваивать город в одиночку.
Повезло, он считал, и ему самому: компанией в пригородном поезде были бы не просто случайные люди, но коли такие билеты продавались на пятерых, то непременно (его предупреждали) – две пары, при которых он оказывался пятым лишним.
Раньше Орочко сходился с людьми легко и охотно, а теперь с этим что-то не заладилось, знакомства застревали после первых же разговоров, так что, зная многих – и никого, он только постепенно понял, что всё дело в его жизни особняком. Обитателям эмигрантских приютов не приходилось искать общества – напротив, некуда было деться друг от друга: днём никто не запирал дверей, все заходили ко всем без спросу, и общежитие становилось одной большой коммуналкой; он же счастливо миновал эту стадию, перезимовав в деревне в компании с собакой, и потом, не привередничая, согласился на первую попавшуюся квартиру, боясь, что если откажется, то последующие предложения будут всё скромнее и скромнее – то с печным отоплением (а таких было немало), то с кухней без окна (таких – побольше), – и в итоге оказался ещё одиноче, нежели был. Любое из трёх городских общежитий жило словно бы одной семьёй, а он во всякой такой семье мог появиться всего лишь гостем. В его же новом доме никто не говорил по-русски.
Он поспешил согласиться ещё и потому, что и его мнимая супруга пока жила неподалёку: мало ли что могло случиться с пожилым человеком, а тут под боком обитала как-никак родная душа. О большей близости Захар Ильич и не мечтал – тем более что вообразил, будто Муся успела найти себе пару, чем он, видимо, не должен был огорчаться. В его возрасте не следовало думать о женщинах: полтора десятка лет, разделявшие его с фиктивной женою, виделись не просто арифметической разницей; их двоих словно ставили на клетки разного цвета на игровой доске, чтобы, раз уж ход конём исключался, неповадно было сойтись – на одной. Между тем на разных клетках и думалось по-разному: жена, например, держала себя так, словно только сейчас и начинала жить, а Захар Ильич всё чаще подсчитывал оставшиеся годы, недоумевая, отчего подобные мысли оказываются сложнее прочих. «В действительности, – думал он, – часто случается просто: бросил учеников – и ушёл. А тут бросил – и пропала всякая действительность… Но о чём это я?»
– Не бойся, Фред, – начал Захар Ильич, едва выйдя из дома, – если я умру раньше, ты не пропадёшь, я уже многим внушил, какая это радость – держать собаку, и какая, в свою очередь, беда для тебя – попасть в приют. Да, да, в замечательный немецкий приют, где животные ухожены и сыты и где ты не выживешь, оттого что не понимаешь по-немецки. Впрочем, я уже говорил об этом. Тебя возьмёт кто-нибудь из наших, я даже предполагаю кто, но если первым уйдёшь ты, меня взять будет уже некому. В сущности, я приехал сюда умирать.
Говоря так, Орочко кривил душою: оставить старую собаку ему было решительно некому. Постаравшись отогнать мрачные мысли, он принялся описывать Фреду предстоящую сегодня дорогу – о которой и сам не знал ничего. Так они дошли до трамвайной линии – успев, однако, пережить неприятный момент, когда, обходя остановившуюся на тротуаре группку девочек, Захар Ильич едва не ступил на мостовую, и мимо него, не дальше чем в полуметре от кромки, промчался, обдав ветром, огромный грузовик.
– Э, Фред, – озадаченно сказал хозяин своей собаке, – нам придётся забыть свои деревенские привычки и отныне ходить по струнке. Не то костей не соберёшь.
Между тем вести себя так, как пристало горожанину, оказалось непросто – не потому, что он одичал в деревне, в своей, как иной раз хотелось ему сказать, ссылке, а потому, что город казался ненастоящим, хотя бы из-за скромности размеров: тут, где ни остановись, в конце перспективы непременно виделись приподнятые на холмах леса. Их-то сегодня он и собирался достичь.
Рельсы закончились размашистой петлёй сразу за последним домом. Дальше безо всякого перехода начиналась дикая местность: кусты, несколько молодых деревьев, пока не составивших рощу, а за ними – ещё какая-то растительность, уже до самого горизонта: до холмов и предгорий. Город не имел окраины, единственным признаком её могло служить лишь трамвайное кольцо, да и оно наполовину скрывалось от глаз вечнозелёными кустами; с одной стороны сюда доходила улица со всеми её атрибутами, такими же, как и в центре, с другой – не нашлось ни лачуг, ни свалки, ни вытоптанного пустыря, а немедленно предъявлял себя загородный чистый пейзаж. Улица же, не став тупиком, отворачивала вбок, оставив своё направление пешеходной асфальтовой дорожке, уводящей – не видно было куда; по ней-то и двинулся Захар Ильич, собираясь наконец спустить собаку.
– Я понимаю, что тебе тяжеловато бегать, – сказал он, – но посмотри, как ты разжирел. И деревня не помогла. Давай иди, не ленись, только не вздумай нападать на встречную живность (не представляю, кто тут может возникнуть – белка, ёжик?), не опускайся до погони: ты её проиграешь. Надеюсь на твою британскую сдержанность.
Он улыбнулся, представив себе фантастическую картину – своего бульдога, догоняющего лохматого неведомого зверька. Пёс же, послушно перевалившись с асфальта на траву, так и не отошёл далеко от хозяина.
– Говорят, собаки плохо видят, – продолжал Захар Ильич, – но тогда уж слушай. Не меня. Твой старый город считался зелёным, даже писали – «город-сад», так скажи, когда ты в последний раз слышал там птиц. А тут – обрати внимание, какое многоголосие. И всё – новые песенки. Весна, дружище. Так что не тоскуй по недолгому сельскому счастью.
Едва произнеся «песенки», он сообразил, что на здешних улицах до слуха ещё ни разу не донеслось ни пения, ни живой игры на инструменте – хотя бы случайной нотки из раскрытого окна, – да не видел и самих раскрытых окон, разве что в общежитии. «Ну пусть бы не Скрябин, куда там, – подумал он, – а гаммы или даже “Чижик-пыжик”». Своим ученикам он обыкновенно выговаривал – да и теперь не дал бы спуску – и за «Чижика», и за всякое музыкальное баловство, по которому теперь неожиданно заскучал. По самой же работе он всё ещё не испытывал никакой тоски, и от этого ему было неловко перед самим собою; в первые недели такое было простительно, даже естественно – у него словно бы просто-напросто начались каникулы, но время шло, а его всё не тянуло к работе – то ли полюбилось бездельничать, то ли больше не находилось сил. «Пора, дедушка, на покой, – оправдываясь, говорил он себе, – на заслуженный отдых». Он, однако, и отдых представлял себе состоящим из расположенных кем-то по порядку звуков, но единственной музыкой, с какой он встретился тут вне дома, были старинные вальсы, которые наигрывал в подземном переходе русский баянист.
Тот, казалось Захару Ильичу, никогда не поднялся бы из своего подземелья на улицу, живущую в ином, нежели пешеходный туннель, ритме и довольную собственными, присущими прохожим, грузовикам и трамваям, звуками. Место, куда попали сейчас хозяин со своей собакой, видимо, не терпело ни музыкантов, ни слушателей, странных там, где уже не строили жилья – где не только центральная, но и остальные улицы вдруг разом иссякли, словно захлебнувшись на полуслове, кроме одной, на последнем повороте родившей скупое продолжение – бесконечную дорожку, на которой человек с бульдогом оказались совсем одни.
– Ну, дружочек, – сказал Захар Ильич, – наслаждайся волей. Дыши, это хоть и не любезная тебе деревня, но и не такой город, в каком ты прожил почти весь свой век, вдыхая бензиновый перегар, а то и кое-что похуже. Риточка заболела, скорее всего, из-за Чернобыля. Странно, что не я… Если нам с тобой так уж повезло, давай делать такие вылазки почаще, давай наслаждаться жизнью – я расскажу как, – а сейчас помолчим, пока не пройдут эти ребята: им совсем не нужно знать наши секреты.
Навстречу шли три подростка. Они заранее стали перестраиваться гуськом, чтобы разойтись на узкой дорожке со стариком, выгуливающим бульдога. Каждый произнёс своё «Guten Tag», – на что Захар Ильич, смешавшись, ответил по-русски, а Фред, уловив интонацию, вильнул задом (впрочем, он знал, что здесь не заговаривают с чужими собаками).
Местность мало-помалу менялась: дорожка шла вверх, и по мере подъёма кусты отступали дальше, скудный бурьян и вовсе пропал и скоро, ничем не затенённая, открылась обширная долина, замыкаемая вдали синими холмами.
– Для первого раза достаточно, – решил Захар Ильич. – Как-никак, добрый час пешего ходу. Дальше не пойдём, тем более что кто-то позаботился о нас: видишь скамейку?
Он пожалел, что с языка сорвалось «дальше не пойдём»: побоялся, как бы не накликать беду. Во всяком случае, произнося это, он не понимал не только, как сможет пойти дальше, но и как одолеет оставшийся до места привала десяток шагов. Давно он не чувствовал себя так плохо: задыхался, его мутило, и окружающие предметы казались освещёнными ярчайшим лучом золотого прожектора. Пройти до скамейки по прямой, так, чтобы не ступить на обочину, оказалось трудной задачей. Упав наконец на жёсткое сиденье, он несколько минут лежал ничком с закрытыми глазами. Когда его немного отпустило, он достал из наплечной сумки бутылку с водой, сделал жадный глоток сам и наполнил миску для Фреда.
– Тут мы и перекусим, – после долгой паузы объявил он, с удивлением обнаружив, что дурнота странным образом обернулась острым чувством голода. – Не всё, однако, так радужно, как кажется или как я говорю. Я надеялся, что страдаю одним только фредизмом, а тут, как видишь, подкралась и другая хвороба. Видно, впредь нам с тобой придётся гулять только по ровной местности, как бы ни были живописны холмы, утёсы и провалы в тартарары. Как видишь, старик, жизнь полна неожиданностей. Вот и моя поездка к Баху на могилу теперь под сомнением. Теперь? Что кривить душой – я знал это и раньше.
Распаковав бутерброды, он предъявил их собаке: один – мне, другой – тебе. Фред привычно согласился с делёжкой.
«У нас один выход – умереть одновременно», – неожиданно решил Захар Ильич, не представляя, как может случиться такая удача.
Перекусив, он долго не мог решиться встать. Обманывая себя, он несколько раз повторил, что пришёл сюда любоваться ландшафтом.
– Знал бы ты, как хорош вид отсюда! – произнёс он вполголоса. – Жаль, что не с кем поделиться этой красотой. Интересно, ты, Фред, – вы, собаки, – чувствуете ли красоту? Так, чтобы один пейзаж предпочесть другому? Или – сочетания цветов? Или хотя бы – красоту запахов? Чтобы не только узнавать их, а восхищаться: тут, мол, такая гамма ароматов, такой букет? Притом что никто не умеет описывать словами запахи, как и я – музыку. Ты, наверно, заметил, что многие, услышав, чем я занимался, заговаривают о ней, а я молчу, потому что словами не расскажешь даже о гамме: музыку нужно либо исполнять, либо слушать, и – не петь же мне с ними дуэты.
* * *
Почтальон, подкатив на велосипеде, положил на ступеньку подъезда, придавив камнем, пачку газет. Потом протянул одну прохожему – пожилому человеку с собакой.
– Придётся отдохнуть, – согласился тот, увидев рядом скамейку.
Захар Ильич напрасно понадеялся на простоту газетного языка – не тут-то было, он не сумел прочесть даже заголовков. Оставалось лишь рассматривать картинки да рекламу, в которой одной только и было что-то понятно, а вернее, нечего было понимать: йогурты, супы из пакетиков, пылесосы, бюро путешествий, концерт. На последней афишке он, преодолев скопление непроизносимых согласных, с изумлением узнал знакомую фамилию: альтиста Бориса Гедича он знал давно, со своих студенческих, а его – школьных лет. Приятелями они не были, но у них то и дело случались нечаянные встречи, тем более неожиданные, что один разъезжал где-то с оркестром, а другой – не покидал школы.
Захар Ильич, раньше считавший Гедича посредственным музыкантом, вдруг загорелся желанием послушать: не так уж часто удаётся встречать старых знакомых в иностранной провинции (честно говоря, ему ещё и не удавалось). Он к тому же истосковался по музыке. В городе был свой симфонический оркестр, дававший подряд два одинаковых концерта в месяц, но Захару Ильичу не повезло, он переехал в город как раз в последний из таких двух дней. Теперь он напрасно следил за афишами – на гастроли никто не приезжал, – и нынешнее скромное объявление в газете показалось ему настоящим подарком.
Музыку – альт и фортепьяно – приглашали слушать вовсе не в городской концертный зал, а в неведомый дворец, отчего Орочко поначалу решил было, что вечер устраивают для избранных, но, с трудом углядев потом внизу мелкую строчку, назначавшую входную плату в несколько марок, успокоился: и концерт был, видимо, обычный, открытый, и цена такова, что он не разорился бы.
На следующий день Захар Ильич узнал, что ехать придётся далеко, в предместье, и новое словосочетание «загородный дворец» заворожило его. Он немедленно навоображал себе особенную, изысканную публику, среди которой выглядел бы не белой даже, а голой вороной, и едва не отказался от затеи из-за того, что не имел смокинга. Ему невдомёк было, что в немецкой речи словом «дворец» обозначаются не одни лишь королевские да княжеские палаты, а почти всякие господские дома в усадьбах; он был озадачен, увидев перед собою в вечернем парке скромный особняк. Соответственно и публика – не блистала: женщины, словно сговорившись, все до единой демократично предпочли вечерним платьям кофточки и жакеты, а их спутники обошлись простыми пиджаками, так что Захар Ильич понял, что может, не стесняясь, занять место в первом ряду – слева, чтобы видеть руки пианиста, немецкого профессора. Многие пришли без галстуков (и хорошо, подумал он: его мутило от аляповатых тряпок нового сезона), сам же он был единственный в зале при бабочке. Дома, в Союзе, он не посмел бы надеть такое украшение: пусть последние годы и называли (робко, боясь сглазить) вегетарианскими, но Захар Ильич не мог забыть, как одного из его хороших знакомых когда-то разбирали на парткоме за появление на службе в рябеньком твидовом пиджаке; приверженные синему бостону большевики сочли это вызовом. Вдобавок, купить бантик там было негде, а здесь, теперь, Захар Ильич взял его бесплатно в Красном Кресте – вишнёвый в голубую крапинку. Публика пока не могла оценить его наряда – но и он не видел со своего места зрителей и поэтому сидел смирно, тупо уставившись на рояль. Зато его сразу заметил, выходя, Гедич и, сделав круглые глаза, поднял в приветствии руки.
Музыка привела Захара Ильича в замешательство. «Боря поднаторел, – сказал он себе о смелой игре Гедича. – Однако не мастер, нет…» Пианист же был, на его вкус, ужасен: плохо слушая партнёра, продирался сквозь текст напролом, и там, где альт пел, рояль – барабанил. За такую игру Орочко в своей школе ставил двойки.
Школьников Захар Ильич учил так же, как некогда учили его самого. Он до сих пор помнил своё детское недоумение, когда от него, первоклашки, преподаватель, веля нажимать одну какую-нибудь клавишу, добивался, чтобы «этот пальчик пел»; ребёнок всё не понимал, как может быть певучим единственный звук, а не мелодия – из нескольких. Но когда он и сам начал преподавать, для него совершенно естественным стало требовать от детей, чтобы «пел каждый пальчик», – и те тоже смотрели непонимающе.
В перерыве Захар Ильич попытался подойти к Гедичу, но тот, окружённый седыми меломанами, только и сумел, что скороговоркой назначить после всего встречу в буфете.
Там гости сидели за двумя круглыми столами: профессор – в немецком окружении, за столом же Гедича говорили по-русски.
– Теперь расскажи наконец, как ты сюда попал, – попросил Борис, наполняя бокалы.
– Расскажи и ты. Был такой анекдот. Вылезает из пруда человек, весь в тине, в ряске, лягушка застряла за пазухой, вода капает. Прохожие тревожатся: «Что с вами? Как вас угораздило?» А он уже устал отвечать и с досадой отмахивается: «Да живу я тут!»
– И всё же? Надо понимать, ты приехал, как говорится, по еврейской линии. Как все. Мне, правда, посчастливилось избежать пруда – но не воды: первое время мы жили на пароходе. А теперь я житель Гамбурга.
– Где ты взял этого профессора? Он, кажется, только и умеет нажимать нужные клавиши в нужное время. Настоящее механическое пианино.
– Западная школа, – пожал плечами Гедич. – Представь, такая манера считается интеллектуальной.
– Как же ты уживаешься? Когда-то нам прививали другие вкусы.
Он уже знал ответ наперёд:
– Деться некуда: знаешь, в чужой монастырь…
Что-то здесь было не так – возможно, сам Захар Ильич оказался старомоден со своими необъяснимыми требованиями. Немного собравшись с мыслями, он заподозрил неприятное для себя: попади его питомец в консерватории в класс к такому профессору – и ученику придётся нелегко. «Только испорчу ему карьеру, – подумал он. – Нет, пусть этим занимается кто-нибудь другой».
Он не продолжил эту тему с Гедичем, но, придя к себе, долго не мог заснуть, думая, как будет жить дальше – теперь, когда в одночасье потерял вкус к своей работе.
* * *
Однажды Захар Ильич набрёл на крохотный скверик посреди перекрёстка узких улиц; в центр его так и просился старинный фонтан, источник, под тоненькой струйкой которого девы наполняли бы свои кувшины, однако на этом месте не было украшений, хотя бы клумбы, вообще ничего, а только стояли одна супротив другой две садовые скамейки. Тут он и устроился отдохнуть. Ближайшее здание было обращено к нему углом, на обеих стенах которого висели невзрачные вывески небольших магазинчиков, принадлежавших русским, а точнее – выходцам из бывших союзных республик. Торговали во всех примерно одним и тем же, так что бесполезно было сравнивать, – кастрюлями, скобяными изделиями, чайниками, электрической мелочью. И всё же в витрине одного Захар Ильич с изумлением разглядел среди ножниц и зажигалок нечто отличное: пистолеты (боевые, газовые или вовсе пугачи – он, конечно, не имел понятия: подобные инструменты он раньше видел только в кино). «Неужели их покупают? Находят же применение!» – сказал он про себя и, оставив Фреда на улице, зашёл внутрь. Там он, постеснявшись сразу приникнуть к оружейному прилавку, для начала стал разглядывать утюги.
Не прошло и полминуты, как в помещение весело ввалилась ватага молодых мужчин, переговаривавшихся на смеси русского и другого, явно тоже славянского, языков. Продавец приветствовал их, словно знакомых.
– Что, хозяин, продашь сегодня ствол? – услышал Захар Ильич зычный вопрос.
– Отчего же не продать? – с готовностью ответил тот.
– А знаешь ты, что нам нужно?
– Как не знать, когда я здесь торгую.
Посетители, видимо, смущённые такой логикой, замолчали, а Захар Ильич, стараясь не суетиться, вышел прочь, тотчас пожалев, что остался в неведении относительно того, какой товар нагрянули покупать славяне: его смущало, что продавец не спросил первым делом, есть ли у них разрешение на оружие. Захару Ильичу тоже захотелось иметь пистолет.
«Скорее всего, они не покупатели вовсе, – подумал он. – Это у них баловство, шутка старых знакомых».
Вот и ему следовало бы познакомиться с продавцом, чтобы получить право, зайдя в лавку, с порога поинтересоваться при посторонних, не продаст ли тот «ствол», а потом уже объяснить пространно: «Хотелось бы соорудить какую-нибудь самозащиту: живу на первом этаже – не знаю, как у вас, а в Союзе это было рискованным делом». Как это осуществить, он пока не знал, тут пригодилась бы женщина, только не мог же он вовлекать в стариковские забавы свою спутницу («но нет – жену…»). Ему невольно пришлось придумать собственный план. Будущее приключение захватило его, словно мальчика.
Игру Захар Ильич начал с понедельника – и неудачно. Вечером он сел на скамейку в знакомом уже скверике и, дождавшись, пока хозяин магазина закроет запоры, пошёл за ним следом, как думал – до пивной. («Куда ж ещё, – решил он, – податься порядочному немецкому бюргеру после работы, тем более если он – русский?») Тот, однако, прямиком отправился домой. Захар Ильич, обследовав окрестности, вообще не обнаружил пивных заведений и расстроился, но всё-таки повторил свой опыт на следующий день – и увидел, как продавец завернул в крохотную закусочную – такую тесную, что там и присесть сколько-нибудь надолго было нельзя, а только – стоять у прибитой к стене полки. Тут, впрочем, и не пили – нет, пили, конечно, только не так, как мог видеть в прежней жизни Захар Ильич: не усевшись за липким столом, а стоя, отхлёбывая из горлышка невеликой бутылки. Продавец утюгов и пистолетов купил бумажную тарелочку с жареной картошкой и пиво, а Захар Ильич – тоже бутылочку, но с водой, и, подходя к полке, будто бы оступился и толкнул торговца:
– Ах, простите!
На русское «ах» тот и ответил, машинально, на том же языке:
– Да ничего, что вы – в такой тесноте!
– О, да вы – русский? – удивился Захар Ильич. – И, постойте, я вас где-то встречал…
– Скорее всего, в магазине. Я торгую на соседней улице. Чайники, радио – заходите, у меня дешевле, чем у немцев.
– А я поспешил, уже купил музыку и наверняка переплатил. Жаль. Меня, правда, умные люди учили не торопиться на первых порах, когда глаза разбегаются. Впрочем, в хозяйстве много ещё чего понадобится – зайду, спасибо. Да и просто так загляну – посмотреть что и как: интересно, как устраиваются наши люди.
«И устроиться самому, – продолжил он про себя. – Не волноваться больше, так пойдёт или этак, а твёрдо знать выход».
Глава пятая
Актовый зал («Почему – актовый? – поправился мальчик. – Это не школа, и всё тут называют по-своему… Да что за глупости лезут в голову!») – итак, зал был переполнен, и, безуспешно поискав глазами отца, Митя отступил к дверям, за портьеру: стоять на виду школьнику перед множеством учёных мужей было неловко. Пока же следовало отдышаться после бега по улицам и лестницам, чтобы слушать, не мешая другим, и смотреть. Оглядывая публику, Митя вдруг увидел знакомого человека, которого знал почти столько же, сколько и себя: тот жил на одной лестничной площадке со Свешниковыми. Звали его Богдан Васильевич Богданов, что в Митином исполнении сократилось до Богданыча.
Когда-то соседи дружили семьями, но прошло время – и семьи истаяли: сначала Богданова оставила жена, потом овдовел Алексей Дмитриевич, и прежние отношения мужчинам пришлось поддерживать совсем на другом, нежели раньше, уровне: от пирушек с разносолами, с домашними пирогами, печь которые обе женщины были мастерицы, с настоянной на лимонных корочках водкой они перешли к нечастым вечерам вдвоём в свешников-ском кабинете всего лишь с долгими стаканами коньяка. Митя по понятным причинам в их беседах не участвовал, но в другое время ему и самому случалось разговориться с немолодым соседом о том о сём – о кино, о путешествиях, а в последние месяцы всё чаще – о предстоящем выборе специальности, когда оба они, словно в игре, называли и отвергали – самые разные варианты, под конец непременно сводившиеся к романтической профессии геолога, которой как раз владел и привержен был сам Богданыч, и мальчик, помня о своей непроверенной любви к бродяжничеству, легко соглашался с доводами в её пользу, хотя и не совсем понимал, как удастся примирить такой выбор с очевидной склонностью к математике.
Богданов женился во второй раз, а Свешников – нет, и в том, как они проводили свой редкий досуг, стало мало общего, но мужчины, раз уж так завелось однажды, сиживали всё в том же кабинете, и Митя послушно не встревал в беседы.
Нынешней встречи с Богданом Васильевичем Митя не ожидал: по его понятиям, тому в рабочее время следовало бы не дремать на скучных собраниях, а пробираться в одиночку по безлюдным речным берегам с непременным геологическим молотком в руке. Обратив наконец внимание на то, что говорилось с трибуны (до сих пор он старался не вникать), Митя неожиданно услышал вовсе не высокоумные суждения о тайнах мироздания, а бормотанье о членских взносах, о праздничной демонстрации, о путёвках в пансионат и снова перестал слушать, задумавшись о том, как могли отец и Богданов, совсем не коллеги, оказаться на одном сборище. Алексей Дмитриевич не посвятил сына в программу, а тот из-за спешки даже не прочёл объявления у входа; он и вообще не должен был бы здесь присутствовать, если б отцу, проведшему вчерашний день в Ленинграде и не успевшему заехать с вокзала домой, не понадобилась какая-то папка с документами. Сын вызвался привезти, но отец не позволил пропустить школу; Митя огрызнулся было – так-то, мол, срочно тебе нужны твои бумаги, – и тут кто-то высший вдруг распорядился как надо: из-за болезни исторички отменили последний урок, а предыдущим была физкультура, которой Митя легко позволил себе пренебречь. Теперь он будто бы успевал, благо отец на всякий случай подробно описал, где, что и как.